Неточные совпадения
— Кто же без греха, тетушка? Эта слабость в нем есть, конечно. Сергей Петрович воспитания, конечно,
не получил, по-французски
не говорит; но он, воля
ваша, приятный человек.
— Лета ихние! Что делать-с! — заметил Гедеоновский. — Вот они изволят говорить: кто
не хитрит. Да кто нонеча
не хитрит? Век уж такой. Один мой приятель, препочтенный и, доложу вам,
не малого чина человек, говаривал: что нонеча, мол, курица, и та с хитростью к зерну приближается — все норовит, как бы сбоку подойти. А как погляжу я на вас, моя барыня, нрав-то у вас истинно ангельский; пожалуйте-ка мне
вашу белоснежную ручку.
— Как же-с, как же-с. Как мне
не знать-с всего, что до
вашего семейства относится? Помилуйте-с.
— Я
не мог найти здесь увертюру Оберона, — начал он. — Беленицына только хвасталась, что у ней вся классическая музыка, — на деле у ней, кроме полек и вальсов, ничего нет; но я уже написал в Москву, и через неделю вы будете иметь эту увертюру. Кстати, — продолжал он, — я написал вчера новый романс; слова тоже мои. Хотите, я вам спою?
Не знаю, что из этого вышло; Беленицына нашла его премиленьким, но ее слова ничего
не значат, — я желаю знать
ваше мнение. Впрочем, я думаю, лучше после.
— Вот и в
вашем доме, — продолжал он, — матушка
ваша, конечно, ко мне благоволит — она такая добрая; вы… впрочем, я
не знаю
вашего мнения обо мне; зато
ваша тетушка просто меня терпеть
не может. Я ее тоже, должно быть, обидел каким-нибудь необдуманным, глупым словом. Ведь она меня
не любит,
не правда ли?
— Знаю, знаю, что вы хотите сказать, — перебил ее Паншин и снова пробежал пальцами по клавишам, — за ноты, за книги, которые я вам приношу, за плохие рисунки, которыми я украшаю
ваш альбом, и так далее, и так далее. Я могу все это делать — и все-таки быть эгоистом. Смею думать, что вы
не скучаете со мною и что вы
не считаете меня за дурного человека, но все же вы полагаете, что я — как, бишь, это сказано? — для красного словца
не пожалею ни отца, ни приятеля.
— Узнаю вас в этом вопросе! Вы никак
не можете сидеть сложа руки. Что ж, если хотите, давайте рисовать, пока еще
не совсем стемнело. Авось другая муза — муза рисования, как, бишь, ее звали? позабыл… будет ко мне благосклоннее. Где
ваш альбом? Помнится, там мой пейзаж
не кончен.
— Вы меня
не узнаете, — промолвил он, снимая шляпу, — а я вас узнал, даром что уже восемь лет минуло с тех пор, как я вас видел в последний раз. Вы были тогда ребенок. Я Лаврецкий. Матушка
ваша дома? Можно ее видеть?
— Мсье Паншин… Сергей Петрович Гедеоновский… Да садитесь же! Гляжу на вас и, право, даже глазам
не верю. Как здоровье
ваше?
А впрочем, станемте-ка лучше чай пить; да на террасу пойдемте его, батюшку, пить; у нас сливки славные —
не то что в
ваших Лондонах да Парижах.
«Прилагаемая бумажка вам объяснит все. Кстати скажу вам, что я
не узнал вас: вы, такая всегда аккуратная, роняете такие важные бумаги. (Эту фразу бедный Лаврецкий готовил и лелеял в течение нескольких часов.) Я
не могу больше вас видеть; полагаю, что и вы
не должны желать свидания со мною. Назначаю вам пятнадцать тысяч франков в год; больше дать
не могу. Присылайте
ваш адрес в деревенскую контору. Делайте, что хотите; живите, где хотите. Желаю вам счастья. Ответа
не нужно».
«Я, батюшка Федор Иваныч, — говаривал Лаврецкому Антон, — хоша и в господских хоромах тогда жительства
не имел, а
вашего прадедушку, Андрея Афанасьевича, помню, как же: мне, когда они скончались, восьмнадцатый годочек пошел.
А вот дедушка
ваш, Петр Андреич, и палаты себе поставил каменные, а добра
не нажил; все у них пошло хинеюи жили они хуже папенькиного, и удовольствий никаких себе
не производили, — а денежки все порешил, и помянуть его нечем, ложки серебряной от них
не осталось, и то еще, спасибо, Глафира Петровна порадела».
— Вы такие добрые, — начала она и в то же время подумала: «Да, он, точно, добрый…» — Вы извините меня, я бы
не должна сметь говорить об этом с вами… но как могли вы… отчего вы расстались с
вашей женой?
— Полноте,
не говорите так. На что вам
ваша свобода? Вам
не об этом теперь надо думать, а о прощении…
— О дитя мое! — воскликнул вдруг Лаврецкий, и голос его задрожал, —
не мудрствуйте лукаво,
не называйте слабостью крик
вашего сердца, которое
не хочет отдаться без любви.
Не берите на себя такой страшной ответственности перед тем человеком, которого вы
не любите и которому хотите принадлежать…
— Слушайтесь
вашего сердца; оно одно вам скажет правду, — перебил ее Лаврецкий… — Опыт, рассудок — все это прах и суета!
Не отнимайте у себя лучшего, единственного счастья на земле.
— От нас, от нас, поверьте мне (он схватил ее за обе руки; Лиза побледнела и почти с испугом, но внимательно глядела на него), лишь бы мы
не портили сами своей жизни. Для иных людей брак по любви может быть несчастьем; но
не для вас, с
вашим спокойным нравом, с
вашей ясной душой! Умоляю вас,
не выходите замуж без любви, по чувству долга, отреченья, что ли… Это то же безверие, тот же расчет, — и еще худший. Поверьте мне — я имею право это говорить: я дорого заплатил за это право. И если
ваш бог…
— Об одном только прошу я вас, — промолвил он, возвращаясь к Лизе, —
не решайтесь тотчас, подождите, подумайте о том, что я вам сказал. Если б даже вы
не поверили мне, если б вы решились на брак по рассудку, — и в таком случае
не за господина Паншина вам выходить: он
не может быть
вашим мужем…
Не правда ли, вы обещаетесь мне
не спешить?
— А! Федя! Милости просим, — промолвила она, — садись, мой батюшка. А мы сейчас доиграем. Хочешь варенья? Шурочка, достань ему банку с клубникой.
Не хочешь? Ну, так сиди так; а курить —
не кури:
не могу я табачища
вашего терпеть, да и Матрос от него чихает.
— Теодор! — продолжала она, изредка вскидывая глазами и осторожно ломая свои удивительно красивые пальцы с розовыми лощеными ногтями, — Теодор, я перед вами виновата, глубоко виновата, — скажу более, я преступница; но вы выслушайте меня; раскаяние меня мучит, я стала самой себе в тягость, я
не могла более переносить мое положение; сколько раз я думала обратиться к вам, но я боялась
вашего гнева; я решилась разорвать всякую связь с прошедшим… puis, j’ai été si malade, я была так больна, — прибавила она и провела рукой по лбу и по щеке, — я воспользовалась распространившимся слухом о моей смерти, я покинула все;
не останавливаясь, день и ночь спешила я сюда; я долго колебалась предстать пред вас, моего судью — paraî tre devant vous, mon juge; но я решилась наконец, вспомнив
вашу всегдашнюю доброту, ехать к вам; я узнала
ваш адрес в Москве.
— Ничего, ничего, — с живостью подхватила она, — я знаю, я
не вправе ничего требовать; я
не безумная, поверьте; я
не надеюсь, я
не смею надеяться на
ваше прощение; я только осмеливаюсь просить вас, чтобы вы приказали мне, что мне делать, где мне жить? Я, как рабыня, исполню
ваше приказание, какое бы оно ни было.
— Послушайте, сударыня, — начал он наконец, тяжело дыша и по временам стискивая зубы, — нам нечего притворяться друг перед другом; я
вашему раскаянию
не верю; да если бы оно и было искренно, сойтись снова с вами, жить с вами — мне невозможно.
— Благодарствуйте, тетушка, — начала она тронутым и тихим голосом по-русски, — благодарствуйте; я
не надеялась на такое снисхожденье с
вашей стороны; вы добры, как ангел.
— Vous êtes charmante, [Вы очаровательны (фр.).] — проговорила она. — Да что же
не снимаете
вашу шляпку, перчатки?
— Знаете ли, — шепнула она Варваре Павловне, — я хочу попытаться помирить вас с
вашим мужем;
не отвечаю за успех, но попытаюсь. Он меня, вы знаете, очень уважает.
— Вы были бы моей спасительницей, ma tante, — проговорила она печальным голосом, — я
не знаю, как благодарить вас за все
ваши ласки; но я слишком виновата перед Федором Иванычем; он простить меня
не может.
— Я и
не требую от вас… того, что вы говорите;
не живите с ней, если вы
не можете; но примиритесь, — возразила Лиза и снова занесла руку на глаза. — Вспомните
вашу дочку; сделайте это для меня.
— Ах, как мне приятно слышать это от вас, Федор Иваныч, — воскликнула Марья Дмитриевна, — впрочем, я всегда этого ожидала от
ваших благородных чувств, что я волнуюсь — это
не удивительно: я женщина и мать.
А
ваша супруга… конечно, я
не могу судить вас с нею — это я ей самой сказала; но она такая любезная дама, что, кроме удовольствия, ничего доставить
не может.
— А потом, что это у вас за ангелочек эта Адочка, что за прелесть! Как она мила, какая умненькая; по-французски как говорит; и по-русски понимает — меня тетенькой назвала. И знаете ли, этак чтобы дичиться, как все почти дети в ее годы дичатся, — совсем этого нет. На вас так похожа, Федор Иваныч, что ужас. Глаза, брови… ну вы, как есть — вы. Я маленьких таких детей
не очень люблю, признаться; но в
вашу дочку просто влюбилась.
Послушайте, mon cousin, я все-таки женщина опытная и
не буду говорить на ветер: простите, простите
вашу жену.
— Вы
не отвечаете, — заговорила снова Марья Дмитриевна, — как я должна вас понять? Неужели вы можете быть так жестоки? Нет, я этому верить
не хочу. Я чувствую, что мои слова вас убедили. Федор Иваныч, бог вас наградит за
вашу доброту, а вы примите теперь из рук моих
вашу жену…
—
Не вините ее, — поспешно проговорила Марья Дмитриевна, — она ни за что
не хотела остаться, но я приказала ей остаться, я посадила ее за ширмы. Она уверяла меня, что это еще больше вас рассердит; я и слушать ее
не стала; я лучше ее вас знаю. Примите же из рук моих
вашу жену; идите, Варя,
не бойтесь, припадите к
вашему мужу (она дернула ее за руку) — и мое благословение…
—
Не для нее, для
вашей Ады, — повторила Марья Дмитриевна.
— Я понимаю
ваше положение, — сказала она ему, — и он, по выражению ее умных глаз, мог заключить, что она понимала его положение вполне, — но вы отдадите мне хоть ту справедливость, что со мной легко живется; я
не стану вам навязываться, стеснять вас; я хотела обеспечить будущность Ады; больше мне ничего
не нужно.