Неточные совпадения
— Деньги
ваши. Деньги — вещь хорошая.
Не угодно ли получить и расписаться? — отвечал тот.
— Верю, верю
вашему раскаянию и надеюсь, что вы навсегда исправитесь. Прошу вас идти к
вашим занятиям, — говорил Петр Михайлыч. — Ну вот, сударыня, — присовокупил он, когда Экзархатов уходил, — видите,
не помиловал; приличное наставление сделал: теперь вам нечего больше огорчаться.
—
Не угодно ли вам, возлюбленный наш брат, одолжить нам
вашей трубочки и табачку? — говорил он, принимаясь за кофе, который пил один раз в неделю и всегда при этом выкуривал одну трубку табаку.
— Зачем вы ходите сюда в гостиную? Подите вы вон, сидите вы целый день в
вашем кабинете и
не смейте показывать
вашего скверного носа.
—
Не знаю,
ваше превосходительство; это подарок мужа, — отвечала та, покраснев от удовольствия, что обратили на нее внимание.
— Подавали ему надежду, вероятно, вы, а
не я, и я вас прошу
не беспокоиться о моей судьбе и избавить меня от
ваших сватаний за кого бы то ни было, — проговорила она взволнованным голосом и проворно ушла.
— Именно век. Я вот и по недавнему моему служению, а всем говорю, что, приехав сюда,
не имел ни с извозчиком чем разделаться, ни платья на себе приличного, и все
вашими благодеяниями сделалось… — отрапортовал Румянцев, подняв глаза кверху.
— Очень, очень вам благодарен, друзья мои, и поверьте, что теперь выразить
не могу, а вполне все чувствую. Дай бог, чтоб и при новом начальнике
вашем все шло складно да ладно.
— Я говорю таким манером, — продолжал он, —
не относя к себе ничего; моя песня пропета: я
не искатель фортуны; и говорю собственно для них, чтоб вы их снискали
вашим покровительством. Вы теперь человек новый:
ваша рекомендация перед начальством будет для них очень важна.
— Нет,
ваше благородие, я
не в кучерах: я ачилище стерегу. Палагея Евграфовна меня послала — парень ихний хворает. «Поди, говорит, Гаврилыч, съезди». Вот что,
ваше благородие, — отрапортовал инвалид и в третий раз поклонился. Он, видимо, подличал перед новым начальником.
— Прощайте, сударь, — проговорил хозяин, тоже вставая. — Очень вам благодарен. Предместник
ваш снабжал меня книжками серьезного содержания:
не оставьте и вы, — продолжал он, кланяясь. — Там заведено платить по десяти рублей в год: состояние я на это
не имею, а уж если будет благосклонность
ваша обязать меня, убогого человека, безвозмездно…
— Это личное мнение
вашего превосходительства, против которого я
не смею и спорить, — сказал Калинович.
— Что ж, папенька,
ваш смотритель
не едет? Скучно его ждать! — сказала Настенька.
— Во-первых, городничий
ваш, — продолжал Калинович, — меня совсем
не пустил к себе и велел ужо вечером прийти в полицию.
— Как угодно-с! А мы с капитаном выпьем.
Ваше высокоблагородие, адмиральский час давно пробил —
не прикажете ли?.. Приимите! — говорил старик, наливая свою серебряную рюмку и подавая ее капитану; но только что тот хотел взять, он
не дал ему и сам выпил. Капитан улыбнулся… Петр Михайлыч каждодневно делал с ним эту штуку.
Капитан играл внимательно и в высшей степени осторожно, с большим вниманием обдумывая каждый ход; Петр Михайлыч, напротив, горячился, объявлял рискованные игры, сердился, бранил Настеньку за ошибки, делая сам их беспрестанно, и грозил капитану пальцем, укоряя его: «
Не чисто,
ваше благородие… подсиживаете!» Настенька, по-видимому, была занята совсем другим: она то пропускала игры, то объявляла ни с чем и всякий раз, когда Калинович сдавал и
не играл, обращалась к нему с просьбой поучить ее.
— Отчего вы
не хотите сказать, что такое с вами? Это странно с
вашей стороны, — сказала ему Настенька.
— Да, да, какое уж это для вас место! — подтвердил Петр Михайлыч. — Сколько я сужу, оно вам
не по характеру, да и мало по
вашим способностям.
— Я, сударь,
не осуждаю вас, я желаю только, чтоб господь бог умирил
ваше сердце, — только! — проговорил Петр Михайлыч.
—
Ваш страж
не оставляет вас, — сказал Калинович по-французски.
— А разве вам
не готовы принести жертву, какую вы только потребуете? Если б для
вашего счастья нужна была жизнь, я сейчас отдала бы ее с радостью и благословила бы судьбу свою… — возразила Настенька.
— Послушайте, Калинович, что ж вы так хандрите? Это мне грустно! — проговорила Настенька вставая. —
Не извольте хмуриться — слышите? Я вам приказываю! — продолжала она, подходя к нему и кладя обе руки на его плечи. — Извольте на меня смотреть весело. Глядите же на меня: я хочу видеть
ваше лицо.
— Погодите, постойте! — начал он глубокомысленным тоном. —
Не позволите ли вы мне, Яков Васильич, послать
ваше сочинение к одному человеку в Петербург, теперь уж лицу важному, а прежде моему хорошему товарищу?
— Вся
ваша воля, сударыня; мы никогда вам ни в чем
не противны. Полноте-ка, извольте лучше лечь в постельку, я вам ножки поглажу, — сказала изворотливая горничная и, уложив старуху, до тех пор гладила ноги, что та заснула, а она опять куда-то отправилась.
— Вы
не извольте клюкой
вашей стучать и кричать на меня: я чиновник, — проговорил Медиокритский.
— Петр Михайлыч! — обратился он с той же просьбой к Годневу. —
Не погубите навеки молодого человека. Царь небесный заплатит вам за
вашу доброту.
— Непременно, непременно! — подтвердил Петр Михайлыч. — Здесь ни один купец
не уедет и
не приедет с ярмарки без того, чтоб
не поклониться мощам. Я, признаться, как еще отправлял
ваше сочинение, так сделал мысленно это обещание.
— Что талант?.. В
вашей семье, — продолжал Калинович, — я нашел и родственный прием, и любовь, и, наконец, покровительство в самом важном для меня предприятии. Мне долго
не расплатиться с вами!
— Давно
не изволили жаловать к нам в город,
ваше сиятельство, — сказал он.
— Подите прочь,
не надобно мне
ваших ласк! — сказала она, встала и пошла, но в дверях остановилась.
—
Не скучаете ли вы
вашей провинциальной жизнию, которой вы так боялись? — отнеслась та к Калиновичу с намерением, кажется, перебить разговор матери о болезни.
— Прекрасно, прекрасно! — опять подхватил князь. — И как ни велико наше нетерпение прочесть что-нибудь новое из
ваших трудов, однако
не меньше того желаем, чтоб вы, сделав такой успешный шаг, успевали еще больше, и потому
не смеем торопить: обдумывайте, обсуживайте… По первому
вашему опыту мы ждем от вас вполне зрелого и капитального…
Оказалось, что портреты снимает удивительно: рисунок правильный, освещение эффектное, характерные черты лица схвачены с неподражаемой меткостью, но ни конца, ни отделки, особенно в аксессуарах, никакой; и это бы еще ничего, но хуже всего, что, рисуя с вас портрет, он делался каким-то тираном
вашим: сеансы продолжал часов по семи, и — горе вам, если вы вздумаете встать и выйти: бросит кисть, убежит и ни за какие деньги
не станет продолжать работы.
—
Не у чего мне,
ваше сиятельство, таланту быть, в кухарки нынче поступил, только и умею овсяную кашицу варить, — отвечал он, и князь при этом обыкновенно отвертывался,
не желая слышать от старика еще более, может быть, резкого отзыва о господах.
Я пишу
не затем, чтоб вымаливать
вашу любовь: я горда и знаю, что вы сами так много страдали, что страдания других
не возбудят в вас участия.
— Мне действительно было досадно, — отвечал он, — что вы приехали в этот дом, с которым у вас ничего нет общего ни по
вашему воспитанию, ни по
вашему тону; и, наконец, как вы
не поняли, с какой целью вас пригласили, и что в этом случае вас третировали, как мою любовницу… Как же вы, девушка умная и самолюбивая,
не оскорбились этим — странно!
— Что ж вы такое хотите от меня? Неужели, чтоб я целый век свой сидел,
не шевелясь, около
вашей, с позволения сказать, юбки? — проговорил он.
— Княжна ускакала; вы
не исполнили
вашего обещания княгине, — заметил он.
— Прощу извинения, — продолжал становой, — по обязанностям моей службы, до сих пор еще
не имел чести представиться
вашему сиятельству.
— Служба наша,
ваше сиятельство, была бы приятная, как бы мы сами, становые пристава, были
не такие. Предместник мой, как, может быть, и
вашему сиятельству известно, оставил мне
не дела, а ворох сена.
Он ему в ноги: «Батюшка,
ваше превосходительство…» — «Ничего, говорит, братец: ты глуп, да и я
не умней тебя.
Будь у вас, с позволения сказать, любовница, с которой вы прожили двадцать лет
вашей жизни, и вот вы, почти старик, говорите: «Я на ней женюсь, потому что я ее люблю…» Молчу, ни слова
не могу сказать против!..
Но есть, mon cher, другой разряд людей, гораздо уже повыше; это… как бы назвать… забелка человечества: если
не гении, то все-таки люди, отмеченные каким-нибудь особенным талантом, люди, которым, наконец, предназначено быть двигателями общества, а
не сносливыми трутнями; и что я вас отношу к этому именно разряду, в том вы сами виноваты, потому что вы далеко уж выдвинулись из
вашей среды: вы
не школьный теперь смотритель, а литератор, следовательно, человек, вызванный на очень серьезное и широкое поприще.
— Я очень рад, князь, что вы договорились до значения литератора: оно-то, кажется, и дает мне право располагать своим сердцем свободнее и
не подчиниться безусловно
вашим экономическим правилам.
— Вы смотрите на это глазами
вашего услужливого воображения, а я сужу об этом на основании моей пятидесятилетней опытности. Положим, что вы женитесь на той девице, о которой мы сейчас говорили. Она прекраснейшая девушка, и из нее, вероятно, выйдет превосходная жена, которая вас будет любить, сочувствовать всем
вашим интересам; но вы
не забывайте, что должны заниматься литературой, и тут сейчас же возникнет вопрос: где вы будете жить; здесь ли, оставаясь смотрителем училища, или переедете в столицу?
— Ну да, — положим, что вы уж женаты, — перебил князь, — и тогда где вы будете жить? — продолжал он, конечно, здесь, по
вашим средствам… но в таком случае, поздравляю вас, теперь вы только еще, что называется, соскочили с университетской сковородки: у вас прекрасное направление, много мыслей, много сведений, но, много через два — три года, вы все это растеряете, обленитесь, опошлеете в этой глуши, мой милый юноша — поверьте мне, и потом вздумалось бы вам съездить, например, в Петербург, в Москву, чтоб освежить себя — и того вам сделать будет
не на что: все деньжонки уйдут на родины, крестины, на мамок, на нянек, на то, чтоб
ваша жена явилась
не хуже другой одетою, чтоб квартирка была хоть сколько-нибудь прилично убрана.
— Вы, однако, князь, в
вашей семейной жизни
не обеднели, а еще разбогатели, — заметил Калинович.
— Даже безбедное существование вы вряд ли там найдете. Чтоб жить в Петербурге семейному человеку, надобно… возьмем самый минимум, меньше чего я уже вообразить
не могу… надо по крайней мере две тысячи рублей серебром, и то с величайшими лишениями, отказывая себе в какой-нибудь рюмке вина за столом,
не говоря уж об экипаже, о всяком развлечении; но все-таки помните — две тысячи, и будем теперь рассчитывать уж по цифрам: сколько вы получили за
ваш первый и, надобно сказать, прекрасный роман?
Значит, из всего этого выходит, что в хозяйстве у вас, на первых порах окажется недочет, а семья между тем, очень вероятно, будет увеличиваться с каждым годом — и вот вам наперед
ваше будущее в Петербурге: вы напишете, может быть, еще несколько повестей и поймете, наконец, что все писать никаких человеческих сил
не хватит, а деньги между тем все будут нужней и нужней.
— Очень вам благодарен, князь, — возразил Калинович, — но из
ваших слов можно вывести странное заключение, что литература должна составить мое несчастье, а
не успех в жизни.