Неточные совпадения
— А-а! Подпоручик Ромашов. Хорошо вы, должно быть, занимаетесь с людьми. Колени вместе! — гаркнул Шульгович, выкатывая
глаза. — Как стоите в присутствии своего полкового командира? Капитан Слива, ставлю вам
на вид, что ваш субалтерн-офицер не умеет себя держать перед начальством при исполнении служебных обязанностей… Ты, собачья душа, — повернулся Шульгович к Шарафутдинову, — кто
у тебя полковой командир?
Он показал пальцем за печку, где стоял
на полу бюст Пушкина, приобретенный как-то Ромашовым
у захожего разносчика. Этот бюст, кстати, изображавший, несмотря
на надпись
на нем, старого еврейского маклера, а не великого русского поэта, был так уродливо сработан, так засижен мухами и так намозолил Ромашову
глаза, что он действительно приказал
на днях Гайнану выбросить его
на двор.
Александра Петровна неожиданно подняла лицо от работы и быстро, с тревожным выражением повернула его к окну. Ромашову показалось, что она смотрит прямо ему в
глаза.
У него от испуга сжалось и похолодело сердце, и он поспешно отпрянул за выступ стены.
На одну минуту ему стало совестно. Он уже почти готов был вернуться домой, но преодолел себя и через калитку прошел в кухню.
— Слушайте, Ромочка: нет, правда, не забывайте нас.
У меня единственный человек, с кем я, как с другом, — это вы. Слышите? Только не смейте делать
на меня таких бараньих
глаз. А то видеть вас не хочу. Пожалуйста, Ромочка, не воображайте о себе. Вы и не мужчина вовсе.
В переднюю вышел, весь красный, с каплями
на носу и
на висках и с перевернутым, смущенным лицом, маленький капитан Световидов. Правая рука была
у него в кармане и судорожно хрустела новенькими бумажками. Увидев Ромашова, он засеменил ногами, шутовски-неестественно захихикал и крепко вцепился своей влажной, горячей, трясущейся рукой в руку подпоручика.
Глаза у него напряженно и конфузливо бегали и в то же время точно щупали Ромашова: слыхал он или нет?
В первый раз он поднял
глаза кверху и в упор посмотрел прямо в переносицу Шульговичу с ненавистью, с твердым и — это он сам чувствовал
у себя
на лице — с дерзким выражением, которое сразу как будто уничтожило огромную лестницу, разделяющую маленького подчиненного от грозного начальника.
Несмотря
на пенсне и
на высокомерный взгляд, лицо
у нее было простоватое и производило такое впечатление, как будто его наспех, боком, выпекли из теста, воткнув изюминки вместо
глаз.
На их игру глядел, сидя
на подоконнике, штабс-капитан Лещенко, унылый человек сорока пяти лет, способный одним своим видом навести тоску; все
у него в лице и фигуре висело вниз с видом самой безнадежной меланхолии: висел вниз, точно стручок перца, длинный, мясистый, красный и дряблый нос; свисали до подбородка двумя тонкими бурыми нитками усы; брови спускались от переносья вниз к вискам, придавая его
глазам вечно плаксивое выражение; даже старенький сюртук болтался
на его покатых плечах и впалой груди, как
на вешалке.
— А это то, что тогда
у нас только и было в уме, что наставления для обучения стрельбе. Солдат один отвечал «Верую»
на смотру, так он так и сказал, вместо «при Понтийстем Пилате» — «примостився стреляти». До того голо-вы всем забили! Указательный палец звали не указательным, а спусковым, а вместо правого
глаза — был прицельный
глаз.
Хлебников растерянными
глазами глядит
на унтер-офицера. Из его раскрытого рта вырывается, точно
у осипшей вороны, одинокий шипящий звук.
— Вот так так! — Ромашов вытаращил
глаза и слегка присел. — Ссс… Надо бы ему
на чай, а
у меня ничего нет. — Он с недоумением посмотрел
на денщика.
У крыльца долго и шумно рассаживались. Ромашов поместился с двумя барышнями Михиными. Между экипажами топтался с обычным угнетенным, безнадежно-унылым видом штабс-капитан Лещенко, которого раньше Ромашов не заметил и которого никто не хотел брать с собою в фаэтон. Ромашов окликнул его и предложил ему место рядом с собою
на передней скамейке. Лещенко поглядел
на подпоручика собачьими, преданными, добрыми
глазами и со вздохом полез в экипаж.
Вообще пили очень много, как и всегда, впрочем, пили в полку: в гостях друг
у друга, в собрании,
на торжественных обедах и пикниках. Говорили уже все сразу, и отдельных голосов нельзя было разобрать. Шурочка, выпившая много белого вина, вся раскрасневшаяся, с
глазами, которые от расширенных зрачков стали совсем черными, с влажными красными губами, вдруг близко склонилась к Ромашову.
На другом конце скатерти зашел разговор о предполагаемой войне с Германией, которую тогда многие считали делом почти решенным. Завязался спор, крикливый, в несколько ртов зараз, бестолковый. Вдруг послышался сердитый, решительный голос Осадчего. Он был почти пьян, но это выражалось
у него только тем, что его красивое лицо страшно побледнело, а тяжелый взгляд больших черных
глаз стал еще сумрачнее.
Люди закричали вокруг Ромашова преувеличенно громко, точно надрываясь от собственного крика. Генерал уверенно и небрежно сидел
на лошади, а она, с налившимися кровью добрыми
глазами, красиво выгнув шею, сочно похрустывая железом мундштука во рту и роняя с морды легкую белую пену, шла частым, танцующим, гибким шагом. «
У него виски седые, а усы черные, должно быть нафабренные», — мелькнула
у Ромашова быстрая мысль.
Потом подошел Веткин. В его светлых, добрых
глазах и в углах опустившихся губ Ромашов прочел брезгливое и жалостное выражение, с каким люди смотрят
на раздавленную поездом собаку. И в то же время сам Ромашов с отвращением почувствовал
у себя
на лице какую-то бессмысленную, тусклую улыбку.
В эти минуты он чувствовал
у себя
на глазах слезы, но в душе его вместе с нежностью и умилением и с самоотверженной преданностью ворочалась слепая, животная ревность созревшего самца.
Изредка, время от времени, в полку наступали дни какого-то общего, повального, безобразного кутежа. Может быть, это случалось в те странные моменты, когда люди, случайно между собой связанные, но все вместе осужденные
на скучную бездеятельность и бессмысленную жестокость, вдруг прозревали в
глазах друг
у друга, там, далеко, в запутанном и угнетенном сознании, какую-то таинственную искру ужаса, тоски и безумия. И тогда спокойная, сытая, как
у племенных быков, жизнь точно выбрасывалась из своего русла.
Он был пьян, тяжело, угарно, со вчерашнего. Веки
глаз от бессонной ночи
у него покраснели и набрякли. Шапка сидела
на затылке. Усы, еще мокрые, потемнели и висели вниз двумя густыми сосульками, точно,
у моржа.
Он скрежетал, потрясал пред собой кулаками и топал ногами. Лицо
у него сделалось малиновым,
на лбу вздулись, как шнурки, две жилы, сходящиеся к носу, голова была низко и грозно опущена, а в выкатившихся
глазах страшно сверкали обнажившиеся круглые белки.
Ромашов знал, что и сам он бледнеет с каждым мгновением. В голове
у него сделалось знакомое чувство невесомости, пустоты и свободы. Странная смесь ужаса и веселья подняла вдруг его душу кверху, точно легкую пьяную пену. Он увидел, что Бек-Агамалов, не сводя
глаз с женщины, медленно поднимает над головой шашку. И вдруг пламенный поток безумного восторга, ужаса, физического холода, смеха и отваги нахлынул
на Ромашова. Бросаясь вперед, он еще успел расслышать, как Бек-Агамалов прохрипел яростно...
Он резко замахнулся
на Ромашова кулаком и сделал грозные
глаза, но ударить не решался.
У Ромашова в груди и в животе сделалось тоскливое, противное обморочное замирание. До сих пор он совсем не замечал, точно забыл, что в правой руке
у него все время находится какой-то посторонний предмет. И вдруг быстрым, коротким движением он выплеснул в лицо Николаеву остатки пива из своего стакана.
— Отчего
у нас не бываете? Стыдно дьюзей забывать. Зьой, зьой, зьой… Т-ссс, я все, я все, все знаю! — Она вдруг сделала большие испуганные
глаза. — Возьмите себе вот это и наденьте
на шею, непьеменно, непьеменно наденьте.