Неточные совпадения
— Ах, да и вы тут? — вдруг сказал Тарантьев, обращаясь к Алексееву в то время, как Захар причесывал Обломова. — Я вас и
не видал. Зачем вы здесь? Что это
ваш родственник какая свинья! Я вам все хотел сказать…
— Да, еще этакой свиньи я
не видывал, как
ваш родственник, — продолжал Тарантьев.
— Я соскучился, что вы всё здоровы,
не зовете, сам зашел, — отвечал доктор шутливо. — Нет, — прибавил он потом серьезно, — я был вверху, у
вашего соседа, да и зашел проведать.
— Целые дни, — ворчал Обломов, надевая халат, —
не снимаешь сапог: ноги так и зудят!
Не нравится мне эта
ваша петербургская жизнь! — продолжал он, ложась на диван.
— Где же идеал жизни, по-твоему? Что ж
не обломовщина? — без увлечения, робко спросил он. — Разве
не все добиваются того же, о чем я мечтаю? Помилуй! — прибавил он смелее. — Да цель всей
вашей беготни, страстей, войн, торговли и политики разве
не выделка покоя,
не стремление к этому идеалу утраченного рая?
— Нет, вы сердитесь! — сказал он со вздохом. — Как уверить мне вас, что это было увлечение, что я
не позволил бы себе забыться?.. Нет, кончено,
не стану больше слушать
вашего пения…
— Никак
не уверяйте:
не надо мне
ваших уверений… — с живостью сказала она. — Я и сама
не стану петь!
— Если правда, что вы заплакали бы,
не услыхав, как я ахнул от
вашего пения, то теперь, если вы так уйдете,
не улыбнетесь,
не подадите руки дружески, я… пожалейте, Ольга Сергевна! Я буду нездоров, у меня колени дрожат, я насилу стою…
— Ах ты, баба, солдатка этакая, хочешь ты умничать! Да разве у нас в Обломовке такой дом был? На мне все держалось одном: одних лакеев, с мальчишками, пятнадцать человек! А
вашей братьи, бабья, так и поименно-то
не знаешь… А ты тут… Ах, ты!..
— Вы до сих пор
не знаете, где цель
вашей жизни? — спросила она, остановясь. — Я
не верю: вы клевещете на себя; иначе бы вы
не стоили жизни…
— Вот когда заиграют все силы в
вашем организме, тогда заиграет жизнь и вокруг вас, и вы увидите то, на что закрыты у вас глаза теперь, услышите, чего
не слыхать вам: заиграет музыка нерв, услышите шум сфер, будете прислушиваться к росту травы. Погодите,
не торопитесь, придет само! — грозил он.
— Да, да, — повторял он, — я тоже жду утра, и мне скучна ночь, и я завтра пошлю к вам
не за делом, а чтоб только произнести лишний раз и услыхать, как раздастся
ваше имя, узнать от людей какую-нибудь подробность о вас, позавидовать, что они уж вас видели… Мы думаем, ждем, живем и надеемся одинаково. Простите, Ольга, мои сомнения: я убеждаюсь, что вы любите меня, как
не любили ни отца, ни тетку, ни…
—
Не могу
не сомневаться, — перебил он, —
не требуйте этого. Теперь, при вас, я уверен во всем:
ваш взгляд, голос, все говорит. Вы смотрите на меня, как будто говорите: мне слов
не надо, я умею читать
ваши взгляды. Но когда вас нет, начинается такая мучительная игра в сомнения, в вопросы, и мне опять надо бежать к вам, опять взглянуть на вас, без этого я
не верю. Что это?
И я всякий день думал: „Дальше
не увлекусь, я остановлюсь: от меня зависит“, — и увлекся, и теперь настает борьба, в которой требую
вашей помощи.
Я только хочу доказать вам, что
ваше настоящее люблю
не есть настоящая любовь, а будущая; это только бессознательная потребность любить, которая за недостатком настоящей пищи, за отсутствием огня, горит фальшивым, негреющим светом, высказывается иногда у женщин в ласках к ребенку, к другой женщине, даже просто в слезах или в истерических припадках.
Может быть, на лице
вашем выразилась бы печаль (если правда, что вам нескучно было со мной), или вы,
не поняв моих добрых намерений, оскорбились бы: ни того, ни другого я
не перенесу, заговорю опять
не то, и честные намерения разлетятся в прах и кончатся уговором видеться на другой день.
Теперь, без вас, совсем
не то:
ваших кротких глаз, доброго, хорошенького личика нет передо мной; бумага терпит и молчит, и я пишу покойно (лгу): мы
не увидимся больше (
не лгу).
— Вы сделали, чтоб были слезы, а остановить их
не в
вашей власти… Вы
не так сильны! Пустите! — говорила она, махая себе платком в лицо.
—
Не затем ли я отказываюсь от вас, — начал он, — что предвижу
ваше счастье впереди, что жертвую ему собой?.. Разве я делаю это хладнокровно? Разве у меня
не плачет все внутри? Зачем же я это делаю?
— Ольга, можно ли так обижать меня! Ужели вы
не верите, что я отдал бы теперь полжизни, чтоб услышать
ваш смех и
не видеть слез…
— У сердца, когда оно любит, есть свой ум, — возразила она, — оно знает, чего хочет, и знает наперед, что будет. Мне вчера нельзя было прийти сюда: к нам вдруг приехали гости, но я знала, что вы измучились бы, ожидая меня, может быть, дурно бы спали: я пришла, потому что
не хотела
вашего мученья… А вы… вам весело, что я плачу. Смотрите, смотрите, наслаждайтесь!..
— А если, — начала она горячо вопросом, — вы устанете от этой любви, как устали от книг, от службы, от света; если со временем, без соперницы, без другой любви, уснете вдруг около меня, как у себя на диване, и голос мой
не разбудит вас; если опухоль у сердца пройдет, если даже
не другая женщина, а халат
ваш будет вам дороже?..
— Нам больше
не о чем говорить, — заключила она, вставая. — Прощайте, Илья Ильич, и будьте… покойны; ведь
ваше счастье в этом.
— Чего же вам надо от меня? — Вы сомневаетесь,
не ошибка ли моя любовь к вам: я
не могу успокоить
вашего сомнения; может быть, и ошибка — я
не знаю…
— За то, что вы выдумали мучения. Я
не выдумывала их, они случились, и я наслаждаюсь тем, что уж прошли, а вы готовили их и наслаждались заранее. Вы — злой! за это я вас и упрекала. Потом… в письме
вашем играют мысль, чувство… вы жили эту ночь и утро
не по-своему, а как хотел, чтоб вы жили,
ваш друг и я, — это во-вторых; наконец, в-третьих…
— Тем хуже для вас, — сухо заметила она. — На все
ваши опасения, предостережения и загадки я скажу одно: до нынешнего свидания я вас любила и
не знала, что мне делать; теперь знаю, — решительно заключила она, готовясь уйти, — и с вами советоваться
не стану.
Да и Василиса
не поверила, — скороговоркой продолжала она, — она еще в успеньев день говорила ей, а Василисе рассказывала сама няня, что барышня и
не думает выходить замуж, что статочное ли дело, чтоб
ваш барин давно
не нашел себе невесты, кабы захотел жениться, и что еще недавно она видела Самойлу, так тот даже смеялся этому: какая, дескать, свадьба?
— A propos о деревне, — прибавил он, — в будущем месяце дело
ваше кончится, и в апреле вы можете ехать в свое имение. Оно невелико, но местоположение — чудо! Вы будете довольны. Какой дом! Сад! Там есть один павильон, на горе: вы его полюбите. Вид на реку… вы
не помните, вы пяти лет были, когда папа выехал оттуда и увез вас.
— Покажите, как принесут: у меня есть две девушки: так шьют, такую строчку делают, что никакой француженке
не сделать. Я видела, они приносили показать, графу Метлинскому шьют: никто так
не сошьет. Куда
ваши, вот эти, что на вас…
«Прошу покорно передать доверенность другому лицу (писал сосед), а у меня накопилось столько дела, что, по совести сказать,
не могу, как следует, присматривать за
вашим имением.
— Начал было в гимназии, да из шестого класса взял меня отец и определил в правление. Что наша наука! Читать, писать, грамматике, арифметике, а дальше и
не пошел-с. Кое-как приспособился к делу, да и перебиваюсь помаленьку.
Ваше дело другое-с: вы проходили настоящие науки.
— Расскажите же мне, что было с вами с тех пор, как мы
не видались. Вы непроницаемы теперь для меня, а прежде я читал на лице
ваши мысли: кажется, это одно средство для нас понять друг друга. Согласны вы?
— Он стоит, однако ж,
вашей дружбы; вы
не знаете, как ценить его: отчего ж он
не стоит любви? — защищала она.
Выслушайте же до конца, но только
не умом: я боюсь
вашего ума; сердцем лучше: может быть, оно рассудит, что у меня нет матери, что я была, как в лесу… — тихо, упавшим голосом прибавила она.
— Ангел — позвольте сказать — мой! — говорил он. —
Не мучьтесь напрасно: ни казнить, ни миловать вас
не нужно. Мне даже нечего и прибавлять к
вашему рассказу. Какие могут быть у вас сомнения? Вы хотите знать, что это было, назвать по имени? Вы давно знаете… Где письмо Обломова?
— Слушайте же! — и читал: — «
Ваше настоящее люблю
не есть настоящая любовь, а будущая.
Он был прав, а вы
не поверили, и в этом вся
ваша вина.
— Из рассказа
вашего видно, что в последних свиданиях вам и говорить было
не о чем. У
вашей так называемой «любви»
не хватало и содержания; она дальше пойти
не могла. Вы еще до разлуки разошлись и были верны
не любви, а призраку ее, который сами выдумали, — вот и вся тайна.
—
Не торопитесь, — прибавил он, — скажите, чего я стою, когда кончится
ваш сердечный траур, траур приличия. Мне кое-что сказал и этот год. А теперь решите только вопрос: ехать мне или… оставаться?
— Поблекнет, как
ваша сирень! — заключил он. — Вы взяли урок: теперь настала пора пользоваться им. Начинается жизнь: отдайте мне
ваше будущее и
не думайте ни о чем — я ручаюсь за все. Пойдемте к тетке.
— Боюсь зависти:
ваше счастье будет для меня зеркалом, где я все буду видеть свою горькую и убитую жизнь; а ведь уж я жить иначе
не стану,
не могу.
— Этим
не кончится
ваше дело, — погрозил ему, уезжая, Штольц.
— Обойти? Обойдешь, поди-ко! Глаза какие-то зеленые! Силился, силился, хотел выговорить: «Неправда, мол, клевета,
ваше превосходительство, никакого Обломова и знать
не знаю: это все Тарантьев!» — да с языка нейдет; только пал пред стопы его.
— Извините,
ваше превосходительство,
не признаю… ослеп совсем!