Неточные совпадения
Потом помню, что уже никто не являлся на мой крик и призывы, что
мать, прижав меня к груди, напевая одни и те же слова успокоительной песни, бегала со мной
по комнате до тех пор, пока я засыпал.
Когда мы воротились в город, моя
мать, видя, что я стал немножко покрепче, и сообразя, что я уже с неделю не принимал обыкновенных микстур и порошков, помолилась богу и решилась оставить уфимских докторов, а принялась лечить меня
по домашнему лечебнику Бухана.
С этих пор щенок
по целым часам со мной не расставался; кормить его
по нескольку раз в день сделалось моей любимой забавой; его назвали Суркой, он сделался потом небольшой дворняжкой и жил у нас семнадцать лет, разумеется, уже не в комнате, а на дворе, сохраняя всегда необыкновенную привязанность ко мне и к моей
матери.
Она ходила за нами очень усердно, но,
по закоренелому упрямству и невежеству, не понимала требований моей
матери и потихоньку делала ей все наперекор.
Разумеется,
мать положила конец такому исступленному чтению: книги заперла в свой комод и выдавала мне
по одной части, и то в известные, назначенные ею, часы.
Нашу карету и повозку стали грузить на паром, а нам подали большую косную лодку, на которую мы все должны были перейти
по двум доскам, положенным с берега на край лодки; перевозчики в пестрых мордовских рубахах, бредя
по колени в воде, повели под руки мою
мать и няньку с сестрицей; вдруг один из перевозчиков, рослый и загорелый, схватил меня на руки и понес прямо
по воде в лодку, а отец пошел рядом
по дощечке, улыбаясь и ободряя меня, потому что я,
по своей трусости, от которой еще не освободился, очень испугался такого неожиданного путешествия.
Хотя
матери моей и не хотелось бы ночевать в Чувашах, которые
по неопрятности своей были ей противны, но делать было нечего, и последовало приказание: завернуть в чувашскую деревню для ночевки.
Отец как-то затруднялся удовлетворить всем моим вопросам,
мать помогла ему, и мне отвечали, что в Парашине половина крестьян родовых багровских, и что им хорошо известно, что когда-нибудь они будут опять наши; что его они знают потому, что он езжал в Парашино с тетушкой, что любят его за то, что он им ничего худого не делал, и что
по нем любят мою
мать и меня, а потому и знают, как нас зовут.
Когда мы проезжали между хлебов
по широким межам, заросшим вишенником с красноватыми ягодами и бобовником с зеленоватыми бобами, то я упросил отца остановиться и своими руками нарвал целую горсть диких вишен, мелких и жестких, как крупный горох; отец не позволил мне их отведать, говоря, что они кислы, потому что не поспели; бобов же дикого персика, называемого крестьянами бобовником, я нащипал себе целый карман; я хотел и ягоды положить в другой карман и отвезти маменьке, но отец сказал, что «
мать на такую дрянь и смотреть не станет, что ягоды в кармане раздавятся и перепачкают мое платье и что их надо кинуть».
Богатый чувашенин охотно пустил нас на ночлег, потому что мы не требовали себе избы, и мы спокойно въехали на огромный, еще зеленый двор и поставили карету,
по желанию
матери, на самом верху холма или пригорка.
После многих нежных слов, ласк и разговоров, позаботившись, чтоб хозяйские собаки были привязаны и заперты,
мать приказала мне вместе с сестрицей побегать
по двору.
Мать только что отведала и то
по просьбе отца: она считала рыбу вредною для себя пищей.
Мать успела сказать нам, чтоб мы были смирны, никуда
по комнатам не ходили и не говорили громко.
Наконец
мать,
по усильным просьбам отца, согласилась лечь в постель.
Видя
мать бледною, худою и слабою, я желал только одного, чтоб она ехала поскорее к доктору; но как только я или оставался один, или хотя и с другими, но не видал перед собою
матери, тоска от приближающейся разлуки и страх остаться с дедушкой, бабушкой и тетушкой, которые не были так ласковы к нам, как мне хотелось, не любили или так мало любили нас, что мое сердце к ним не лежало, овладевали мной, и мое воображение, развитое не
по летам, вдруг представляло мне такие страшные картины, что я бросал все, чем тогда занимался: книжки, камешки, оставлял даже гулянье
по саду и прибегал к
матери, как безумный, в тоске и страхе.
И с лишком месяц прожили мы с сестрицей без отца и
матери, в негостеприимном тогда для нас Багрове, большую часть времени заключенные в своей комнате, потому что скоро наступила сырая погода и гулянье наше
по саду прекратилось.
Дедушка сидел на кровати, а возле него
по одну руку отец,
по другую
мать.
«А, так ты так же и отца любишь, как
мать, — весело сказал дедушка, — а я думал, что ты только
по ней соскучился.
Мать, щегольски разодетая,
по данному ей от меня знаку, выбегала из гостиной, надевала на себя высокий белый фартук, снимала бережно ножичком чудное пирожное с железного листа, каждую фигурку окропляла малиновым сиропом, красиво накладывала на большое блюдо и возвращалась к своим гостям.
Но воображение мое снова начинало работать, и я представлял себя выгнанным за мое упрямство из дому, бродящим ночью
по улицам: никто не пускает меня к себе в дом; на меня нападают злые, бешеные собаки, которых я очень боялся, и начинают меня кусать; вдруг является Волков, спасает меня от смерти и приводит к отцу и
матери; я прощаю Волкова и чувствую какое-то удовольствие.
Как ни была умна моя
мать, но,
по ее недостаточному образованию, не могла ей войти в голову дикая тогда мысль спосылать сына в народное училище, — мысль, которая теперь могла бы быть для всех понятною и служить объяснением такого поступка.
Оставшись наедине с
матерью, он говорил об этом с невеселым лицом и с озабоченным видом; тут я узнал, что
матери и прежде не нравилась эта покупка, потому что приобретаемая земля не могла скоро и без больших затруднений достаться нам во владение: она была заселена двумя деревнями припущенников, Киишками и Старым Тимкиным, которые жили, правда,
по просроченным договорам, но которых свести на другие, казенные земли было очень трудно; всего же более не нравилось моей
матери то, что сами продавцы-башкирцы ссорились между собою и всякий называл себя настоящим хозяином, а другого обманщиком.
Кумыс приготовлялся отлично хорошо, и
мать находила его уже не так противным, как прежде, но я чувствовал к нему непреодолимое отвращение,
по крайней мере, уверял в том и себя и других, и хотя
матери моей очень хотелось, чтобы я пил кумыс, потому что я был худ и все думали, что от него потолстею, но я отбился.
Проснувшись на другой день поутру ранее обыкновенного, я увидел, что
мать уже встала, и узнал, что она начала пить свой кумыс и гулять
по двору и
по дороге, ведущей в Уфу; отец также встал, а гости наши еще спали: женщины занимали единственную комнату подле нас, отделенную перегородкой, а мужчины спали на подволоке, на толстом слое сена, покрытом кожами и простынями.
Вместо прежних бесцельных прогулок
мать стала ездить в поле
по ягоды, предпочтительно на залежи.
Мать обыкновенно скоро утомлялась собираньем ягод и потому садилась на дроги, выезжала на дорогу и каталась
по ней час и более, а потом заезжала за нами; сначала
мать каталась одна или с отцом, но через несколько дней я стал проситься, чтоб она брала меня с собою, и потом я уже всегда ездил прогуливаться с нею.
Добрый мой отец, обливаясь слезами, всех поднимал и обнимал, а своей
матери, идущей к нему навстречу, сам поклонился в ноги и потом, целуя ее руки, уверял, что никогда из ее воли не выйдет и что все будет идти по-прежнему.
Мать несколько дней не могла оправиться; она
по большей части сидела с нами в нашей светлой угольной комнате, которая, впрочем, была холоднее других; но
мать захотела остаться в ней до нашего отъезда в Уфу, который был назначен через девять дней.
Возвращаясь с семейных совещаний, отец рассказывал
матери, что покойный дедушка еще до нашего приезда отдал разные приказанья бабушке: назначил каждой дочери, кроме крестной
матери моей, доброй Аксиньи Степановны,
по одному семейству из дворовых, а для Татьяны Степановны приказал купить сторгованную землю у башкирцев и перевести туда двадцать пять душ крестьян, которых назвал поименно; сверх того, роздал дочерям много хлеба и всякой домашней рухляди.
Дело шло о том, что отец хотел в точности исполнить обещанье, данное им своей
матери: выйти немедленно в отставку, переехать в деревню, избавить свою
мать от всех забот
по хозяйству и успокоить ее старость.
Мать была мастерица на всякие вышиванья и сейчас принялась шить
по карте серебряные петлицы, которые очень были красивы на голубом воротнике белого спензера, или курточки.
Мать выезжала в таком наряде несколько раз
по праздникам в церковь, к губернаторше и еще куда-то.
Мы по-прежнему ходили к нему всякий день и видели, как его мыли; но сначала я смотрел на все без участья: я мысленно жил в спальной у моей
матери, у кровати больной.
Я читал
матери вслух разные книги для ее развлеченья, а иногда для ее усыпленья, потому что она как-то мало спала
по ночам.
«Одна моя надежда, — говорила
мать, — Чичаговы;
по счастью, они переезжают тоже в деревню и станут жить в тридцати верстах от нас.
Бабушка, беспрестанно со слезами вспоминая дедушку, кушала довольно; она после обеда,
по обыкновению, легла уснуть, а
мать и отец принялись распоряжаться своим помещением в доме.
Покуда происходила в доме раскладка, размещение привезенных из Уфы вещей и устройство нового порядка, я с Евсеичем ходил гулять, разумеется, с позволения
матери, и мы успели осмотреть Бугуруслан, быстрый и омутистый, протекавший углом
по всему саду, летнюю кухню, остров, мельницу, пруд и плотину, и на этот раз все мне так понравилось, что в одну минуту изгладились в моем воспоминании все неприятные впечатления, произведенные на меня двукратным пребыванием в Багрове.
Мать очень твердо объявила, что будет жить гостьей и что берет на себя только одно дело: заказывать кушанья для стола нашему городскому повару Макею, и то с тем, чтобы бабушка сама приказывала для себя готовить кушанье,
по своему вкусу, своему деревенскому повару Степану.
Мать постоянно отвечала, что «госпожой и хозяйкой по-прежнему остается матушка», то есть моя бабушка, и велела сказать это крестьянам; но отец сказал им, что молодая барыня нездорова.
Охота мне очень понравилась, и,
по уверению моего отца, что в ней нет ничего опасного, и
по его просьбам,
мать стала отпускать меня с Евсеичем.
Когда моя
мать уходила в комнату Чичаговой, старушка Мертваго сажала меня подле себя и разговаривала со мной
по целым часам.
Мать ни за что не хотела стеснить его свободу; он жил в особом флигеле, с приставленным к нему слугою, ходил гулять
по полям и лесам и приходил в дом, где жила Марья Михайловна, во всякое время, когда ему было угодно, даже ночью.
Оставшись на свободе, я увел сестрицу в кабинет, где мы спали с отцом и
матерью, и, позабыв смутившие меня слова «экой ты дитя», принялся вновь рассказывать и описывать гостиную и диванную, украшая все,
по своему обыкновенью.
Александра Ивановна успела накануне вечером, когда я заснул, сообщить моей
матери много подробностей о Прасковье Ивановне, которую,
по мнению
матери, она не умела понять и оценить и в которой она видела только капризность и странности.
Мать, в свою очередь, пересказывала моему отцу речи Александры Ивановны, состоявшие в том, что Прасковью Ивановну за богатство все уважают, что даже всякий новый губернатор приезжает с ней знакомиться; что сама Прасковья Ивановна никого не уважает и не любит; что она своими гостями или забавляется, или ругает их в глаза; что она для своего покоя и удовольствия не входит ни в какие хозяйственные дела, ни в свои, ни в крестьянские, а все предоставила своему поверенному Михайлушке, который от крестьян пользуется и наживает большие деньги, а дворню и лакейство до того избаловал, что вот как они и с нами, будущими наследниками, поступили; что Прасковья Ивановна большая странница, терпеть не может попов и монахов, и нищим никому копеечки не подаст; молится богу
по капризу, когда ей захочется, — а не захочется, то и середи обедни из церкви уйдет; что священника и причет содержит она очень богато, а никого из них к себе в дом не пускает, кроме попа с крестом, и то в самые большие праздники; что первое ее удовольствие летом — сад, за которым она ходит, как садовник, а зимою любит она петь песни, слушать, как их поют, читать книжки или играть в карты; что Прасковья Ивановна ее, сироту, не любит, никогда не ласкает и денег не дает ни копейки, хотя позволяет выписывать из города или покупать у разносчиков все, что Александре Ивановне вздумается; что сколько ни просили ее посторонние почтенные люди, чтоб она своей внучке-сиротке что-нибудь при жизни назначила, для того чтоб она могла жениха найти, Прасковья Ивановна и слышать не хотела и отвечала, что Багровы родную племянницу не бросят без куска хлеба и что лучше век оставаться в девках, чем навязать себе на шею мужа, который из денег женился бы на ней, на рябой кукушке, да после и вымещал бы ей за то.
Я сказал уже, что в Чурасове была изрядная библиотека; я не замедлил воспользоваться этим сокровищем и, с позволенья Прасковьи Ивановны,
по выбору
матери, брал оттуда книги, которые читал с великим наслаждением.
Она благодарила отца и особенно
мать, целовала у ней руки и сказала, что «не ждала нас, зная
по письмам, как Прасковья Ивановна полюбила Софью Николавну и как будет уговаривать остаться, и зная, что Прасковье Ивановне нельзя не уважить».
Эта Масленица памятна для меня тем, что к нам приезжали в гости соседи, никогда у нас не бывавшие: Палагея Ардалионовна Рожнова с сыном Митенькой; она сама была претолстая и не очень старая женщина, сын же ее — урод
по своей толщине, а потому особенно было смешно, что
мать называла его Митенькой.
Погода становилась теплая,
мать без затрудненья пускала меня на крылечко и позволяла бегать
по высохшим местам; даже сестрицу отпускала со мной.
Впрочем,
мать, бабушка и тетушки знали, что пьяные люди идут вброд
по полоям, а как я, наконец, сказал слышанные мною слова, что старый Болтуненок «пропал, утонул», то несчастное событие вполне и для них объяснилось.