Неточные совпадения
Вот если вы не согласитесь с этим последним тезисом и ответите: «Не так» или «не всегда так»,
то я, пожалуй, и ободрюсь духом насчет значения героя моего Алексея Федоровича. Ибо не только чудак «не всегда» частность и обособление, а напротив, бывает так, что он-то, пожалуй, и носит в себе иной раз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи — все, каким-нибудь наплывным ветром, на время почему-то от него оторвались…
Вот это и начал эксплуатировать Федор Павлович,
то есть отделываться малыми подачками, временными высылками, и в конце концов так случилось, что когда, уже года четыре спустя, Митя, потеряв терпение, явился в наш городок в другой раз, чтобы совсем уж покончить дела с родителем,
то вдруг оказалось, к его величайшему изумлению, что у него уже ровно нет ничего, что и сосчитать даже трудно, что он перебрал уже деньгами всю стоимость своего имущества у Федора Павловича, может быть еще даже сам должен ему; что по таким-то и таким-то сделкам, в которые сам тогда-то и тогда пожелал вступить, он и права не имеет требовать ничего более, и проч., и проч.
Узнав же имя автора, заинтересовались и
тем, что он уроженец нашего города и сын «
вот этого самого Федора Павловича».
Петр Александрович Миусов, человек насчет денег и буржуазной честности весьма щекотливый, раз, впоследствии, приглядевшись к Алексею, произнес о нем следующий афоризм: «
Вот, может быть, единственный человек в мире, которого оставьте вы вдруг одного и без денег на площади незнакомого в миллион жителей города, и он ни за что не погибнет и не умрет с голоду и холоду, потому что его мигом накормят, мигом пристроят, а если не пристроят,
то он сам мигом пристроится, и это не будет стоить ему никаких усилий и никакого унижения, а пристроившему никакой тягости, а, может быть, напротив, почтут за удовольствие».
А я
вот готов поверить в ад только чтобы без потолка; выходит оно как будто деликатнее, просвещеннее, по-лютерански
то есть.
Старец этот, как я уже объяснил выше, был старец Зосима; но надо бы здесь сказать несколько слов и о
том, что такое вообще «старцы» в наших монастырях, и
вот жаль, что чувствую себя на этой дороге не довольно компетентным и твердым.
Пораженный и убитый горем монах явился в Константинополь ко вселенскому патриарху и молил разрешить его послушание, и
вот вселенский владыко ответил ему, что не только он, патриарх вселенский, не может разрешить его, но и на всей земле нет, да и не может быть такой власти, которая бы могла разрешить его от послушания, раз уже наложенного старцем, кроме лишь власти самого
того старца, который наложил его.
Ему все казалось почему-то, что Иван чем-то занят, чем-то внутренним и важным, что он стремится к какой-то цели, может быть очень трудной, так что ему не до него, и что
вот это и есть
та единственная причина, почему он смотрит на Алешу рассеянно.
Если кто из этих тяжущихся и пререкающихся мог смотреть серьезно на этот съезд,
то, без сомнения, один только брат Дмитрий; остальные же все придут из целей легкомысленных и для старца, может быть, оскорбительных —
вот что понимал Алеша.
— Из простонародья женский пол и теперь тут, вон там, лежат у галерейки, ждут. А для высших дамских лиц пристроены здесь же на галерее, но вне ограды, две комнатки,
вот эти самые окна, и старец выходит к ним внутренним ходом, когда здоров,
то есть все же за ограду.
Вот и теперь одна барыня, помещица харьковская, госпожа Хохлакова, дожидается со своею расслабленною дочерью. Вероятно, обещал к ним выйти, хотя в последние времена столь расслабел, что и к народу едва появляется.
Вот что спрошу: справедливо ли, отец великий,
то, что в Четьи-Минеи повествуется где-то о каком-то святом чудотворце, которого мучили за веру, и когда отрубили ему под конец голову,
то он встал, поднял свою голову и «любезно ее лобызаше», и долго шел, неся ее в руках, и «любезно ее лобызаше».
— А
вот далекая! — указал он на одну еще вовсе не старую женщину, но очень худую и испитую, не
то что загоревшую, а как бы всю почерневшую лицом. Она стояла на коленях и неподвижным взглядом смотрела на старца. Во взгляде ее было что-то как бы исступленное.
И
вот — представьте, я с содроганием это уже решила: если есть что-нибудь, что могло бы расхолодить мою «деятельную» любовь к человечеству тотчас же,
то это единственно неблагодарность.
— Вы меня раздавили! Я теперь только,
вот в это мгновение, как вы говорили, поняла, что я действительно ждала только вашей похвалы моей искренности, когда вам рассказывала о
том, что не выдержу неблагодарности. Вы мне подсказали меня, вы уловили меня и мне же объяснили меня!
— Позвольте мне эту
тему отклонить, — произнес он с некоторою светскою небрежностью. —
Тема эта к
тому же мудреная.
Вот Иван Федорович на нас усмехается: должно быть, у него есть что-нибудь любопытное и на этот случай.
Вот его спросите.
— Именно тебя, — усмехнулся Ракитин. — Поспешаешь к отцу игумену. Знаю; у
того стол. С самого
того времени, как архиерея с генералом Пахатовым принимал, помнишь, такого стола еще не было. Я там не буду, а ты ступай, соусы подавай. Скажи ты мне, Алексей, одно: что сей сон значит? Я
вот что хотел спросить.
— Я… я не
то чтобы думал, — пробормотал Алеша, — а
вот как ты сейчас стал про это так странно говорить,
то мне и показалось, что я про это сам думал.
— Извини меня ради Бога, я никак не мог предполагать, и притом какая она публичная? Разве она… такая? — покраснел вдруг Алеша. — Повторяю тебе, я так слышал, что родственница. Ты к ней часто ходишь и сам мне говорил, что ты с нею связей любви не имеешь…
Вот я никогда не думал, что уж ты-то ее так презираешь! Да неужели она достойна
того?
«За что вы такого-то так ненавидите?» И он ответил тогда, в припадке своего шутовского бесстыдства: «А
вот за что: он, правда, мне ничего не сделал, но зато я сделал ему одну бессовестнейшую пакость, и только что сделал, тотчас же за
то и возненавидел его».
— А коли Петру Александровичу невозможно, так и мне невозможно, и я не останусь. Я с
тем и шел. Я всюду теперь буду с Петром Александровичем: уйдете, Петр Александрович, и я пойду, останетесь — и я останусь. Родственным-то согласием вы его наипаче кольнули, отец игумен: не признает он себя мне родственником! Так ли, фон Зон?
Вот и фон Зон стоит. Здравствуй, фон Зон.
— Нет, ты фон Зон. Ваше преподобие, знаете вы, что такое фон Зон? Процесс такой уголовный был: его убили в блудилище — так, кажется, у вас сии места именуются, — убили и ограбили и, несмотря на его почтенные лета, вколотили в ящик, закупорили и из Петербурга в Москву отослали в багажном вагоне, за нумером. А когда заколачивали,
то блудные плясавицы пели песни и играли на гуслях,
то есть на фортоплясах. Так
вот это
тот самый фон Зон и есть. Он из мертвых воскрес, так ли, фон Зон?
Вот в эти-то мгновения он и любил, чтобы подле, поблизости, пожалуй хоть и не в
той комнате, а во флигеле, был такой человек, преданный, твердый, совсем не такой, как он, не развратный, который хотя бы все это совершающееся беспутство и видел и знал все тайны, но все же из преданности допускал бы это все, не противился, главное — не укорял и ничем бы не грозил, ни в сем веке, ни в будущем; а в случае нужды так бы и защитил его, — от кого?
Одному барчонку пришел вдруг в голову совершенно эксцентрический вопрос на невозможную
тему: «Можно ли, дескать, хотя кому бы
то ни было, счесть такого зверя за женщину,
вот хоть бы теперь, и проч.».
— Чего шепчу? Ах, черт возьми, — крикнул вдруг Дмитрий Федорович самым полным голосом, — да чего же я шепчу? Ну,
вот сам видишь, как может выйти вдруг сумбур природы. Я здесь на секрете и стерегу секрет. Объяснение впредь, но, понимая, что секрет, я вдруг и говорить стал секретно, и шепчу как дурак, тогда как не надо. Идем! Вон куда! До
тех пор молчи. Поцеловать тебя хочу!
— К ней и к отцу! Ух! Совпадение! Да ведь я тебя для чего же и звал-то, для чего и желал, для чего алкал и жаждал всеми изгибами души и даже ребрами? Чтобы послать тебя именно к отцу от меня, а потом и к ней, к Катерине Ивановне, да
тем и покончить и с ней, и с отцом. Послать ангела. Я мог бы послать всякого, но мне надо было послать ангела. И
вот ты сам к ней и к отцу.
Но довольно стихов! Я пролил слезы, и ты дай мне поплакать. Пусть это будет глупость, над которою все будут смеяться, но ты нет.
Вот и у тебя глазенки горят. Довольно стихов. Я тебе хочу сказать теперь о «насекомых»,
вот о
тех, которых Бог одарил сладострастьем...
Вот к этому-то времени как раз отец мне шесть тысяч прислал, после
того как я послал ему форменное отречение от всех и вся,
то есть мы, дескать, «в расчете», и требовать больше ничего не буду.
Только я
вот что досконально знал по секрету и даже давно: что сумма, когда отсмотрит ее начальство, каждый раз после
того, и это уже года четыре кряду, исчезала на время.
Если всю правду,
то вот как было, себя не пощажу.
И
вот вдруг мне тогда в
ту же секунду кто-то и шепни на ухо: «Да ведь завтра-то этакая, как приедешь с предложением руки, и не выйдет к тебе, а велит кучеру со двора тебя вытолкать.
Веришь ли, никогда этого у меня ни с какой не бывало, ни с единою женщиной, чтобы в этакую минуту я на нее глядел с ненавистью, — и
вот крест кладу: я на эту глядел тогда секунды три или пять со страшною ненавистью, — с
тою самою ненавистью, от которой до любви, до безумнейшей любви — один волосок!
И
вот пред отъездом только, в самый
тот день, когда уехали (я их не видал и не провожал), получаю крошечный пакетик, синенький, кружевная бумажка, а на ней одна только строчка карандашом: «Я вам напишу, ждите.
— И
вот я тебя кликнул и перетащил сюда сегодня, сегодняшнего числа, — запомни! — с
тем чтобы послать тебя, и опять-таки сегодня же, к Катерине Ивановне, и…
Мало
того, я
вот что еще знаю: теперь, на днях только, всего только, может быть, вчера, он в первый раз узнал серьезно (подчеркни: серьезно), что Грушенька-то в самом деле, может быть, не шутит и за меня замуж захочет прыгнуть.
Вот он уж третий аль четвертый день Грушеньку ждет, надеется, что придет за пакетом, дал он ей знать, а
та знать дала, что «может-де и приду».
— Я ведь не знаю, не знаю… Может быть, не убью, а может, убью. Боюсь, что ненавистен он вдруг мне станет своим лицом в
ту самую минуту. Ненавижу я его кадык, его нос, его глаза, его бесстыжую насмешку. Личное омерзение чувствую.
Вот этого боюсь.
Вот и не удержусь…
— Нет, нет, я только теперь перекрещу тебя,
вот так, садись. Ну, теперь тебе удовольствие будет, и именно на твою
тему. Насмеешься. У нас валаамова ослица заговорила, да как говорит-то, как говорит!
Ты мне
вот что скажи, ослица: пусть ты пред мучителями прав, но ведь ты сам-то в себе все же отрекся от веры своей и сам же говоришь, что в
тот же час был анафема проклят, а коли раз уж анафема, так тебя за эту анафему по головке в аду не погладят.
Что же, Григорий Васильевич, коли я неверующий, а вы столь верующий, что меня беспрерывно даже ругаете,
то попробуйте сами-с сказать сей горе, чтобы не
то чтобы в море (потому что до моря отсюда далеко-с), но даже хоть в речку нашу вонючую съехала,
вот что у нас за садом течет,
то и увидите сами в
тот же момент, что ничего не съедет-с, а все останется в прежнем порядке и целости, сколько бы вы ни кричали-с.
— То-то, брат,
вот этакая валаамова ослица думает, думает, да и черт знает про себя там до чего додумается.
— Видишь, я
вот знаю, что он и меня терпеть не может, равно как и всех, и тебя точно так же, хотя тебе и кажется, что он тебя «уважать вздумал». Алешку подавно, Алешку он презирает. Да не украдет он,
вот что, не сплетник он, молчит, из дому сору не вынесет, кулебяки славно печет, да к
тому же ко всему и черт с ним, по правде-то, так стоит ли об нем говорить?
—
Тот ему как доброму человеку привез: «Сохрани, брат, у меня назавтра обыск». А
тот и сохранил. «Ты ведь на церковь, говорит, пожертвовал». Я ему говорю: подлец ты, говорю. Нет, говорит, не подлец, а я широк… А впрочем, это не он… Это другой. Я про другого сбился… и не замечаю. Ну,
вот еще рюмочку, и довольно; убери бутылку, Иван. Я врал, отчего ты не остановил меня, Иван… и не сказал, что вру?
Но знай, что бы я ни сделал прежде, теперь или впереди, — ничто, ничто не может сравниться в подлости с
тем бесчестием, которое именно теперь, именно в эту минуту ношу
вот здесь на груди моей,
вот тут, тут, которое действует и совершается и которое я полный хозяин остановить, могу остановить или совершить, заметь это себе!
«На
то я и благословил его; там его место, а пока не здесь», —
вот что изрек о тебе.
Вот я написала вам любовное письмо, Боже мой, что я сделала! Алеша, не презирайте меня, и если я что сделала очень дурное и вас огорчила,
то извините меня. Теперь тайна моей, погибшей навеки может быть, репутации в ваших руках.
Вот Иван-то этого самого и боится и сторожит меня, чтоб я не женился, а для
того наталкивает Митьку, чтобы
тот на Грушке женился: таким образом хочет и меня от Грушки уберечь (будто бы я ему денег оставлю, если на Грушке не женюсь!), а с другой стороны, если Митька на Грушке женится, так Иван его невесту богатую себе возьмет,
вот у него расчет какой!
—
Вот ты говоришь это, — вдруг заметил старик, точно это ему в первый раз только в голову вошло, — говоришь, а я на тебя не сержусь, а на Ивана, если б он мне это самое сказал, я бы рассердился. С тобой только одним бывали у меня добренькие минутки, а
то я ведь злой человек.
— Засади я его, подлеца, она услышит, что я его засадил, и тотчас к нему побежит. А услышит если сегодня, что
тот меня до полусмерти, слабого старика, избил, так, пожалуй, бросит его, да ко мне придет навестить…
Вот ведь мы какими характерами одарены — только чтобы насупротив делать. Я ее насквозь знаю! А что, коньячку не выпьешь? Возьми-ка кофейку холодненького, да я тебе и прилью четверть рюмочки, хорошо это, брат, для вкуса.
—
Вот таких-то эти нежные барышни и любят, кутил да подлецов! Дрянь, я тебе скажу, эти барышни бледные;
то ли дело… Ну! кабы мне его молодость, да тогдашнее мое лицо (потому что я лучше его был собой в двадцать восемь-то лет), так я бы точно так же, как и он, побеждал. Каналья он! А Грушеньку все-таки не получит-с, не получит-с… В грязь обращу!
— Вы туда же идете, в Михайловскую? — продолжал
тот же мальчик. — Так
вот догоните-ка его… Вон видите, он остановился опять, ждет и на вас глядит.