1. Русская классика
  2. Короленко В. Г.
  3. Яшка
  4. Глава 4

Яшка

1880

IV

Среда арестантов относилась к Якову довольно равнодушно. Был, впрочем, один остроумец, приходивший чуть не ежедневно изощрять на заключенном «в темнице» (на этот раз употребляю это выражение в буквальном значении) свое тяжелое скоморошество.

Это был один из тех остроумцев, каких много и не в остроге. Субъект этот наложил, по-видимому, на себя тяжелый искус развлекать публику балагурством, в котором было очень мало юмора, еще меньше веселья и уж вовсе не было смысла. Это было просто какое-то напряженное словоизвержение, поддерживаемое с усилием, достойным более веселого дела, по временам оскудевавшее и вновь напрягаемое, пока, наконец, сам остроумец не впадал от этих усилий в некоторое яростное исступление. Впрочем, — добрая душа у русского человека, — слушатели находили возможным награждать бескорыстное «старание» вялым смехом.

Яшка почему-то считал нужным делать этому скомороху принципиальные возражения, громил слуг антихриста, ссылался на авторитет «енерал-губернатора» (который, по его убеждению, стоял за него, хотя почему-то безуспешно), вообще, метал свой бисер, попиравшийся самым бестолковым образом.

— Енерал-губернатор! — грохотал остроумец сиплым голосом настоящего пропойцы. — Вишь, чем удивить вздумал! Мы и сами в настранницких племянниках состоим… Хо-хо-хо! Не слыхивал еще, так слушай, развесь уши-то пошире. А то с енерал-губернатором выехал. Ха-ха-ха!

Когда Яков замечал, что возражения «настранницкого племянника» являются одним сквернословием, то он плевал и уходил от греха. Но «настранницкий племянник», успевший достаточно раскалиться на огне собственного остроумия, начинал бить ногою в Яшкину дверь, мешая Яшке «стоять на молитве». К этому присоединялся обыкновенно пронзительный голос музыкального еврея, сочувственно откликавшегося на всякие сильные звуки, и в результате выходил такой раздирательный концерт, что Михеич просыпался у своего косяка и укрощал разбушевавшегося «настранницкого племянника». Тот удалялся, впрочем, весьма довольный собою. Зрители тоже расходились, зевая и вяло поощряя остроумца: «Молодец, Соколов! За словом в карман не полезет!»

Были, однако, некоторые признаки, указывавшие, что где-то в остроге, среди этих однообразных серых халатов, в грязных камерах, у Яшки были если не союзники, то люди, понимавшие подвиг неуклонного стучания и сочувствовавшие его «обличениям». Однажды, проходя по коридору, я увидел у Яшкиной двери высокого старика в арестантском сером халате. У него были седые волосы и серьезное лицо, суровость которого несколько смягчалась каким-то особенным «болезным» выражением. В отношении к Якову он держался с видным уважением. Они о чем-то разговаривали у оконца негромко и серьезно.

— Верно тебе сказываю, — говорил Якову старик. — Ефрем решен, и Сидор тоже решен. Сказывают, в свою губернию по этапу отправлять будут… А твое, вишь, дело…

Конца фразы я не расслышал. Когда я проходил обратно, Яков, с которым я уже был знаком довольно близко, указал на меня, и старик поклонился, но затем опять припал к окошечку. Мне не удалось более увидеть этого арестанта. Очевидно, он заходил сюда из какого-нибудь другого отделения.

Однажды я дал коридорному денег, прося купить Якову, что ему нужно. Тот не понял и передал деньги непосредственно. После этого Яков остановил меня, когда я проходил по коридору.

— Слышь, Володимер, — сказал он. — Спасибо тебе. Милостинку ты христову сотворил, дал коридорному для меня… Да, видишь вот: не беру я их. Прежде, на миру, грешил, брал в руки, а теперь не беру! Вот они тут на полу и валяются. А ты хлебную милостинку сотвори! Из теплых рук хлебная милостинка благоприятнее. Ироды-то меня на полуторной порции держат. Сам знаешь, что в ей, в полуторной-то порции… Просто сказать, что гладом изводят. Ну, да не вовсе еще бог от меня отступился, — добрые люди поддерживают: вчера кто-то два ярушничка спустил на веревочке сверху-то. Спасибо, не оставляют православные христиане.

Как бы то ни было, хотя эти факты указывают на некоторое сочувствие среды, тем не менее, в самые страшные минуты, когда живая Яшкина душа содрогалась от дыхания близкой смерти и заставляла его судорожно хвататься за рамы и за холодные решетки тюремного оконца, — в эти минуты душу эту, несомненно, должно было подавлять сознание страшного, ужасающего одиночества…

Был ли Яшка сумасшедший? Конечно, нет. Правда, сибирская психиатрия решила этот вопрос в положительном смысле, и Яшке предстояло вскоре испытать те же упрощенные приемы лечения, какие испытал остяк Тимошка. Тем не менее, я не сомневаюсь, что Яшка был вовсе не сумасшедший, а подвижник.

Да, если в наш век есть еще подвижники строго последовательные, всем существом своим отдавшиеся идее (какова бы она ни была), неумолимые к себе, «не вкушающие идоло-жертвенного мяса» и отвергшиеся всецело от греховного мира, то именно такой подвижник находился за крепкою дверью одной из одиночек подследственного отделения.

— Есть семья у тебя? — спросил я однажды Якова.

— Была… — ответил он сурово. — Была семья у меня, было хозяйство, все было…

— А теперь живы ли дети твои?

— Бог знает… Как бог хранит… Не знаю…

— Тоскливо, должно быть, за своими тебе, за домашними? Может, письмо тебе написать?

— Нет, не тоскливо, — мотнул он головой, как бы отбиваясь от тягостных мыслей. — Одно вот разве: как бы им устоять, от прав-закону не отступить, — об этом крушусь наипаче…

Несколько времени он сурово молчал за своею дверью.

— На миру душу спасти, — проговорил он задумчиво, — и нет того лучше… Да трудно. Осилит, осилит мир-от тебя. Не те времена ноне… Ноне вместе жить, так отец с сыном, обнявши, погибнет, и мать с дочерью… А душу не соблюсти. Ох, и тут трудно, и одному-те… ах, не легко! Лукавый путает, искушает… ироды смущают… Хладом, гладом морят. «Отрекись от бога, от великого государя»… Скорбит душа-те, — ох, скорбит тяжко!.. Плоть немощная прискорбна до смерти.

Тем не менее, легче было бы даже Михеича совратить с пути, на котором он обрел свое прочное душевное равновесие, чем заставить Яшку свернуть с тернистой тропинки, где он встречал одни горести… Казалось, он не доступен ни страху, ни лести, ни угрозе, ни ласке.

Как-то однажды, в прекрасный, но довольно холодный день поздней уже сибирской осени, Яшка к обычным своим обличениям во время поверки прибавил новое:

— Пошто меня хладом изводите, пошто раму мне, слуги антихриста, не вставляете?

На следующий день была вставлена рама. Теплее и светлее стало в комнате Яшки, но вечером он стучал столь же неуклонно.

Эта черная неблагодарность поразила «его благородие» до глубины возмущенной души.

— Подлец ты, Яшка, истинно подлец! — произнес смотритель укоризненно, остановившись против Яшкиной двери. — Я тебе раму вставил, а ты опять за прежнее принимаешься.

— Беззаконник ты! — загремел Яшка в ответ. — Что ты меня рамой обвязать, что ли, хочешь?.. Душу рамой купить?.. Нет, врешь, не обвязал ты меня рамой своей, еще я тебе не подвержен. Для себя раму ты вставил, не для меня. Я без рамы за бога стоял и с рамой все одно постою же…

И дверь загремела бодрою частою дробью.

— Слыхал? — говорил мне после этого Яшка с глубоким презрением. — Беззаконник-то на какую хитрость поднялся? Раму, говорит, вставил, — за раму отступись от бога, от великого государя!.. Этак вот другой ирод из начальников тоже меня сомущал!.. Калачами!.. Привели меня с партией в Тюмень. Смотритель купил два калача, подает милостинку, да и говорит: «Вот, бает, тебе христова милостинка, два калача, — только уж ты меня слушайся. У меня чтоб в смирении»… Слыхал? — «Милостинку я, мол, возьму. Она христовым именем принимается… Хоть сам сатана принеси, и от того возьму… А тебе, беззаконнику, я не подвержен». Н-е-ет! Меня лестью не купишь. Слава тебе, господи, поддерживает меня царица небесная. Стучу вот!..

Что же это за «прав-закон», за который Яшка принимал свое страстотерпство?

Привелось мне как-то писать официальное заявление, для чего я был вызван в тюремную контору. Меня посадили за стол, дали бумагу, перо и предоставили сочинять мое заявление под шум обычных конторских занятий. В это время «принимали новую партию». Письмоводитель выкликал по списку арестантов и опрашивал их звание, лета, судимость и так далее. Смотритель сидел тут же и рассеянно посматривал на принимаемых. Во всем этом было мало интересного для его благородия; для меня — тем более, поэтому я сочинял свое заявление, не обращая внимания на происходившее.

Но вот монотонный разговор стал оживленнее. Я поднял глаза и увидел следующую картину.

Перед столом стоял человек небольшого роста в сером арестантском халате. Наружность его не отличалась ничем особенным. Казалось, он принадлежал к мелкому мещанству, к тому его слою, который сливается в маленьких городах и пригородах с серым крестьянским людом. Вид он имел равнодушный, пожалуй, можно бы сказать — апатичный, если бы, порой, по лицу его не пробегала чуть заметная саркастическая улыбка, а в глазах не вспыхивал огонек какого-то сознательного превосходства или торжества. Но эти проблески были едва уловимы; они пробегали, на мгновение оживляя неподвижные черты, на которых тотчас опять водворялось выражение вялости. В передней толпились арестанты. Видимо заинтересованные ходом опроса, они тянулись друг из-за друга, вытягивая шеи и следя за разговором сотоварища с начальством.

— Ты что ж не говоришь? — кипятился письмоводитель. — Что молчишь? Ты ведь мещанин из Камышина? Ведь тут, в твоем статейном списке, написано ясно. Вот!

Письмоводитель ткнул пальцем в лежавшую перед ним бумагу и поднес ее к носу арестанта. Тот презрительно отвернулся, и огонек в его глазах вспыхнул сильнее.

— И ладно, коли написано, — произнес он спокойно.

— Да ты должен отвечать. Веры какой?

— Никакой.

Смотритель быстро повернулся к говорившему и посмотрел на него выразительным долгим взглядом. Арестант выдержал этот взгляд с тем же видом вялого равнодушия.

— Как никакой? В бога веруешь?

— Где он, какой бог?.. Ты, что ли, его видел?..

— Как ты смеешь так отвечать? — набросился смотритель. — Я тебя, сукина сына, сгною!.. Мерзавец ты этакой!

Мещанин из Камышина слегка пожал плечами.

— Что ж, — сказал он. — Было бы за что гноить-то. Я прямо говорю… За то и сужден.

— Врешь, мерзавец, наверное, за убийство сужден. Хороша, небось, птица!

Мещанин из Камышина сделал было движение, как будто хотел возражать, но через мгновенье опять повел плечами…

— Там судите, за что сами знаете.

— Какой твой родной язык? — продолжает письмоводитель опрос по рубрикам.

— Что еще? — спрашивает опять мещанин с пренебрежением. — Какой еще родной?.. Не знаю я…

— Ах, ты, подлец! Ведь не по-немецки же ты говоришь? По-русски, чай?

— Слышите сами, по-каковски я говорю.

— Слышим-то мы слышим, да мало этого. Пиши ты, анафема! Надо знать: русский ты или чуваш, мордва какая-нибудь. Понял?

— Чего понимать?.. Не знаю, — решительно отрезал мещанин из Камышина.

Письмоводитель убедился, что с камышинским мещанином ничего не поделаешь, и камышинский мещанин был отпущен. При этом смотритель сделал многозначительное обещание:

— Погоди, — сказал он, провожая атеиста своим тюремным взглядом. — Мы еще с тобой, дружок, потолкуем на досуге. Авось, разговоришься.

От этих слов мне вчуже стало жутко. Арестант только пожал плечами…

Когда я дописал свою бумагу и вышел из конторы, опрос партии еще не был окончен, и в передней толпились арестанты. Они кучкой обступили камышинского мещанина, который стоял среди них с тем же видом вялого равнодушия, хотя, очевидно, находился в положении героя минуты.

— Как же это, чудак! — говорил какой-то рыжеватый философ, с тузом на спине. — Пра-а, чудак! Ведь ежели сказываешь к примеру: «бога нет», так что же есть, по-твоему? А?

— Ничего! — отрезал тот коротко и ясно.

«Ничего!» Выходит, что камышинский мещанин сужден, осужден, закован, сослан, готовится принять неведомую меру мучений из-за… ничего! Казалось бы, к тому, что характеризуется этим словом «ничего», можно относиться лишь безразлично. Между тем, камышинский мещанин относится к нему страстно, он является подвижником чистого отрицания, бесстрашно исповедуя свое «ничего» перед врагами этого учения.

Яшка начертал на своем знамени другую формулу: «За бога, за великого государя!..» Он был сектант, приверженец «старого прав-закону», но когда я, вернувшись из конторы, проходил мимо его двери, невольная мысль поразила мое воображение: как много общего между этими двумя исповедниками! Яшка порвал свои связи с родиной, с семьей, с родной деревней. Камышинский мещанин сделал то же и даже словом не хочет признать эту связь, когда она ясно установлена на бумаге. «Я вам не подвержен», — говорит Яшка. Камышинский мещанин тоже, очевидно, не признает власти, которой он обязан повиновением. «Нет моего преступления ни в чем, — говорит Яшка, — а и было преступление, так не вам судить — богу!» «Судите, за что знаете», — говорит камышинский мещанин, не желая даже косвенно принять участие в процессе этого суждения. Но в то время как камышинский мещанин скептически вопрошает: «Какой бог, и кто его видел?» — Яшка производит неуклонное стучание во имя господне.

Кто же это: непримиримые враги, или союзники? Однородные ли это явления, или явления разных порядков? Что тут существеннее: пункты сходства или пункты разногласия, — общее у обоих отрицание существующих условий или религиозно-сектантские взгляды, которые есть у Якова и которые изгнал из своего обихода камышинский мещанин?

У Якова, по-видимому, было положительное миросозерцание, основами которого являлись «бог и великий государь». Но это была какая-то странная смесь мифологии и реализма! Несуществующие безбожники, направляемые несуществующими министрами Финляндцевыми (министр финансов), заполняют мир, ловят души, требуют отречения «от бога, от великого государя». И рядом — несомненно существующее, самое реальное страдание, несомненное гонение за дело, которое Яшка считает правым, сознательная готовность погибнуть и — страшно подумать — полная возможность такого исхода… Яшка предсказывает это на основании своей фантастической теории, а Михеич подтверждает как несомненную позитивную истину. «Этому стукальщику то же будет, что и Тимошке, а то похуже»…

Для камышинского мещанина «ничего» означает отсутствие всякой цели и смысла в жизни. По мнению Якова, все в мире клонится к злу. Было уже три «сменения»… Какие? Яшка имеет об них лишь смутные понятия.

— Видишь вот, — ответил он на мой вопрос об этих сменениях. — Читал я в «Сборнике», да, видно, запамятовал. Первое — Рим отпал… Раз… Второе — Византия будто… Два. Ну, третье — московское. Ноне идет четвертое — горше первых. С шестьдесят первого году началось.

— Какое же?

— Какое? Ты теперича как пишешься? — неожиданно спросил у меня Яков.

Я не знал, как я пишусь, но Яков ответил за меня сам:

— Ты теперь пишешься: бывший государственный крестьянин. Понимай: бывший! Значит, был — да нету. Вот какое сменение!.. Земское сменение пошло, гражданские власти пошли. Государственных отменили.

С шестьдесят первого года мир резко раскололся на два начала: одно — государственное, другое — гражданское, земское. Первое Яшка признавал, второе отрицал всецело без всяких уступок. Над первым он водрузил осьмиконечный крест и приурочил его к истинному прав-закону. Второе назвал царством грядущего антихриста.

— Что же, Яков: под гражданскими-то властями тяжелее, что ли?

— Как не тяжелее! Жить стало не можно. Ранее государевы подати платили, а ноне земские подати окромя накладывают… на тех, кто им, значит, подвержен.

— Ты податей не платишь? — спросил я, начиная догадываться о ближайших причинах Яшкина заключения.

— Государственные платим. Сполна великому государю вносим. А на земские мы не обязались. Вот беззаконники и морят, под себя приневоливают. Кресты с церквей посняли.

— Ну, кресты-то на церквах есть.

— Не настоящие… Настоящих не стало… И крещение не настоящее — щепотью… Все их дело, их знамение.

— Постой, Яков! Как это ты рассудишь: ведь и великий государь в те же церкви ходит?

— Великий государь, — ответил Яшка тоном, не допускающим сомнения, — в старом прав-законе пребывает… Ну, а царь Польский, князь Финляндский… тот, значит, в новом…

Оказывалось, что будущее принадлежит новым началам. Уступая давлению этих начал, великий государь издал циркуляр, в котором написано: «Быть по тому и быть по сему», что значит: кого успеют слуги антихриста заманить, — заманивай. Над теми он властен, на тех подати налагай и душами владей. А кто не обязался, кто в истинном прав-законе стоит крепко, того никто не смеет приневолить.

Новые начала берут силу все более и более. «Беззаконники» пошли против какого-то циркуляра и стали под свою руку приневоливать насильно. Становится все труднее… Пущены в ход всякие средства…

— На тридцать на шесть губерен пущено тридцать шесть лисиц. Честью да лестью все пожгут… народу погубят — страсть!..

Нигде нет защиты. Государственное начало с осьмиконечным крестом меркнет. Государственные власти «стоят плохо». Народ подается, не видя опоры. «Пишутся, правда, циркуляры-те, да что уж…» Суды пошли гражданские, тихие…

Тихие суды с шестьдесят первого года, то есть именно с тех пор, как в жизнь стала вторгаться гласность! Я не утерпел и попытался разрушить Яшкину фантасмагорию, для чего стал излагать основания нового гласного судопроизводства. Яков слушал довольно внимательно.

— Постой, — перебил он меня наконец. — Думаешь, я не сужден? Сужден, как же! Безо всякого преступления судебною палатою сужден. Не признаю я ихнего… Ну, все же — судили. Вот набольший-то судья и говорит мне: «Не найдено твоей вины ни в чем. Расступитесь, стража!.. От суда-следствия оправлен». Ну, думаю, вот меня на волю выпихнут, вот выпихнут… А они тихим-то судом эвона выпихнули куда!

Я понял: суд гласно оправдал Якова, администрация его выслала… Яшка полагает, что гласный приговор — хитрость антихриста, что, кроме этого приговора, был еще другой, тихий. «Видишь вот, на каки хитрости идет». И все это, конечно, имеет определенную цель: судебная палата, министры, губернаторы, тюремный смотритель, Михеич… все они в заговоре, чтобы предать антихристу Яшкину душу…

Вследствие всего этого на миру «жить стало не можно». «Вместе отец с сыном, обнявши, погибнет». Общественные связи нарушены. Приходится душу блюсти в одиночку, вразброд. Победа «слугам антихриста» почти обеспечена. Бросил Яшка семью, бросил хозяйство, бросил все, чем наполнялась его труженическая земледельческая жизнь, и теперь он один во власти «беззаконников».

— И пошто только мучают? — удивляется Яшка. — Невозможно мне от истинного прав-закону отступить. Не будет этого, нет! Наплюю я им под рыло. Вот взял — приколол, только и есть, а то… морят попусту! — Он был вполне уверен, что если до сих пор его еще «не прикололи», то лишь потому, что живая Яшкина душа доставит антихристу большее удовольствие.

Но даже и это положение казалось Яшке лучше того, которое ожидает «на миру» всех, принявших печать антихриста. Новые порядки грозят всеобщею неминучею бедой.

— Что дальше, то и хуже будет. Худа ждать надо, добра не видать, — в «Сборнике» писано… Земля на выкуп пойдет.

— Да ведь и теперь земля идет на выкуп, — заметил я.

— То-то, и теперь идет, — отвечал Яшка невозмутимо. — А там и еще хуже будет. У кого двенадцати тыщей будет, тот и землей владеть станет. А и кто тыщу-другую имеет, и те без земли погибнете. Верно я тебе говорю. Молод ты еще, поживешь — вспомнишь.

— Как же, Яков, неужто можно думать, что антихрист сильнее бога? Неужто божия правда не сладит с кривдой?

Яков подумал. Я заметил на его лице следы усиленной умственной работы. Он почерпнул откуда-то определенный ответ:

— Ну, — сказал он, — не бывать тому. Поработают, да и погибнут… Верно!.. — повторил он через минуту. — Поработают, да и погибнут. А только не увидать нам с тобой правды…

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я