1. Русская классика
  2. Писемский А. Ф.
  3. Тысяча душ
  4. Глава 13 — Часть 4

Тысяча душ

1858

XIII

Точно сама мудрость на этот раз вещала устами Папушкина. Как обозначил он, так и пошло в губернии. Все почти чиновники, бывшие и небывшие на совещании, сказали себе мысленно: «Прах его побери! Пускай потешится и пострижет… шерстки, одно дело, заранее уж позапасено, а другое, может быть, и напредь сего, хоть не очень шибко, а все-таки станет подрастать!» Калинович тоже как будто бы действовал по сказке Папушкина. Он стал валять и стричь, как овец, одного чиновника за другим. Первый, конечно, был уничтожен правитель канцелярии, и на место его определен Экзархатов. Потом удар разразился над ведомством государственных имуществ, в котором, по представлению начальника губернии, был удален управляющий и перетасованы окружные начальники. Полиция, начиная с последнего квартального до частных приставов, была сменена. Красноносому полицеймейстеру, говорят, угрожала та же участь. Ко всему этому ожидалась еще губернаторская ревизия. Исправники, почти не выезжая из уездов, выбивали недоимку и сгоняли народ на дорогу, чтоб привести все в благоустроенный вид. Городничие в уездных городишках, посредством брани, палок и даже на свой собственный счет, мостили мостовые и красили заборы. В палатах, по судам, в думах, в магистратах секретари целые дни и ночи просиживали в канцеляриях и писали.

Но в то время как служебная деятельность была разлита таким образом по всем судебным и административным артериям, в обществе распространилась довольно странная молва: Сашка Козленев, как известный театрал, знавший все закулисные тайны, первый начал ездить по городу и болтать, что новый губернатор — этот идеал чиновничьего поведения — тотчас после отъезда жены приблизил к себе актрису Минаеву и проводит с ней все вечера. Обстоятельство это показалось до такой степени значительным, что две дамы, из самых первых сановниц, сочли нужным сделать Настеньке визит, который, конечно, был им не отплачен. Смело уверяя читателя в достоверности этого факта, я в то же время никогда не позволю себе назвать имена совершивших его, потому что, кто знает строгость и щепетильность губернских понятий насчет нравственности, тот поймет всю громадность уступки, которую сделали в этом случае обе дамы и которая, между прочим, может показать, на какую жертву после того не решатся женщины нашего времени для служебной пользы мужей. Губернатор между тем, как бы желая выразить окончательно свое неуважение к обществу, решительно начал дурачиться. Часто среди дня он прямо из присутственных мест проезжал на квартиру к Настеньке, где, как все видели, экипаж его стоял у ворот до поздней ночи; видели потом, как Настенька иногда проезжала к нему в его карете с неподнятыми даже окнами, и, наконец, он дошел до того, что однажды во время многолюдного гулянья на бульваре проехал с ней мимо в открытом фаэтоне.

Молоденькая прокурорша и молоденькая жена чиновника особых поручений, гулявшие по обыкновению вместе, первые это заметили и вспыхнули от стыда; а жена председателя уголовной палаты, некогда столь обеспокоившаяся отставкою прежнего начальника губернии, в этот раз с каким-то неистовством выбежала из сада, села на пролетку и велела себя везти вслед за губернаторским экипажем.

На ее глазах Калинович подъехал к своему крыльцу, вышел сам первый, а потом, высадив Минаеву, как жену, под руку, скрылся с нею за свою стеклянную дверь. Вслед за тем Настенька совершенно по-домашнему взбежала на лестницу, прошла в залу и, садясь небрежно в гостиной на диван, проговорила: «Ох, устала… жарко немножко». Калинович сел и с какой-то грустной нежностью смотрел на нее… Здесь я не могу обойти молчанием того, что если кто видал мою героиню, когда она была девочкой, тот, конечно бы, теперь не узнал ее — так она похорошела. Для женских личиков, розовых, свеженьких, тридцать лет обыкновенно почти беда: розы переходят в багровые пятна, глаза тускнеют, черты еще более пошлеют. Но не то бывает с осмысленными женскими физиономиями, под которыми таится духовная красота. В этом возрасте присутствие ума, чувств, некоторой страстности — все это ярче и больше начинает в них выражаться, и к такого рода физиономиям принадлежало именно лицо Настеньки. Одета она была очень мило. Петербург и звание актрисы докончили в этом отношении ее воспитание. Часов в восемь человек на огромном серебряном подносе принес чайный прибор и приготовил его на особенном столе. Настенька, совершенно как бы хозяйка, села за него и начала разливать чай. Из боковых дверей появился Флегонт Михайлыч, и за ним нецеремонно вошел кобель Трезор.

— Здравствуйте, дядя! — проговорил ему приветливо губернатор.

Капитан с обычным приемом раскланялся и, сев несколько поодаль, потупил глаза. За несколько еще дней перед тем он имел очень длинный разговор с Калиновичем в кабинете, откуда вышел если не опечаленный, то очень расстроенный. Возвратившись домой, он как-то особенно моргал глазами.

— Ну что, дядя, говорили вы с ним? — спросила его Настенька.

— Говорил-с, — отвечал капитан.

— Что ж, успокоились теперь и поняли, что когда дело сделано, так нечего пятиться назад?

— Да-с.

— И убедились, наконец, что этот человек меня любит? — заключила Настенька.

— Да-с! — подтверждал Флегонт Михайлыч и начал после того все почти вечера вместе с Настенькой проводить у губернатора. В простодушных понятиях его чины имели такое громадное значение, что тот же Калинович казался ему теперь совершенно иным человеком, и он никогда ни в чем не позволял себе забыть, где и перед кем он находится. Что касается губернатора, то после служебной ломки, которую он почти каждое утро производил, присутствие этих добрых людей, видимо, заставляло его как-то отдыхать душой, и какое-то тихое, отрадное чувство поселяло в нем. В настоящий вечер, впрочем, он был что-то особенно грустен и мрачен, так что Настенька спросила его, что с ним.

— Ничего! Позвони, пожалуйста, друг мой! — отвечал он.

Та дернула сонетку.

Вошел лакей.

— Что там, пришла ли почта или нет? Пошлите узнать жандарма к Экзархатову!

— Они сами здесь, ваше превосходительство, — отвечал лакей.

— Что ж вы, болваны, не скажете? Проси!.. — проговорил с беспокойством губернатор. — Как это, Николай Иваныч, вы не велите о себе сказывать… что за щепетильность пустая! — встретил он Экзархатова.

Тот подал ему целую кучу пакетов. Калинович с пренебрежением перекидал их и остановился только на одной бумаге, на которой была сделана надпись в собственные руки. Он распечатал ее, прочитал внимательно и захохотал таким странным смехом, что все посмотрели на него с удивлением, а Настенька даже испугалась.

— Всегда тебя эта проклятая почта встревожит! — проговорила она.

Калинович ничего не отвечал ей и снова прочитал бумагу.

— Еще по трем доносам требуют объяснения! — обратился он, наконец, с судорожной усмешкой к Экзархатову, подавая ему бумагу. — Теперь уж присланы совершенно вопросные пункты. Как преступника или подсудимого какого-нибудь спрашивают!

Экзархатов не знал, читать ему бумагу или нет.

— Взгляните, прочтите! Я ни скрывать, ни стыдиться этого не намерен… — сказал Калинович и опять захохотал.

Настенька смотрела на него с беспокойством. Она очень хорошо видела, что он был под влиянием страшнейшего гнева.

— Ни стыдиться, ни скрывать этого не намерен! — повторял губернатор, а потом вдруг обратился к Экзархатову. — Послушайте! — начал он. — Не хотите ли, пока есть еще время, вместо настоящей вашей службы получить место какого-нибудь городничего или исправника, окружного, наконец, начальника?.. Я, по своему влиянию, могу еще теперь сделать это для вас.

Предложение это заметно удивило и оскорбило Экзархатова.

— Разве я не гожусь в настоящей моей должности? — проговорил он.

— О боже мой! Кто ж вам это говорит! — воскликнул Калинович. — Но я могу быть переведен; приедет другой, который вас вытеснит, и вы останетесь без куска хлеба.

Экзархатов выпрямился, поднял свою опущенную голову и вообще как-то приосанился.

— Я, Яков Васильевич, сколько себя понимаю, служу не лицам, а делу… что ж мне этого очень опасаться? — проговорил он.

Калинович захохотал.

— Не лицам!.. На службе делу хочет выехать! Нельзя, сударь, у нас так служить! — воскликнул он и, встав с своего места, начал, злобно усмехаясь, ходить по комнате. Выражение лица его было таково, что из сидевших тут лиц никто не решался с ним заговорить.

— Потрудитесь, пожалуйста, — обратился он наконец к Экзархатову, — написать к завтрему ответ на это. Там спрашивают, на каком основании князь арестован и теперь производится о нем следствие без депутата со стороны дворянства. Пишите, что полицейская власть всякое лицо, совершившее уголовное преступление, имеет право одна, сама собой, арестовать, потому что, пока бы она стала собирать депутатов, у ней все преступники разбежались бы. Кажется, это ясно и понятно? А что при допросах нет депутата, так нигде и никаким законом не вменено следователю в обязанность спрашивать грамотных дворян при каких бы то ни было заступниках, и мне для этого не выдумывать новых постановлений. Насчет откупа отвечайте тоже, что делал с него сбор в пользу города и нахожу это с своей стороны совершенно законным, потому что хоть сотую часть возвращаю обществу из огромных барышей, которые получает откупщик, — так и пишите этими самыми словами.

— Чтоб не оскорбились за выражения… — заметил было Экзархатов.

— А я не оскорблен? Они меня не оскорбили, когда я помыслом не считаю себя виновным в службе? — воскликнул губернатор, хватая себя за голову и потом, с заметным усилием приняв спокойный вид, снова заговорил: — На вопрос о вступительной речи моей пропишите ее всю целиком, все, что припомните, от слова до слова, как и о какого рода взяточниках я говорил; а если что забыли, я сам дополню и добавлю: у меня все на памяти. Я говорил тогда не зря. Ну, теперь, значит, до свиданья… Ступайте, займитесь этим.

Экзархатов, потупив голову, вышел.

— Скажи, пожалуйста, отчего это и откуда пошли все эти неприятности тебе? Ты прежде так же служил и действовал, но тебя еще повышали, а тут вдруг…

Калинович в упор и насмешливо поглядел на нее.

— За то, что я не имел счастия угодить моей супруге Полине Александровне. Ха, ха, ха! И мне уж, конечно, не тягаться с ней. У меня вон всего в шкатулке пятьдесят тысяч, которые мне заплатили за женитьбу и которыми я не рискну, потому что они все равно что кровью моей добыты и теперь у меня остались последние; а у ней, благодаря творцу небесному, все-таки еще тысяча душ с сотнями тысяч денег. Мне с ней никак не бороться.

— Говорят, с ней Медиокритский поехал — это зачем? — спросила Настенька.

— Да, воришка Медиокритский… Он теперь главный ее поверенный и дает почти каждую неделю у Дюссо обеды разным господам, чтоб как-нибудь повредить мне и поправить дело князя, и который, между прочим, пишет сюда своему мерзавцу родственнику, бывшему правителю канцелярии, что если им бог поможет меня уничтожить, так он, наверное, приедет сюда старшим советником губернского правления!

Заключив последние слова, губернатор снова захохотал.

— Как же они могут тебя уничтожить? — спросила Настенька.

Калинович пожал плечами.

— Я полагаю, — начал он ироническим тоном, — что помня мои услуги, на первый раз ограничатся тем, что запрячут меня в какую-нибудь маленькую недворянскую губернию с приличным наставлением, чтоб я служебно и нравственно исправился, ибо, как мне писали оттуда, там возмущены не только действиями моими как чиновника, но и как человека, имеющего беспокойный характер и совершенно лишенного гуманных убеждений… Ха, ха, ха!

— Но что ж тебе так беспокоиться? Пускай посылают! Нам с тобой везде будет весело! — возразила Настенька.

Калинович глубоко вздохнул. [После слов: «Калинович глубоко вздохнул» во второй редакции были такие строки: «Нет, начал он, это обидно, очень обидно. Обидно за себя, когда знаешь, что десять лет имел глупость положить в службу и душу и сердце… Наконец, грустно за самое дело, в котором, что бы ни говорили, ничего нейдет к лучшему и, чтобы поправить машину, нечего из этого старья вынимать по одному винтику, а сразу надобно все сломать и все части поставить новые, а пока этого нет и просвету еще ни к чему порядочному не предвидится: какая была мерзость, такая есть и будет» (стр. 166 об. рукописи). Удаление фразы о том, что надо все сломать, едва ли можно объяснить только опасениями цензурного запрета. Это программное высказывание Калиновича, завершавшее роман во второй его редакции, снято, надо полагать, главным образом потому, что оно слишком резко нарушало внутреннюю логику образа, почти нацело отрывая Калиновича четвертой части от Калиновича первых трех частей романа. Именно с целью смягчения этого разрыва в третьей редакции четвертой части появился эпилог. Из текста второй редакции удалены все эпизоды, связанные с выработанным князем Иваном и Медиокритским замыслом убийства Калиновича. В связи с удалением этих эпизодов не вошла в журнальный текст и история лакея Давыдки, который по предложению Медиокритского должен был убить Калиновича. Вскоре после того как закончилось печатание «Тысячи душ» в «Отечественных записках», вышло отдельное издание романа, где с некоторыми изменениями был воспроизведен журнальный текст. В начале 1861 года (цензурное разрешение 5 декабря 1860 года) в 3-м томе «Сочинений А.Ф.Писемского», изданных Ф.Стелловским, роман был напечатан в третий раз. Подготавливая роман к этому изданию, Писемский внес в его текст много стилистических исправлений и дополнений.]

— Нет! — начал он. — Это обидно, очень обидно! Обидно за себя, когда знаешь, что в десять лет положил на службу и душу и сердце… Наконец, грустно за самое дело, которое, что б ни говорили, мало подвигается к лучшему.

Вскоре после этой маленькой сцены и в обществе стали догадываться, что ветер как-то подул с другой стороны. Началось это с того, что по делу князя была вдруг прислана из Петербурга особая комиссия, под председательством статского советника Опенкина. Надобно было не иметь никакого соображения, чтоб не видеть в этом случае щелчка губернатору, тем более что сама комиссия открыла свои действия с того, что сейчас же сделала распоряжение о выпуске князя Ивана из острога на поруки его родной дочери. Обстоятельству этому были очень рады в обществе, и все, кто только не очень зависел по службе от губернатора, поехали на другой же день к князю поздравить его. Однако он был так осторожен, что сказался больным и благодарил всех через дочь за участие, но никого не принял. По делу его между тем со старого почтмейстера снята была подписка о невыезде его из города, и он уже отправился на место своего служения. Дьячок-резчик был тоже выпущен как человек совершенно ни в чем не уличенный. Даже крепостной человек князя и кантонист, — как сказывал писец губернского правления, командированный для переписки в комиссию, — даже эти лица теперь содержались один за разноречивые показания, а другой за преступления, совершенные им в других случаях; словом, всему делу было дано, видимо, другое направление!.. Один из членов комиссии, молодой еще человек, прекрасно образованный и, вероятно, пооткровеннее других, даже явно об этом проболтался.

— Ваш губернатор, господа, вообще странный человек; но в деле князя он поступал решительно как сумасшедший! — сказал он по крайней мере при сотне лиц, которые в ответ ему двусмысленно улыбнулись, но ничего не возразили, и один только толстый магистр, сидевший совершенно у другого столика, прислушавшись к словам молодого человека, довольно дерзко обратился к нему и спросил:

— А почему бы это губернатор действовал, как сумасшедший?

Молодой человек пожал плечами и начал ему пунктуально доказывать.

— Во-первых, — говорил он, — губернатор посадил дворянина в острог, в то время как еще не было совершено преступление.

— Как не было совершено преступление? — возразил с упорством магистр. — Оно совершено в то время, когда князь сделал фальшивое свидетельство, — вот когда оно совершено!

— Ничуть не бывало, — продолжал молодой человек прежним деловым тоном, — преступление в этом деле тогда бы можно считать совершенным, когда бы сам подряд, обеспеченный этим свидетельством, лопнул: казна, значит, должна была бы дальнейшие работы производить на счет залогов, которых в действительности не оказалось, и тогда в самом деле существовало бы фактическое зло, а потому существовало бы и преступление.

— А если б он, с божией помощью, на это фальшивое свидетельство взял подряд и благополучно его кончил, тогда бы ничего? — возразил магистр.

— Я думаю, что ничего! — проговорил молодой человек, несколько сконфуженный этим замечанием.

— Я сам тоже думаю, что ничего! — сказал магистр с явной уж насмешкой.

— С чем вас и поздравляю, — отвечал ему тоже с насмешкой молодой человек и тотчас обратился к другим своим слушателям. — Кроме уж этих теоретических соображений, — продолжал он, — смотрите, что самые факты показывают. Губернатор говорит, что князем Раменским составлено фальшивое свидетельство. Князь говорит, что им представляем был акт не фальшивый, а на именье существующее, энского почтмейстера, которому действительно и выдано было из гражданской палаты за год перед тем свидетельство. Строительная комиссия отозвалась, что какого рода в рассмотрении ее находилось свидетельство, она, за давнопрошедшим временем, не запомнит. В прошении князя подпись его руки половина секретарей признала, а половина нет. Значит, сколько тут шансов направо и налево?

— Поэтому фальшивое свидетельство составил сам губернатор? — возразил ему магистр.

— Я ничего не знаю, — ответил уклончиво молодой человек. — Вы знаете, следователь не имеет даже право делать заключения в деле, чтоб не спутать и не связать судебного места. Я говорю только факты.

— Только факты! — повторил, глядя ему в лицо, магистр. — О-то Шемякин суд! — произнес он почти вслух и, неуклюже вышедши из-за стола, ушел в бильярдную.

— Заступник! — повторил ему вслед чиновник.

Несколько голов легким кивком подтвердили его мысль. Разговор этот на другой же день разнесся, конечно, по всему городу.

— Плохо будет губернатору, плохо! — решили почти единогласно все губернские дипломаты, и только один Папушкин, не любивший скоро отступать от своих убеждений, возражал на это: «Ничего не плохо — осилит!»

— Чего осилит? Сам уж струсил. Недели две, говорят, ни по канцелярии, ни по губернскому правлению ничего не делает — струсил, — доказывали ему.

— Ничего не струсил! — стоял на своем Папушкин, и последние слова его подтвердились в непродолжительном времени.

Случился пожар в казенных соляных магазинах, которые, как водится, богу ведомо, отчего загорелись. Калинович прискакал на пожар первый, верхом на лошади, без седла, распек потом полицеймейстера, поклялся брандмейстера сделать солдатом и начал сам распоряжаться. Плоховатая пожарная команда под его грозными распоряжениями начала обнаруживать рьяную храбрость и молодечество, и в то время, как он, запыленный, закоптелый, в саже, облитый водою, стоял почти перед самым пламенем, так что лошадь его беспрестанно фыркала и пятилась назад, — в это самое время с обеда председателя казенной палаты, а потому порядком навеселе, приехал тоже на пожар статский советник Опенкин. Взглянув сквозь очки на страшную сцену разрушения, он тоже начал кричать на частного пристава и приказывать команде действовать трубами не на ту часть стены, на которую она действовала. Услышав это, Калинович вдруг повернул к нему лошадь и громким голосом проговорил:

— Господин Опенкин! Я и господин полицеймейстер здесь, а потому в других распорядителях никакой нет надобности.

— Я, ваше превосходительство, распоряжаюсь и действую для спасения казенного интереса, — возразил, в свою очередь разгорячившись, статский советник.

— Я тут хозяин, и я один только должен оберегать всякого рода казенный интерес! — закричал уж Калинович, колотя себя в грудь. — Господин офицер! Вытяните от пожара цепь, и чтоб никого тут из зевак не было за ней; а который прорвется, брать под караул! — отдал он тем же голосом приказание наряженному на пожар офицеру. Тот скомандовал взводу — и цепь вытянулась почти перед самым носом статского советника. Сбежавшиеся на пожар гимназисты засмеялись этому во все горло. Опенкин позеленел, но, по наружности будто смеясь, сел на председательские пролетки и уехал.

На другой же день после этого случая комиссия прекратила все свои действия и уехала в Петербург, а общество осталось в каком-то томительном недоумении. Чем все это кончится — интересовало ужасно всех. Наконец восьмнадцатого декабря все это разрешилось: получена была такого рода бумага, что писцы, столоначальники и секретари губернского правления, как прочитали ее, так и присели на своих местах, выпучив глаза и растопырив руки. Секретарь казенной палаты что есть духу поскакал на извозчике к бывшему еще дома председателю казенной палаты. У губернского предводителя за его завтраком в двенадцатом часу перебывал почти весь город, и на большей части лиц было написано удовольствие. Губернский архитектор, встретившись опять на улице с Папушкиным, еще издали кричал ему каким-то радостным голосом:

— А что? Не сбылось ваше пророчество! Не сбылось!

— Что ж не сбылось! Зарвался очень… оченно зарвался! — отвечал на этот раз и Папушкин.

В бумаге было сказано, что Калинович увольняется от службы с преданием суду за противозаконные действия как по управлению своему в звании вице-губернатора, так и в настоящей своей должности.

* * *

Выйдя на сцену с героем моим при первом его поступлении на службу, я считаю себя совершенно вправе расстаться с ним при выходе его в отставку… Что мне дальше с ним делать?.. Пора молодости, любви и каких бы то ни было новых сердечных отношений для него давно уже миновалась, а служебную деятельность, которая была бы теперь свойственна его возрасту и могла бы вызвать его снова на борьбу, эту деятельность он должен был покинуть навсегда и, как подстреленный орел, примкнув к числу недовольных, скромно поселиться вместе с Настенькой и капитаном в Москве. Из партии врагов его князь, не оставленный даже в подозрении по своему делу, снова поселился в своей усадьбе и начал жить решительно на прежнюю ногу. Обновление сего феникса объяснялось на этот раз очень просто: стакнувшись с Медиокритским, он так, говорят, распорядился состоянием Полины, что та потеряла весь свой капитал и половину имения. Всеми оставленная, всеми обманутая, бедная женщина не перенесла этого удара и с первым вскрытием невской воды вытерпела последнюю житейскую неприятность — предсмертную агонию, и скончалась. Чрез полгода после ее смерти Калинович женился на Настеньке. Факт этот, казалось бы, развязывал для меня, как для романиста, все нити, но в то же время я никак не могу, подобно старым повествователям, сказать, что главные герои мои после долговременных треволнений пристали, наконец, в мирную пристань тихого семейного счастия. Далеко это было не так на самом деле! Сломанный нравственно, больной физически, Калинович решился на новый брак единственно потому только, что ни на что более не надеялся и ничего уж более не ожидал от жизни, да и Настенька, более уж, кажется, любившая Калиновича по воспоминаниям, оставила театр и сделалась действительною статскою советницею скорее из сознания какого-то долга, что она одна осталась в мире для этого человека и обязана хоть сколько-нибудь поддержать и усладить жизнь этой разбитой, но все-таки любезной для нее силы, и таким образом один только капитан стал вполне наслаждаться жизнию, заправляя по всему дому хозяйством и постоянно называя племянника и племянницу: «ваше превосходительство».

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я