Неточные совпадения
Притаив дыханье,
глаз не спускали они с чашки, наполненной водою и поставленной
у божницы: как наступит Христово крещенье, сама собой вода колыхнется и небо растворится; глянь в раскрытое
на един миг небо и помолись Богу: чего
у него ни попросишь, все даст.
— Некогда мне с тобой балясы точить, — молвила Фленушка. — Пожалуй, еще Матрена из бани пойдет да увидит нас с тобой, либо в горницах меня хватятся… Настасья Патаповна кланяться велела. Вот кто… Она по тебе сокрушается… Полюбила с первого взгляда… Вишь глаза-то
у тебя, долговязого, какие непутные, только взглянул
на девку, тотчас и приворожил… Велишь, что ли, кланяться?
Сильней и сильней напирал Алексей острым резцом
на чашку, которую дотачивал. В
глазах у него зелень ходенем заходила, ровно угорел, в ушах шум стоит, сердце так и замирает. Тогда только и опомнился, как резцом сквозь чашку прошел.
Верный был человек, хозяйское добро берег пуще
глаза, работники
у него по струнке ходили,
на его руках и токарни были и красильни, иной раз заместо Патапа Максимыча и
на торги езжал.
Подошел Алексей к пяльцам. Смотрит
на поло́м — и ничего не видит:
глаза у него так и застилает, а сердце бьется, ровно из тела вон хочет.
Настя, потупившись, перебирала руками конец передника, лицо
у нее так и горело, грудь трепетно поднималась. Едва переводила она дыханье, и хоть
на душе стало светлее и радостней, а все что-то боязно было ей, слезы к
глазам подступали.
Крепко сжимал Алексей в объятиях девушку. Настя как-то странно смеялась, а
у самой слезы выступали
на томных
глазах. В сладкой сердечной истоме она едва себя помнила. Алексей шептал свои мольбы, склоняясь к ней…
Вскоре пришел Алексей. В праздничном наряде таким молодцом он смотрел, что хоть сейчас картину писать с него. Усевшись
на стуле
у окна, близ хозяина,
глаз не сводил он с него и с Ивана Григорьича. Помня приказ Фленушки, только разок взглянул он
на Настю, а после того не смотрел и в ту сторону, где сидела она. Следом за Алексеем в горницу Волк вошел, в платье Патапа Максимыча. Помолясь по уставу перед иконами, поклонившись всем
на обе стороны, пошел он к Аксинье Захаровне.
Тут только заметил Никифор Алексея. Злобно сверкнули
глаза у него. «А! девушник! — подумал он. — И ты тут! Да тебя еще смотреть за мной приставили! Постой же ты
у меня!.. Будет и
на моей улице праздник!» И с лукавой усмешкой посмотрел
на Фленушку.
Алексей проснулся из забытья. Все время сидел он, опустя
глаза в землю и не слыша, что вокруг его говорится… Золото, только золото
на уме
у него… Услышав хозяйское слово и увидя Никифора, встал. «Волк» повернул назад и, как ни в чем не бывало, с тяжелым вздохом уселся
у печки, возле выхода в боковушку. И как же ругался он сам про себя.
Мать Платонида не знает, как благодарить тороватого братца, а
у самой
на уме: «Полно теперь, мать Евсталия, платком своим чваниться. Лучше моего нет теперь во всей обители. А как справлю суконную шубу
на беличьем меху, лопнешь от злости, завидущие
глаза твои».
— Ты бы, отче, благословил отцам-то успокоиться, смотри, глаза-то
у них совсем слипаются, — молвил Стуколов, быстро взглянув
на игумна.
— А вот я гребень-то из донца выну да бока-то тебе наломаю, так ты
у меня не то что козой, коровой заревешь… С
глаз моих долой, бесстыжая!.. Чтобы духом твоим в келарне не пахло!.. Чтобы
глаза мои
на тебя, бесстыжую девчонку, не глядели!..
— Да. А ты слушай: только увидела она его, сердце
у ней так и закипело. Да без меня бы не вышло ничего,
глаза бы только друг
на друга пялили… А что в ней, сухой-то любви?.. Терпеть не могу… Надо было смастерить… я и смастерила — сладились.
— Да я… тятенька… право, не знаю… — бессвязно говорила Маша, а
у самой так и волнуется грудь, так и замирает сердце, так и подступают рыданья, напрасно силится она сдерживать их, глядя
на отца перепуганными
глазами.
Правой рукой братцу был: и токарни все
у него
на отчете были, и красильни, и присмотр за рабочими, и
на торги ездил, — верный был человек, — хозяйскую копейку пуще
глаза берег.
— Пускай до чего до худого дела не дойдет, — сказал
на то Пантелей, — потому девицы они
у нас разумные, до пустяков себя не доведут… Да ведь люди, матушка, кругом, народ же все непостоянный, зубоскал, только бы посудачить им да всякого пересудить… А к богатым завистливы.
На глазах лебезят хозяину, а чуть за угол, и пошли его ругать да цыганить… Чего доброго, таких сплеток наплетут, таку славу распустят, что не приведи Господи. Сама знаешь, каковы нынешние люди.
— Знаю, — перебила Настя. — Все знаю, что
у парня
на уме: и хочется, и колется, и болит, и матушка не велит… Так, что ли? Нечего глазами-то хлопать, — правду сказала.
— Не ропщу я
на Господа.
На него возверзаю печали мои, — сказал, отирая
глаза, Алексей. — Но послушай, родной, что дальше-то было… Что было
у меня
на душе, как пошел я из дому, того рассказать не могу… Свету не видел я — солнышко высоко, а я ровно темной ночью брел… Не помню, как сюда доволокся…
На уме было — хозяин каков? Дотоле его я не видывал, а слухов много слыхал: одни сказывают — добрый-предобрый, другие говорят — нравом крут и лют, как зверь…
— Не ври, парень, по
глазам вижу, что знаешь про ихнее дело… Ты же намедни и сам шептался с этим проходимцем… Да
у тебя в боковуше и Патап Максимыч, от людей таясь, с ним говорил да с этим острожником Дюковым. Не может быть, чтоб не знал ты ихнего дела. Сказывай… Не ко вреду спрашиваю, а всем
на пользу.
— Пора бы девок-то под венец, — молвил Патап Максимыч, оставшись вдвоем с женой. —
У Прасковьи пускай
глаза жиром заплыли, не вдруг распознаешь, что в них написано, а погляди-ка
на Настю… Мужа так и просит! Поди, чай, спит и видит…
Такой же перед ним стоит, как в тот день, когда Алексей пришел рядиться. Так же светел ликом, таким же добром
глаза у него светятся и кажутся Алексею очами родительскими… Так же любовно, так же заботно глядят
на него. Но опять слышится Алексею, шепчет кто-то незнакомый: «От сего человека погибель твоя». «Вихорево гнездо» не помогло…
Настя глядела непразднично… Исстрадалась она от гнета душевного… И узнала б, что замыслил отец, не больно б тому возрадовалась… Жалок ей стал трусливый Алексей!.. И то приходило
на ум: «Уж как загорелись
глаза у него, как зачал он сказывать про ветлужское золото… Корыстен!.. Не мою, видно, красоту девичью, а мое приданое возлюбил погубитель!.. Нет, парень, постой, погоди!.. Сумею справиться. Не хвалиться тебе моей глупостью!.. Ах, Фленушка, Фленушка!.. Бог тебе судья!..»
— Слушай-ка, что я скажу тебе, — положив руку
на плечо Алексея и зорко глядя ему в
глаза, молвил Патап Максимыч. — Человек ты молодой, будут
у тебя другой отец, другая мать… Их-то станешь ли любить?.. Об них-то станешь ли так же промышлять, будешь ли покоить их и почитать по закону Божьему?..
— Уповаю
на Владычицу. Всего станет, матушка, — говорила Виринея. — Не изволь мутить себя заботами, всего при милости Божией хватит. Слава Господу Богу, что поднял тебя… Теперь все ладнехонько
у нас пойдет: ведь хозяюшкин
глаз, что твой алмаз. Хозяюшка в дому, что оладышек в меду: ступит — копейка, переступит — другая, а зачнет семенить, и рублем не покрыть. За тобой, матушка, голодом не помрем.
Чуть заметно дернуло
у Манефы бровь, но подавила она вздох и, спустив
на глаза креповую наметку, судорожно сжала губы…
А
у той ровно гири
на веки навешены —
глаз не может поднять, стоит, опустя взоры летучие, и, ровно девушка-слёточка, ничего
на веку своем не видавшая, перебирает рукой оборочку шелкового передника.
— Ладно, хорошо. Господь вас благословит… шейте с Богом, — молвила игуменья, глядя полными любви
глазами на Фленушку. — Ах ты, Фленушка моя, Фленушка! — тихо проговорила она после долгого молчания. — С ума ты нейдешь
у меня… Вот по милости Господней поднялась я с одра смертного… Ну а если бы померла, что бы тогда было с тобой?.. Бедная ты моя сиротинка!..
Патап Максимыч подолгу в светелке не оставался. Войдет, взглянет
на дочь любимую, задрожат
у него губы, заморгают слезами
глаза, и пойдет за дверь, подавляя подступавшие рыданья. Сумрачней осенней ночи бродит он из горницы в горницу, не ест, не пьет, никто слова от него добиться не может… Куда делись горячие вспышки кипучего нрава, куда делась величавая строгость? Косой подкосило его горе, перемогла крепкую волю лютая скорбь сердца отцовского.
— Плачь, а ты, крестный, плачь, не крепись, слез не жалей — легче
на сердце будет, — говорил ему Колышкин… А
у самого
глаза тоже полнехоньки слез.
Патап Максимыч раздетый лежал
на кровати, когда Алексей, тихонько отворив дверь, вошел в его горницу. Лицо
у Патапа Максимыча осунулось, наплаканные
глаза были красны, веки припухли, седины много прибыло в бороде. Лежал истомленный, изнуренный, но брошенный
на Алексея взор его гневен был.
Только половина светлицы была видна ему.
На месте Настиной кровати стоит крытый белой скатертью стол, а
на нем в золотых окладах иконы с зажженными перед ними свечами и лампадами.
На окне любимые цветочки Настины, возле пяльцы с неконченной работой… О!
у этих самых пялец,
на этом самом месте стоял он когда-то робкий и несмелый, а она, закрыв
глаза передником, плакала сладкими слезами первой любви…
На этом самом месте впервые она поцеловала его. Тоскливо заныло сердце
у Алексея.
— Подобает, матушка… Вскоре подобает, — глубоко вздохнув, промолвил и Василий Борисыч, вскинув, однако, исподтишка
глазами на Устинью,
у которой обильные слезы выступили от Таифина чтения и от речей игуменьи…
— Да что я за баламутница в самом деле? — резко ответила Фленушка. — Что в своей обители иной раз посмеюсь, иной раз песню мирскую спою?.. Так это, матушка, дома делается, при своих, не
у чужих людей
на глазах… Вспомнить бы тебе про себя, как в самой-то тебе молодая кровь еще бродила.
Горько показалось это старушке, слезы
у ней
на глазах даже выступили…
В
глазах зарябило
у Алексея, робость какая-то
на него напала, когда, взобравшись по широкой лестнице, вошел он с дядей Елистратом в просторные светлые комнаты гостиницы, по случаю праздника и базарного дня переполненные торговым людом.
После того
у писаря три дня и три ночи голова болела, а
на правую ногу три недели прихрамывал… Паранька в люди не казалась: под
глазами синяки, а что
на спине, то рубашкой крыто — не видать… Не сказал Трифон Фекле Абрамовне, отчего
у дочери синяки
на лице появились, не поведала и Паранька матери, отчего
у ней спинушку всю разломило… Ничего-то не знала, не ведала добродушная Фекла Абрамовна.
Раз, сидя в келарне
на посидках
у матери Виринеи, уставщица Аркадия при Тане рассказывала, что сама она своими
глазами видела, как к Егорихе летун [Летун — летучий воздушный дух, огненный змей.] прилетал… «Осенью было дело, — говорила она, — только что кочета́ полночь опели [Кочет — петух.
До зари не смыкала
глаз Таня, сидя
на корточках
у́ двери спальной горницы и прислушиваясь ко вздохам и рыданьям дорогой своей «сударыни».
— Слыхала, девонька, слыхала, — молвила знахарка. — Много доброго про нее слыхала я. Кроткая, сказывают, сердобольная, много горя
на долю ее выпало, а сердце
у ней не загрубело… И честно хранит вдовью участь… Все знаю, лебедушка… Николи не видывала в
глаза твоей Марьи Гавриловны, а знаю, что вдовица она добрая, хорошая.
И ни с того ни с сего бросилась целовать ее. Смеется, как дитя, веселится, а
у самой слезы
на глазах. Надивиться не может Таня внезапной перемене своей «сударыни».
На ту пору
у Колышкина из посторонних никого не было. Как только сказали ему о приходе Алексея, тотчас велел он позвать его, чтоб с
глазу на глаз пожурить хорошенько: «Так, дескать, добрые люди не делают, столь долго ждать себя не заставляют…» А затем объявить, что «Успех» не мог его дождаться, убежал с кладью до Рыбинска, но это не беда: для любимца Патапа Максимыча
у него
на другом пароходе место готово, хоть тем же днем поступай.
Слова не вяжутся. Куда сколь речист
на беседах Василий Борисыч — жемчугом тогда
у него слова катятся, льются, как река, а тут, оставшись с
глазу нá
глаз с молодой пригожей девицей, слов не доищется, ровно стена, молчит… Подкосились ноженьки, опустились рученьки, весь как
на иглах… Да, и высок каблучок, да подломился
на бочок.
Соберется с духом, наберется смелости, скажет словечко про птичку ль, в стороне порхнувшую, про цветы ли, дивно распустившие яркие лепестки свои, про белоствольную ли высокую березу, широко развесившую свои ветви, иль про зеленую стройную елочку, но только и слышит от Параши: «да» да «нет». Рдеют полные свежие ланиты девушки, не может поднять она светлых очей, не может взглянуть
на путевого товарища… А
у него
глаза горят полымем, блещут искрами.
— Еще бы! — одобрительно кивнул головой Патап Максимыч. — Захотел
у бабья толку. Скорей от козла молока, чем толку от бабы дождешься… Да ты, Васенька, не горюй, не печалься!.. На-ка вот лучше выпей!.. Я так рад, что тебе неудача… Значит, в Москву теперь
глаз не кажи…
Проходя мимо открытого окна, Фленушка заглянула в него… Как в темную ночь сверкнет
на один миг молния, а потом все, и небо, и земля, погрузится в непроглядный мрак, так неуловимым пламенем вспыхнули
глаза у Фленушки, когда она посмотрела в окно… Миг один — и, подсевши к столу, стала она холодна и степенна, и никто из девиц не заметил мимолетного ее оживления. Дума, крепкая, мрачная дума легла
на высоком челе, мерно и трепетно грудь поднималась. Молчала Фленушка.
— А ты лучше женись, да остепенись, дело-то будет вернее, — сказала
на то Таисея. — Всякому человеку свой предел. А
на иноческое дело ты не сгодился. Глянь-ко в зеркальце-то, посмотри-ка
на свое обличье. Щеки-то удалью пышут, глаза-то горят — не кафтырь с камилавкой, девичья краса
у тебя
на уме.
— В те поры, как жила я
у матушки Манефы, была я дитя неразумное, — отвечала Груне Авдотья Марковна. — Одно ребячье было
на уме, да и смысл-то ребячий был. А теперь, — со светлой улыбкой она промолвила, — теперь уж вышла я из подростков. Не чужими, своими
глазами на свет Божий гляжу…
Во все время разговора Манефы с Фленушкой Параша молчала, но с необычной ей живостью поглядывала то
на ту, то
на другую. Марьюшка сидела, опустя
глаза и скромно перебирая руками передник. Потом села
у растворенного окна, высунулась в него дó пояса и лукаво сама с собой усмехалась, слушая обманные речи Фленушки.
— А я так приметил, даром что меньше твоего знаю пройдоху… — сказал
на то Колышкин. — Намедни пожаловал… был
у меня. Парой в коляске, в модной одеже, завит, раздушен, закорузлые руки в перчатках. Так и помер я со смеху… Важный, ровно вельможа! Руки в боки,
глаза в потолоки — умора! И послушал бы ты, крестный, как теперь он разговаривает, как про родителей рассуждает… Мерзавец, одно слово — мерзавец!