Хулиганский Роман (в одном, охренеть каком длинном письме про совсем краткую жизнь), или …а так и текём тут себе, да…

Сергей Николаевич Огольцов, 2018

…обличение, исповедь, поэма, основной персонаж которых минует множество форм – от несмышлёного младенца до мужика в расцвете сил – чтобы годы спустя поведать своей незнакомой дочери пронзительно горькую, порою до слёз смешную правду, одну только правду и ничего, кроме правды, о самой прекрасной эпохе с момента сотворения мира… В оформлении обложки использованы фрагменты работ мексиканской художницы М. Рыжковой.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Хулиганский Роман (в одном, охренеть каком длинном письме про совсем краткую жизнь), или …а так и текём тут себе, да… предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

~ ~ ~ детство

Самую первую засечку, которая подвела черту под моим легендарным прошлым и положила начало записи воспоминаний в мою индивидуальную память, прорисовали лучи солнца настолько резкие, что приходилось жмуриться и отворачивать лицо, стоя на крохотном поросшем травой взгорочке, куда Мама втащила меня за руку. Там мы стояли, ладонь в ладони, пропуская чёрную толпу людей, которая пересекла наш путь в детский сад. Их марширующая масса выкрикивала весёлые приветы мне. Моя вскинутая кверху рука не махала в ответ, не зная ещё, что так полагается, к тому же Мама держала её слишком крепко, но всё равно я чувствовал себя большим и очень важным — вон сколько взрослых зэков знают моё имя! Мне было невдомёк тогда, что оживлённое внимание колонны вызвано присутствием такой молодой и красивой мамы…

Зэки строили два квартала двухэтажных домов наверху Горки и, когда они кончили первый, наша большая семья переехала в двухкомнатную квартиру на самом верхнем, втором этаже восьмиквартирного дома. Весь квартал состоял из шести домов оцепивших прямоугольный периметр большого двора. В него выходили подъезды всех и каждого из зданий, глядя на точно такие же подъезды по ту сторону прямоугольника, по три подъезда в четырёх угловых домах, а в двух коротких только по одному. Но без этой пары коротышек прямоугольник остался бы только квадратом. Дорога твёрдого бетона окружала Квартал и его зеркальное отражение—недостроенного близнеца—объединяя и разлучая их как петли в 8, или в ∞.

Когда меня выпускали поиграть, я спешил покинуть безлюдную бездетность Двора и убегал через дорогу, в соседний строящийся квартал. Зэки, которые там работали, меня не прогоняли, а когда им привозили обед, они делились со мной своим супом баландой… Замечательно быстрый рост запаса сочных междометий в моём, на тот момент всё ещё детском, лепете прямым текстом настучал моим родителям на мой текущий круг общения и они тут же сдали меня в детский сад.

Горка, самая верхняя часть секретной территории, поделилась своим именем с двумя кварталами на ней. Со всех сторон охватившей их дороги рос лес, но ни одному дереву не удавалось пересечь бетон дорожного покрытия… Когда второй из кварталов Горки был завершён, зэки исчезли полностью и дальнейшие строительные работы на Объекте (население «Почтового ящика» предпочитали так именовать их место жительства) исполнялись солдатами в чёрных погонах на плечах их формы, чернопогонниками. Кроме них, на Объекте были ещё краснопогонники, но чем они там занимались до сих пор ума не приложу.

~ ~ ~

Путь в детский сад начинался позади нашего дома. За бетоном окружной дороги тянулся затяжной спуск прямо к воротам в заборе из колючей проволоки вокруг бараков Учебки Новобранцев. Но мы чуточку не доходили, а сворачивали вправо на широкую тропу через Сосновник, в обход проволоки Учебки и оставшегося на свободе большого чёрного пруда с высокими деревьями на берегу. Затем путь круто скатывался вниз через густую чащу молодого Ельника. Спуск заканчивался широкой поляной посреди леса окружённой деревянным забором с просветами, через который только кусты смогли пробраться к двухэтажному зданию посреди сети узких дорожек, что расходились к игровым площадкам с песочницами, домками-теремками, и качелями из одной доски, а ближе к зданию стоял даже взаправдашний автобус, короткий, но с большим носом. Стоял он на брюхе из-за отсутствия колёс снятых для удобства вхождения прямо с земли, но рулевое колесо и сиденья оставались на месте.

Зайдя в детский сад, нужно снять пальто с ботинками и оставить в высоком узком шкафчике. Таких их много тут, но только у одного на дверце две весёлые Вишенки, а за ними тапочки, которые нужно одеть и уж потом идти по ступенькам на второй этаж, где три большие комнаты для разных групп, и ещё одна, совсем большая, чтобы все кушали там сразу вместе…

Моя детсадовская жизнь складывалась из всевозможных чувств и ощущений. Безудержная гордость победителя посреди шумной раздевалки, куда уже начали сходиться родители за своими детьми и где (с подачи Мамы: — «Ты же можешь! Вот попробуй!») я обнаружил, что умею сам завязывать шнурки своих ботинков на бантик, совсем без никакой помощи… Горькая подавленность унизительным поражением, когда те же самые шнурки (только грязные и промокшие) затянулись в тугие узлы и их пришлось распутывать Маме, хотя она сама уже опаздывала на свою работу…

В детском саду никогда не знаешь наперёд что может случится с тобой за день пока Мама, иногда Папа, или соседняя женщина, придут забирать тебя домой… Потому что пока ты тут, ни с того, ни с сего могут сунуть блестящую трубку на тонком резиновом шланге глубоко в нос и пшикнуть туда колючий порошок гадостного вкуса, который потом никак не вычихивается. Или заставят выпить целую столовую ложку противнючего рыбьего жира: — «Давай-давай! Знаешь как полезно?»

Самый страшный ужас, когда объявят, что сегодня день укола. Дети снимают рубашки и выстраиваются в тихую очередь к столу, на котором побрякивает своей крышкой стальная коробка медсестры, откуда та достаёт сменные иглы для своего шприца. Чем ближе к столу, тем сильнее давит ужас и зависть к счастливчикам, кому укол уже сделан и они отходят от стола прижимая к плечу кусочек ваты возложенный медсестрой, и хвастают, что совсем не больно было, ну ни капельки. Дети в очереди перешёптываются как хорошо, что сегодня укол не «под лопатку», он самый страшный из всех….

А самые лучшие дни, конечно, субботы. Кроме обычного обеда из ненавистного фасолевого супа, дают ещё почти что полстакана сметаны с посыпкой из сахарного песка, а в неё втоплена чайная ложечка. И детей не отправляют по кроваткам отлёживать «тихий час», вместо этого в столовой затемняют окна плотно навешенными одеялами и показывают на белой стене диафильмы—картинки с надписями внизу. Воспитательница прочитывает белые строчки текста и спрашивает хорошо ли все рассмотрели картинку, и только после этого начинает перекручивать на следующий кадр, где Матрос Железняк захватит бронепоезд Белых, или ржавый гвоздь станет совсем новеньким после купания в сталеплавильной печи, смотря какая плёнка заряжена в диапроектор… Меня эти субботние сеансы восторгали трепетно—негромкий голос из темноты, прорези тонкие лучиков лесенке света на боку проектора, картинки медленно вплывающие в квадрат света на стене—всё складывалось в загадочно неведомое таинство…

Пожалуй, детсад мне больше нравился, чем наоборот, хотя порой меня там подстерегали непредусмотренные рифы. На один из таких я напоролся, когда Папа отремонтировал дома будильник. Он отдал его Маме в руки и сказал: — «Готово! С тебя бутылка!» Не знаю почему, но эти слова так меня восхитили, что я с восторгом воспроизвёл их своим одногруппникам в детском саду, а воспитательница воспроизвела моё воспроизведение Маме, когда та пришла забирать меня домой. По пути через тёмный лес, Мама сказала, что я сделал стыдное дело и нельзя, чтобы мальчик рассказывал посторонним про всё, что бывает в семье. Теперь они могут подумать, что у нас Папа алкоголик, разве этого я хочу, а? Мне это надо?. Ох, как же я себя ненавидел в эту минуту!.

И именно в детсаду я полюбил впервые в жизни. Но я постарался превозмочь незваное чувство. Либо отвернуться и просто уйти, а возможно и убежать даже, с грустью понимая всю безнадёжность этой любви из-за бездонной, как пропасть, возрастной разницы отделявшей меня от смуглой девочки с вишнёвым блеском тёмных глаз. Она была на два года младше…

А до чего недостижимо взрослыми казались бывшие детсадницы, что посетили нас после своего первого дня в их первом классе. В своих белых праздничных фартучках, напыщенно чинные и чопорные, они едва снисходили до редких откликов на оживлённые расспросы воспитательницы.

Воспитательницы и остальные работницы детского сада ходили в белых халатах ежедневно, а не по особо торжественным дням, однако не все. Во всяком случае не та, что сидела рядом со мной на скамейке возле песочницы, утешая очередную, не помню какую именно, из моих горестей—ушиб, царапину или новую шишку на лбу—но что звали её Зина мне не забыть… Ласковая ладонь поглаживала мою голову и я забыл плакать, прижимаясь щекой и виском к её левой груди. Другая щека и веки зажмуренных глаз впитывали тёплое солнце, а я слушал глухие толчки её сердца под зелёным, пахнущим летом, платьем, пока не прозвучал от здания пронзительный крик: — «Зинаида!»

А дома у нас добавилась бабушка, которая приехала из Рязани, потому что Мама ходила на работу, а кому-то же надо смотреть за Сашей-Наташей, помимо других дел по дому. Баба Марфа носила ситцевую блузу навыпуск — поверх её тёмной прямой юбки до самого почти что пола, и белый с голубыми крапушками платок поверх волос. Его мягкий большой квадрат она складывал диагонально и получившимся треугольником покрывала голову, чтобы завязать длинные уголки податливым узлом под круглым подбородком…

Мама работала в три смены на своей работе — Насосной Станции. И у Папы было столько же смен на Дизельной Станции. Я так и не узнал где его работа, но наверняка в лесу, потому что однажды Папа принёс кусок хлеба завёрнутый в газету, а этот свёрток ему дал Зайчик по пути домой. «Ну иду я домой после смены, смотрю — Зайчик под деревом и говорит: — «Отнеси это Серёжке и Саньке с Наташкой!”» Хлеб от Зайчика намного вкуснее чем тот, который Мама нарезает к обеду…

Иногда смены родителей не совпадают и кто-то из них дома, пока другой кто-то на работе. В один такой раз, Папа привёл меня на Мамину работу в невысоком кирпичном здании с зелёной дверью, за которой—как только зайдёшь—маленькая комната с маленьким окошком высоко над старым большим столом с двумя стульями. Но если туда не заходить, а свернуть налево в коричневую дверь, то окажешься в большом тёмном зале, где что-то всё время гудит, а за другим столом Мама делает свою работу. Она совсем нас не ждала и очень удивилась, но показала мне журнал под лампой у неё на столе, в который надо записывать время и цифры под стрелками больших круглых манометров в самом конце узких железных мостиков с перилами, потому что везде под ними тёмная вода, чтобы насосы её качали. И это от тех насосов такой ужасный гул и шум всё время и приходится их перекрикивать, но даже и так не всё слышно. «Что?! Что?!»

Поэтому мы вернулись в комнату напротив входа, но я уже знал кто гудит за стеной. Мама достала из ящика в столе карандаш и ненужный журнал, где много вырванных страниц, чтобы я порисовал каляки-маляки. Я занялся рисованием, а они, хотя у них не было дела и шум уже не мешал, так и молчали, и смотрели друг на друга. Когда я закончил большое круглое солнце, Мама спросила — может я хочу поиграть во дворе? Во двор мне совсем не хотелось, но тогда Папа сказал, что раз я не слушаюсь Маму, он больше не приведёт меня сюда никогда-никогда, и я вышел.

Двор был просто куском дороги из мелких камушков, через которые росла трава, от ворот и до деревянного сарая чуть дальше правого угла Насосной Станции. А сразу за спиной здания поднимался крутой откос в сплошной крапиве. Я вернулся к зелёной двери, от которой короткая бетонная дорожка спускалась к маленькому кирпичному домику в побелке, но совсем без никаких окон, а с большим висячим замком на железной двери. Ну, как тут вообще играть-то?.

Оставались ещё два круглых холма в зелёной траве, по обе стороны от белого домика и намного выше чем он. Хватаясь за длинные пучки травы, я взобрался на правый. С его высоты стало видно пустую крышу Насосной Станции и соседнего с ней сарая. А крапиву я уже видел. С другой стороны за проволокой забора рядом с круглым холмом тянулась полоса кустов, из-за которых искрилась быстрая речка, но меня точно накажут, если пойду за ворота… Для всякой дальнейшей игры оставался один только второй холм с тонким деревцем у него на макушке. Я спустился к белому домику, обошёл его сзади и вскарабкался на второй холм. Отсюда сверху видно было всё то же самое, просто здесь ещё стояло деревце, которое можно потрогать. Вспотевший и разгорячённый подъёмом, я лёг на его тонкую тень.

Ой! Что это?!. Что-то куснуло меня в ляжку, потом в другую, а потом ещё и ещё. Я обернулся и заглянул через плечо за спину. Куча красных муравьёв бегали по моим ногам пониже шортов из жёлтого вельвета. Я смахнул их, но боль жгучих укусов не убывала…

На мой вой, Мама выскочила из-за зелёной двери, а следом за ней Папа. Он взбежал ко мне и отнёс вниз на руках. Муравьёв стряхнули, но опухшие покрасневшие ляжки щемили невыносимо… И это стало мне уроком на всю жизнь — нет лучше средства от жгучих укусов этих рыжих извергов, чем посидеть в зелёной шёлковой прохладе подола Маминого платья туго растянутого между её присевших коленей.

~ ~ ~

Баба Марфа жила в одной комнате с её внуками—нами тремя—узкая железная кровать, на которой она обычно сидела или спала, была поставлена в правом углу от входа, напротив угла заполненного громоздким сооружением — диваном с высокой спинкой чёрного дерматина в широком обрамлении лакированной доской. Пухлые валики двух дерматиновых подлокотников по краям дерматинового же сиденья откидывались (каждый в свою сторону) на петлях, что удерживали их как продолжение плоскости для сидения-лежания, и это позволяло сооружению приютить на ночь баскетболиста среднего роста. На практике эта возможность не испытывалась, поскольку ночью на диване спали двойняшки.

Из верхней доски лакированной рамы выступал карниз-полочка в сопровождении длинной полоски зеркала для отражения фигурок белого слоновьего стада построенного по росту в затылок друг другу — от большого до самого мелкого малыша. Слоники затерялись ещё во времена родительских легенд и полка их пустует, пока мы не начнём играть в Поезд. С наступлением ночи в вагоне, я забираюсь на полку вопреки узости карниза и, чтобы перевернуться на нём с боку на бок и ехать дальше, приходится слазить на пружинистое сиденье дивана, а потом вскарабкиваться обратно. Играть в Поезд ещё интереснее, когда Лида и Юра Зимины, соседние дети, приходят через лестничную площадку в нашу комнату. Поезд растёт в длину и, стоя в перевёрнутых табуретках-вагонах натасканных из кухни, мы расшатываем их во всю, до пристука сиденьями о доски крашеного пола, и тогда Баба Марфа, очнувшись от молчаливого сидения на своей койке, начинает ворчать, что хватит нам беситься будто оглашенные.

А когда уже совсем поздно, после игр и ужина, в центре комнаты расставляется моя раскладушка. Мама приносит и стелет на ней матрас и синюю клеёнку тоже, под простынь, на случай если я уписяюсь ночью. Потом огромную подушку и толстое ватное одеяло сверху. Баба Марфа выключает радио в левом углу возле двери и щёлкает выключателем света. Однако темнота в комнате довольно неполная — свет из окон соседнего, углового, здания и от фонаря во Дворе квартала проникает сквозь тюлевую сеточку оконных штор, а под дверь закрадывается полоска света из коридора между кухней и комнатой родителей… Я наблюдаю тёмный силуэт Бабы Марфы, которая стоит рядом со своей койкой и что-то шепчет в потолок у себя над головой. Но это странное поведение меня нисколечко не беспокоит, после того как Мама объяснила, что так Баба Марфа молится своему Богу, хотя родители не могут ей позволить, чтобы повесила икону в том углу, потому что наш Папа член Партии…

Утром самое надоедное — отыскивать свои чулки. Хочешь верь, хочешь нет, однако даже мальчики ходили тогда в чулках. Поверх трусиков одевался специальный матерчатый пояс с парой пристёгнутых спереди резинок. У каждой резинки на конце застёжка — резиновая кнопочка с откидным проволочным ободком, его нужно поднять, натянуть на кнопочку щепоть чулка и втиснуть её обратно в тугую проволочинку—щёлк! — получилось… Уфф!.

Всю эту сбрую, конечно, на меня одевала Мама, но находить чулки — моя забота, а они как-то всегда умудрялись найти новое место где прятаться. Мама зовёт из кухни идти завтракать: — «Ну, что ты там опять копаешься?» Потому что же ей ведь тоже на работу, а эти гады затаились где-то… Наконец—ага! — замечаю мятый нос одного, что высунулся из-под диванного валика на петлях, но двойняшки ещё спят и надо звать на помощь Маму, потому что Сашкина подушка опёрта на валик…

Я устал от утренних упрёков, подумал и нашёл красивое решение проблеме исчезающих чулков и, когда свет в комнате уже выключен, но Баба Марфа всё ещё шепчется со своим Богом, я привязываю их себе на щиколотки, потихоньку и отдельным узлом на каждую ногу, теперь не сбегут. Мои сестра и брат с подушками на разных подлокотниках большого дивана как всегда слишком заняты брыканием под общим одеялом, им не заметны мои манипуляции в темноте. И я успеваю очень вовремя укрыть ноги, когда Мама зашла поцеловать своих детей на ночь. Но она вдруг сделала такое, чего никогда раньше не делала. Мама включила свет, что живёт под потолком в стеклянном лампочном домике, вокруг которого свисает густая бахрома оранжевого абажура из тугого шёлка, чтобы в дневное время, после работы, свету удобней было спать. А сейчас ему пришлось выскочить из своей койки между тонких круглых стенок и показать—когда Мама сдёрнула одеяло с моих ног—чулочные оковы на каждой. «Что-то прямо-таки толкнуло меня заглянуть», — со смехом рассказывала она позже Папе. Мне пришлось развязать чулки и бросить поверх моей прочей одежды сваленной шохом-мохом на стул. А какая блестящая была идея…

~ ~ ~

Основную и самую пожалуй лишнюю неприятность вносил в детсадовскую жизнь «тихий час» — принудительное лежание в кровати после обед. Снимай с себя всё до трусиков с майкой, складывай одежду на белую табуреточку, поаккуратнее, но, как ни старайся, при подъёме после «тихого часа» всё окажется в полной перепутанице, а чулочная кнопочка на одной или другой резинке никак не захочет протиснуться в ободок. А до этого лежи так вот без толку целый час, смотри в белый потолок, или на белую штору окна, или вдоль длинного ряда кроваток с узким проходом после каждой их пары. Ряд тихо лежащих согруппников кончается у дальней белой стены, где далёкая воспитательница в белом халате тихо сидит на стуле и читает свою книгу, и только совсем иногда какой-нибудь ребёнок отвлечёт её и шёпотом попросится выйти в туалет. Она позволит шёпотом и, перейдя в негромкий голос, пресечёт поднявшийся было шумок шушуканья вдоль ряда кроваток: — «А ну, закрыли все глазки и — спать!» Возможно, время от времени я и вправду засыпал в какой-то из «тихих часов», хотя чаще просто лежал в оцепенелой полудрёме с открытыми глазами, не различая белый потолок от белой простыни натянутой поверх лица…

Но дремоту стряхнуло вдруг тихое прикосновение осторожных пальчиков, что ощупью скользили вверх по моей ноге, от коленки к ляжке. Я оторопело выглянул из-под простыни. Ирочка Лихачёва лежала на соседней кроватке крепко зажмурив глаза, но в промежутке между нашими простынями виднелся кусочек её вытянутой руки. Тихие пальчики нырнули ко мне в трусы и мягкой тёплой горстью охватили мою плоть. Стало невыразимо приятно. Но вскоре прикосновение послабилось и ушло прочь — зачем? о, ещё!

В ответ на бессловесный зов, её рука нашла мою и потянула под свою простыню положить мою ладонь на что-то податливо мягкое, провальчивое, чему нет имени, да и не надо, потому что надо только, чтоб это длилось и длилось. Однако когда я, крепко зажмурившись, привёл её ладонь ко мне обратно, она побыла совсем недолго и отскользнула потянуть мою к себе… И тут воспитательница объявила конец «тихого часа» и совсем громким голосом велела всем подниматься. Комната наполнилась шумом-гамом одевающихся детей.

“Хорошенько кроватки заправляем!» — напоминательно повторяла воспитательница, шагая вперёд-назад по длинной ковровой дорожке, когда Ирочка Лихачёва вдруг выкрикнула: — «А Огольцов ко мне в трусы лазил!»

Дети ожидающе затихли. Оглаушенный позорящей правдой, я почувствовал как накатила жаркая волна стыда выбрызнуться слезами из глаз попутно с моим рёвом: — «Сама ты лазила! Дура!» И я выбежал из комнаты на площадку второго этажа покрытую квадратиками жёлтой и коричневой плитки в шахматном порядке.

Посреди площадки бег мой остановился и я решил никогда больше в жизни не возвращаться в эту группу и в этот детский сад. Совсем никогда ни разу. Хватит с меня уже. Вот только времени не нашлось обдумать как же теперь жить дальше, потому что всё моё внимание приковал красный огнетушитель на стене.

Вообще-то, меня привлёк не огнетушитель целиком, а один только жёлтый квадрат картинки у него на боку, где человек в кепке рабочего на голове держал точно такой же нарисованный огнетушитель—но в рабочем положении, кверх ногами—и направлял пучок расширяющейся струи из своего огнетушителя на махровый куст широких языков пламени.

Должно быть, картинка служила наглядной инструкцией пользования огнетушителями в борьбе с огнём, поэтому применяемый человеком в кепке был представлен в мельчайших подробностях. Даже жёлтый квадрат картинки-инструкции на боку огнетушителя перевёрнутого в рабочее положение скрупулёзно воспроизводил махонького человечка в кепке, который—в перевёрнутом виде—боролся с перевёрнутым очагом возгорания струёй из крохотного огнетушителя.

И тут меня осенило, что на следующей, уже неразличимой, картинке (на боку меньшего из двух нарисованных огнетушителей) совсем уже крохотулечный человечишка находится в нормальном положении, ногами книзу. Зато ещё глубже, уменьшенным до невозможности, он снова окажется на голове и—самое дух захватывающее открытие! — эти кувыркающиеся человечки никак не могут кончиться, они способны лишь становиться всё меньше, превращаясь в невообразимо крохотные крапушки, и кувыркаться дальше, становясь переходным трамплином к вечному уменьшению, но вовсе исчезнуть им не дано просто потому, что этот вот Огнетушитель висит на своём гвозде в стене над площадкой второго этажа рядом с дверью старшей группы, напротив двери в прихожую туалета.

Зачарованность разбилась требовательными криками, чтоб я немедленно шёл в столовую где все группы детсада сидят уже за полдничным чаем после «тихого часа». Однако с той поры, проходя под Огнетушителем—носителем бесчисленных миров на своём крашенном боку—я проникался понимающим почтением. Что касается трусов на посторонних, та вылазка осталась единственной и неповторимой. Умудрённый полученным опытом, в последующие «тихие часы», когда мне нужно было выйти, по тихому разрешению воспитательницы, пописять, я понимал значение простыней вперехлёст меж пары кроваток, или почему так изо всех сил жмурится Хромов на своей кроватке рядом с кроваткой Сонцевой…

~ ~ ~

Мы жили на втором этаже и следом за нашей шла дверь Морозовых, супружеской пары пенсионеров на всю их трёхкомнатную квартиру. Напротив них через площадку была вторая трёхкомнатная квартира на нашем этаже, но семья Зиминых жили только в двух комнатах, а третью населяли бессемейные женщины, иногда сменявшие друг друга, случались и пары из двух женщин, которые объявляли себя родственницами, после обмена ухмылочкой друг с другом. А прямо напротив нас была квартира Савкиных, чей толстый весёлый папа носил очки и офицерскую форму

Глухую стену от двери Морозовых до двери Зиминых разделяла вертикальная железная лестница к постоянно распахнутому люку на чердак, где жильцы всего дома развешивали свои стирки, а отец в семье Савкиных, чья квартира была прямо напротив нашей, держал голубей, когда приходил домой со службы и переодевался в синий спортивный костюм.

Деревянная перилина на чёрных железных стойках тянулась от двери Савкиных к нашей по самому краю площадки, но не дотягивалась, а сворачивала вниз для сопровождения двух лестничных марша до площадки на первом этаже, четырьмя ступенями ниже которой жалась к стене навеки распахнутая дверь подъездного тамбура. Из него толкаешь широкую дверь и, одолев натяжение длинной ржавой пружины, выходишь в ширь общеквартального Двора, оставляя в подъезде ещё одну дверь, узкую и без пружины, за которой прячется крутой спуск ступенек без перил в непроглядную темень подвала.

Исходя из будущего жизненного опыта, могу уверенно предположить, что мы жили в Квартире № 5, хотя в то время я этого ещё не знал. Мне тогда ещё только-только начинало доходить, что основное население дома это его двери. За площадочной, с привинченным к ней широким самодельным ящиком для почты, открывалась прихожая, а в ней узкая дверь в тесную кладовку направо, а налево остеклённая выше пояса дверь в комнату родителей, где вместо окна снова дверь — на балкон, тоже широкая и наполовину стеклянная.

Прихожую продолжал длинный прямой коридор мимо двух глухих дверей справа: первая в ванную, следующая в туалет, а в стене слева всего лишь одна дверь и тоже глухая — в детскую, рядышком с замыкающей коридор кухонной дверью, в которую тоже вставлено стекло, но это не имеет значения, потому что за ним постоянно тёмно-зелёная краска стены и дверь её не покидает даже и на полшага, чтобы не загораживать вход на кухню.

В детской комнате целых два окна, из которых одно смотрит во Двор, а в другом вид на смутную серость окон в торцевой стене углового здания. В единственном окне кухни панорама той же оштукатуренной стены, а направо от распахнутой кухонной двери (буфет ей помогает никогда не закрываться), высоко под потолком — матовое стекло в квадрате туалетного окошка полное такой же серой мути как и окна напротив, когда там не горит свет. Ни в ванной, ни в кладовке в прихожей, окон вовсе нет, но из потолка каждой висит электрическая лампочка, просто щёлкни чёрным клювиком выключателя в коридоре и — вперёд, ведь, оказывается, все двери дома заходят внутрь своих помещений!.

Зайдя в туалет, я первым делом плевал на зелёную краску стены слева от унитаза и только потом садился делать «а-а» и наблюдать неспешное продвижение плюнутой капли, что оставляла за собой очень вертикальную слюнную полоску пройденного пути. Если слюне не доставало сил доползти до плинтуса над плитками пола, я помогал ей дополнительным плевком, чуть-чуть повыше застрявшего паровозика. Иногда на путешествие уходило от трёх до четырёх плевков, а иногда хватало и самого первого.

Родители терялись в догадках—отчего это стена в туалете всегда мокрая? — до того дня как Папа зашёл туда сразу после меня и на последовавшем строгом допросе я признался, что это моя работа, хотя и не смог объяснить зачем. С тех пор, в страхе перед наказанием, я затирал следы мокрого преступления кусками нарезанной в целях гигиены газеты ПРАВДА из матерчатой сумки на стене напротив, но очарование неслышных странствий исчезло.

(…мой сын Ашот, в возрасте пяти лет, иногда мочился мимо унитаза, на стену. Не раз я объяснял ему, что так неправильно, а если уж промахнулся, то будь добр подтереть за собою.

Однажды он заартачился и отказался вытирать лужу. Тогда я схватил его за ухо и отвёл в ванную за половой тряпкой, затем привёл обратно и, спёртым от бешенства голосом, приказал собрать лужу с пола. Он повиновался.

Разумеется, в более продвинутых странах я бы запросто мог нарваться на лишение родительских прав из-за бесчеловечного обращения с ребёнком, но до сих пор продолжаю считать себя правым в данном случае, потому что ни один биологический вид не способен выжить в собственных отходах… Я бы ещё мог понять, если б пацан просто плевал на стены, но в построенном мною доме их покрывала известковая побелка, а по извести никакая слюна не поползёт. Позднее наскреблись деньги и на облицовку кафелем, но дети стали уже взрослыми…)

Чувствуешь себя как бы Всемогущим, воссоздавая мир полустолетней давности, подгоняя детали так и эдак, по своему усмотрению, и некому ткнуть носом, если заврёшься где-то. Однако обмануть можешь кого угодно кроме самого себя и должен признаться, что на расстоянии в пятьдесят лет не всё складывается совсем гладко. Например, я не слишком уверен, будто помянутая вскользь загородка для голубей на чердаке вообще как-либо связана с Капитаном Савкиным. Вполне даже возможно, что сооружение принадлежало Степану Зимину, отцу Лиды и Юры… Или там было две загородки?

Честно говоря, теперь я как-то уж и не уверен в присутствии голубей в одной или другой из загородок (но разве их две было?) в тот день, когда я отважился пуститься вверх по железной лестнице к чему-то неизведанному, неразличимому в смутно-тёмном квадрате распахнутого люка на чердак над моей головой. И очень даже может быть, что мне просто вспомнилась реплика из разговора родителей, что даже голуби Степана страдают от его запоев.

В целом, лишь одно остаётся вне всякого сомнения — восторженный трепет первооткрытия, когда, оставив внизу мою сестру, с её зловещими пророчествами про убиение меня отеческой рукой, а рядом с ней внимательный взгляд моего брата, неотступно следящий за каждым моим движением, и все они уменьшались вместе с плитками пола площадки при оглядке с каждой следующей перекладины на подъёме в новый таинственный мир, что вот-вот расстелется предо мной под сереющим брюхом шифера крыши… Через два дня Наташа прибежала в детскую комнату гордо объявить мне, что Сашка только что тоже залез на чердак.

С учётом этого всего, вполне возможно, что голубей в чердачной загородке уже не оставалось, но во Дворе они летали толпами…

Своим дизайном, Двора являл собою систематизированный шедевр беспримесной геометричности. Внутри огромного прямоугольника ограниченного шестью двухэтажными зданиями был вписан эллипс дороги рельефно отчёркнутой вдоль обеих обочин неглубокими дренажными кюветами, что ныряли под короткие, но мощные мостки — чётко напротив каждого их 14-ти подъездов в шести домах нашего квартала.

Пара узких бетонных дорожек, проложенных под прямым углом к продольной оси эллипса, рассекали его площадь натрое, а центральный прямоугольник образованный дорожками и кюветами вдоль обочины делился далее на три равных сегмента дополнительными двумя дорожками (но уже параллельными оси эллипса и друг другу), соединявшими пару упомянутых в самом начале. Точки пересечения четырёх дорожек становились четырьмя углами срединного сегмента, в которых пара дорожек упомянутая последней преломлялась в центробежные бетонные лучи пересекающие Двор диагонально, каждый по направлению к центральному входу соответствующего углового здания, а линии между исходными точками лучей являлись диаметрами бетонных дорожек-полуокружностей описанных вокруг двух беседок из деревянных брусьев, так что в целом планировка смахивала на модель Версаля, пусть и попроще, зато из бетона.

(…столь рафинированный Bau Stile в природе просто-напросто не существует. Нет в ней циркульных окружностей, ни абсолютно равнобедренных треугольников, ни квадратов без малейшего изъяна — где-нибудь, как-нибудь да и выткнется, неизбежно нарушая безукоризненную выверенность, неутаимое шило из котомки Матушки-Природы…)

Конечно, никаких вычурных фонтанов в нашем Дворе не имелось, как не было в нём ни кустика, ни дерева. Возможно, впоследствии там что-то и выросло, но в своей памяти не нахожу даже саженца, а только траву, расквадраченную в геометрические фигуры бетонными дорожками, ну и, конечно же, стаи голубей перелетавших из одного конца необъятного Двора в другой на призывное: «…гуль-гуль-гуль-гуль-гуль-гуль-гууль!»

Мне нравилось, когда эти—так похожие друг на друга, но чем-то обязательно разные—птицы слетаются окружить тебя и торопливо склевать хлеб раскрошенный на дорогу, где машины не показывались вовсе, ну разве что в полгода раз проедет грузовик с мебелью въезжающих или съезжающих жильцов или неторопливый самосвал с дровами для чугунных топок котлов нагрева воды в ванных комнатах квартир.

Но ещё больше я любил кормить голубей на жестяном подоконнике кухонного окна. Хотя приходилось дольше ждать, пока кто-то из птиц догадается откуда ты им «гуль-гулишь» свой призыв и, разрезая воздух биением пернатых крыльев, зависнет над серой жестью с густой россыпью хлебных крошек, прежде чем спрыгнуть на неё своими голыми ногами и дробно застучать клювом по угощенью.

Похоже, голуби присматривают друг за другом, кто чем занят, или у них есть какая-то мобильная связь, но вскоре вслед за первыми слетаются и остальные, по двое, тройками, целыми ватагами, может даже из соседнего квартала. Подоконник исчезает в почти двухслойном столпотворении из оперённых спинок и головок ныряющих за крошками. Они суетливо толкаются, спихивают друг друга за край, припархивают обратно, втискиваются вновь. Используя суматошную неразбериху, можно свесить руку из форточки кухонного окна и потрогать сверху какую-нибудь из торопливых спинок, но осторожно и совсем слегка, чтоб не всполошились и не шарахнулись бы все разом прочь с громким хлопаньем крыльев, даже «спасибо» не сказав…

~ ~ ~

Кроме голубей мне ещё нравились праздники, особенно Новый год. Сначала на лестничной площадке появлялись две-три Ёлки с короткими иглами и пронзительно зелёным запахом. Папа знал которая из них наша и на следующий день обувал на неё крестовину, чтобы не падала, и устанавливал пахучее дерево в комнате родителей перед белой тюлевой шторой, что не могла в одиночку сдерживать холод балконной двери. Потом из тесной кладовки приносились фанерные ящики, что были почтовыми посылками, пока не превратились в ларцы для хранения ёлочных игрушек укутанных для сохранности в отдельные куски газеты, каждая в свой. Под шорох жёлтой от древности бумаги, поблескивая серебром и ярким лаком, на свет появлялись хрупкие стеклянные фрукты, гномики, колокольчики, деды-морозики, корзиночки, дюймовочки… Ворох газетных обёрток всё рос, а из следующих вылуплялись сверлообразные лиловые сосульки, зеркальные шары с примёрзшими по их бокам снежинками и гладкие шары, но тоже красивые, разноцветные искристые звёзды обрамлённые стеклом тоненьких трубочек, пушистые гирлянды дождика из золотой фольги… Папа редко участвовал в украшении Ёлки, но красную Кремлёвскую Звезду ей на макушку одевал только он.

Под конец, когда дерево обрастало игрушками и конфетами (да, потому что конфета на продетой сквозь фантик нитке тоже красочное украшение, которое можно снять или срезать и подсластить дни наступившего года), её крестовину покрывали большим, как сугроб, куском белой ваты, под которую заодно пряталась фанерная подставка Деда Мороза. Он не помещался в посылочные ящики и целый год ждал этого часа опрокинутым навзничь на тёмной полке, даже не сняв красную матерчатую шубу с широкими белыми отворотами. Одной рукавицей Дед Мороз сжимал свой высокий посох уткнутый в подставку, а вторая держала мешок переброшенный за спину, но тот был обвязан красной тесьмой и прострочен швом слишком крепким, чтобы проверить что это в нём такое бугрится.

Ой! Чуть не забыл разноцветное миганье крохотульных лампочек на тонких проводах!. Они развешивались по Ёлке раньше всего остального, а провода уходили в тяжёлый электрический трансформатор под тот же самый ватный сугроб. Электрогирлянду Папа сам сделал, а лампочки покрасил Маминым лаком для маникюра и ещё зелёнкой из аптечного ящика в прихожей, и ещё чем-то жёлтым.

И маску Медведя для детсадовского утренника тоже Папа сделал. Мама объяснила ему как, он принёс с работы какую-то особую глину и на куске фанеры вылепил морду с торчащим носом. Когда глина стала твердокаменной, Папа и Мама покрыли её слоями марли и размоченными в воде кусочками газеты. Прошло два дня, пока морда высохла и затвердела на табуретке рядом с батареей отопления, потом глину выбросили и—ух, ты! — получилась маска из папье-маше с дырочками для глаз. Потом маску покрасили коричневой акварелью и Мама пошила костюм Медведя из коричневого сатина, где в шаровары надо одеваться через курточку. Так что на утреннике я уже не завидовал дровосекам с их фанерными топориками через плечо.

(…и до сих пор Новый год для меня пахнет акварельными красками, или может они Новым годом, всё никак не могу определиться…)

А когда в спальне родителей разбирают большую кровать и приносят её в детскую, значит вечером в свободную от кровати комнату притащат много столов от соседей. Туда соберутся много взрослых, а в нашу комнату придут играть соседские дети. Когда станет совсем поздно и гостевые дети разойдутся по своим квартирам, я проберусь в комнату родителей, где шумно и гамно, и щиплет глаза синевато-тонкий туман папиросного дыма, и полно голосов, что перекрикивают друг друга. Старик Морозов объявит, что в молодости он грёб на вёслах на свидание за 17 километров, а его сосед за столом подтвердит, что значит оно того стоило и всех обрадует такая хорошая новость, люди счастливо засмеются, схватят друг друга и начнут танцевать от радости, заполняя всю комнату своим высоким ростом до потолка и кружась вместе с пластинкой, что поёт на патефоне, который принёс папа Савкиных.

Потом они снова раскричатся не слушая кто что говорит, а Мама за столом начнёт петь про огни на улицах Саратова полного холостых парней и её веки осоловело сползут до середины глаз. Мне станет стыдно, я заберусь к ней на колени и стану просить: — «Мама, не надо петь, ну, не пей, пожалуйста!». Она засмеётся и отодвинет свой стаканчик на столе и скажет, что вот не пьёт уже, и запоёт дальше. Потом гости начнут долго расходиться и уносить столы по своим квартирам и всё так же громко спорить, но не слушать на площадке за распахнутой дверью. Меня пошлют в детскую, гда Саша давно спит, а Наташа тут же вскинет голову со своей подушки. На кухне будет звякать посуда, которую моют Баба Марфа и Мама, а потом свет в нашей комнате ненадолго включат, чтобы унести части кровати родителей.

Кроме своей работы Мама ещё уходила по вечерам на Художественную Самодеятельность в Дом Офицеров, который очень далеко, и я это знал, потому что иногда родители брали меня туда в кино, на зависть Сашке-Наташке. Каждое кино начиналось очень громкой музыкой и большими круглыми часами на Кремлёвской башне, которые открывали новый номер киножурнала «Новости Дня», где чёрнолицые шахтёры толпой шагают в своих касках, а одинокие ткачихи в белых косынках на волосах ходят по длинным пустым залам, среди дёрганья длинных полос нитей в станках, и множество людей с непокрытыми головами радостно стоят в громадном светлом зале и быстро-быстро хлопают в ладоши. Но однажды меня до слёз напугала новость, где чёрные бульдозеры мяли гусеницами и толкали груды голых трупов, чтобы заполнить глубокие чёрные рвы Фашистского концлагеря. Мама сказала мне закрыть глаза и не смотреть и после этого меня уже больше в кино не водили.

Однако когда Художественная Самодеятельность представляла свой концерт в Доме Офицеров, Папа взял меня с собой. Разные люди Художественной Самодеятельности выходили на сцену петь под один и тот же баян и зрители им за это хлопали. Потом всю сцену оставили одному человеку, который долго что-то говорил, но я не мог разобрать что именно, хотя он говорил всё громче и громче, чтобы ему тоже похлопали. Наконец, вышли много тёть в длинных платьях танцевать с дяденьками в высоких сапогах и Папа сказал: — «Ага! Вот и Мамочка твоя!» Только я никак не мог её увидеть, потому что в одинаковых длинных платья все тётеньки совсем одинаковые. Папе пришлось показать мне ещё раз кто из них Мама и после этого я не сводил с неё глаз, чтобы не затерялась.

Если бы не такое пристальное внимание, я, может быть, пропустил бы тот миг, что застрял во мне на долгие годы, как заноза которую невозможно вытащить и лучше просто не бередить и не надавливать то место, где сидит… Танцовщицы на сцене кружились всё быстрей и быстрее, их длинные юбки тоже вертелись, подымаясь фонариком до колен, но юбка моей Мамы вдруг всплеснулась и оголила её ноги до самых трусиков. Нестерпимый стыд хлестнул мне по лицу и остальной концерт я просидел упорно глядя на красную краску половых досок далеко внизу от моих свешенных валенков, и не поднимал головы хоть как громко ни хлопали бы вокруг, а весь обратный долгий путь домой я не разговаривал ни с кем из моих родителей, и не отвечал почему я такой надутый.

(…в те недостижимо далёкие времена я ещё не знал…)

Но кому вообще нужны эти концерты, если на стене в нашей детской есть блестящий коричневый ящичек радио? Оно может и петь и говорить, и играть музыку. Мы хорошо знали, что надо покрутить белый регулятор, добавить громкости на всю и бегом звать всех в доме скорее идти в нашу комнату, когда объявляют выступление Аркадия Райкина, чтобы всем вместе хохотать под ящичком на стене. И мы быстренько спускали звук, или даже выключали радио совсем, если начинался концерт для виолончели с оркестром, или какой-то дяденька рассказывал про победу кубинцев на Революционной Кубе, которая его так обрадовала, что он выдал две дневные нормы за одну смену назло реваншистам и их вождю Аденауэру…

~ ~ ~

А Первомай совсем не домашний праздник. До него надо долго шагать по дороге от углового здания, спуститься до самого низа Горки, а там опять идти и идти. Не в одиночку, конечно, много людей шли тем же путём, и взрослые и дети. Люди весело приветствовали друг друга и несли в руках гроздья воздушных шариков или гибкие веточки с самодельными листьями из нежно-зелёной папиросной бумаги, каждый в от дельности примотан длинной чёрной ниткой, туго и плотно, чтобы хорошо держался, или же длинные полосы красной ткани между двух шестов, а ещё портреты разных дядей, лысых и не так чтоб очень, каждого на отдельной крепкой палке.

Как почти каждый другой ребёнок, я нёс красный прямоугольничек флажка на тонкой—как карандаш, только подлиннее—палочке. Жёлтый кружок в жёлтой решеточке изображал по центру флажка земной шар, над которым завис жёлтый голубь под такими же неподвижными жёлтыми буквами «Миру — мир!» Конечно, в то время я ещё не мог читать, но флажки эти не изменялись десятилетиями, чтобы все тугодумы и неуспевающие смогли со временем догнать.

И пока мы все так шагали, к нам издали приближалась музыка. Чем ближе, тем громче звучала она и заставляла нас шагать отчётливее и оставлять пустые разговоры, а скоро и всякие вообще заглушались блестящими трубами в руках солдат музыкантов и большим барабаном, бум-бум-бум, под высоким красным балконом с неподвижными людьми наверху, в офицерских фуражках, только балкон непонятный какой-то, совсем без дома за спиной…

После одного из Первомаев, мне захотелось нарисовать праздник, поэтому Баба Марфа дала мне бумагу и карандаш… По центру листа я нарисовал большой воздушный шарик, чья ниточка спускалась вниз — за край бумаги. Он хорошо смотрелся, большой такой, праздничный. Но мне хотелось большего, я хотел, чтобы праздник был во всём мире, поэтому справа от шарика я нарисовал плотный забор, за которым жили не нашенские, а Немцы и другие враги из киножурнала в Доме Офицеров, только никого из них не видно, конечно, потому что за забором.

Ну, ладно, Немцы! Пусть и у вас будет праздник тоже! И я нарисовал ещё один шарик на ниточке, которая тянулась из-за забора. Наконец, чтобы шарики не перепутались и для понятности кто где празднует, я нарисовал жирный крест на вражеском шарике.

По завершении шедевра, я немножко полюбовался своим художеством и побежал поделиться им для начала с бабушкой… Сперва она никак не разбиралась что к чему, и мне пришлось объяснять картину. Но когда я дошёл до места, что пусть и у Немцев тоже будет праздник—жалко что ли? — она резко оборвала меня суровой критикой. Мне давно пора знать, так она сказала, что из-за этих моих шариков с крестами машина «чёрный воронок» приедет к нам домой, арестует и увезёт нашего Папу, а разве этого, спросила она, я хочу.

Мне стало жалко Папу и страшно остаться без него. Разрыдавшись, я скомкал злосчастный рисунок, убежал в ванную и сунул смятую бумагу за чугунную дверцу Титана, котла для нагревания воды, где зажигали огонь перед купанием и стиркой…

~ ~ ~

Самое трудное по утрам — покинуть постель. Вот, кажется, всё бы отдал за ещё одну минуточку полежать и только бы не кричали, что пора подыматься в садик.

В одно из таких утр, подушка под моей головой стала мягче руна белого облачка в небе, а вмявшийся подо мной матрас превратился в точный слепок моего тела и охватил его мягким объятием, оторваться от такой неги и тепла собравшегося за ночь под одеялом было просто немыслимым, непосильным. Вот я и лежал дальше, покуда не явилось пугающе чёткое осознание — если я сию минуту не стряхну эту блаженно засасывающую дрёму, то я никогда не приду в детский сад, и вообще никуда не приду, потому что это будет смерть во сне.

Разумеется, настолько вычурные фигуры речи пребывали в ту пору за пределами моего обихода, да впрочем в них, как и в других словесных выкрутасах, я особой нужды не испытывал, поскольку мысли приходили в виде ощущений. Так что я испугался, выскочил в холод комнаты и начал торопливо одеваться… По воскресеньям можно было поваляться и подольше, но никогда более постель не принимала столь услаждающе нежащих форм…

В какое-то из воскресений я проснулся в комнате один и услышал Сашки-Наташкины весёлые визги где-то за дверью. Одевшись, я поспешил в коридор. Там их не было, как не было и на кухне, где Баба Марфа одиноко бряцала кастрюльными крышками. Ага! В спальне родителей! Я вбежал в самый разгар веселья — мои брат-сестра и Мама ухохатывались от бесформенного белого кома, что стоял в углу на голых ногах. Конечно, это Папа! Накинул сверху толстое одеяло с кровати родителей и теперь неуклюже высится там возле гардероба.

Но тут эти две ноги начали совместно прыгать, всколыхивая вислые складки ногастого кома. Жуткое белое голоногое существо отрезало путь к выходу, оттесняя Маму и нас троих к балконной двери. О, как мы смеялись! И всё крепче ухватывались за Мамин халат.

Потом один из нас расплакался и Мама сказала: — «Да, что ты глупенький! Это же Папа!» Но Саша не унимался (или, может, Наташа, но только не я, хотя мой смех всё больше скатывался к истерике). Тогда Мама сказала: — «Ну, хватит, Коля!» И одеяло выпрямилось и свалилось, открывая лицо смеющегося Папы в трусах и майке, и мы все вместе начали успокаивать Сашу, который сидел высоко на руках у Мамы и недоверчиво пытался засмеяться сквозь слёзы.

(…смех и страх нераздельны и нет ничего страшнее, чем не понять что…)

А утром в понедельник я прибрёл в комнату родителей расплакаться и признаться, что ночью я опять уписялся. Они уже одевались и Папа сказал: — «Тоже мне! Парень называется!» А Мама велела снять трусики и залезть в их постель. С гардеробной полки она достала сухие, бросила поверх одеяла и меня под ним и вышла за Папой на кухню.

Я лежал под одеялом ещё тёплым от их тепла. Даже простыня была такой мягкой, ласковой. От удовольствия, я потянулся в потягушеньки насколько можно, руками и ногами. Моя правая рука попала под подушку и вытащила непонятную заскорузлую тряпку. Я понятия не имел зачем она тут, но чувствовал, что прикоснулся к чему-то стыдному, про что нельзя никого спрашивать…

~ ~ ~

Затрудняюсь сказать что было вкуснее: Мамино печенье или пышки Бабы Марфы, которые они пекли по праздникам в синей электрической духовке «Харьков»… Свои дни Баба Марфа проводила на кухне за стряпнёй и мытьём посуды или сидела в детской комнате на своей койке в углу, чтоб не мешать играм. По вечерам она одевала очки и читала нам книгу Русские Былины про богатырей, которые бились с несметными полчищами или со Змеем Горынычем, а для отдыха от битв ездили в город Киев, погостить у князя Владимира Красное Солнышко. И тогда кроватная сетка прогибалась под дополнительным весом нас троих, обсевших Бабу Марфу.

А если богатырям случалось закручиниться между битвами, то они вспоминали мать, каждый свою, и к своим разным, но одинаково отсутствующим матерям они обращались с одним и тем же упрёком, что зачем эти матери не завернули будущих героев в белую тряпицу, пока те ещё были младенцами несмышлёными, да не бросили их в быструю Речку-Матушку… Только Илья Муромец и Богатырь Святогор, который стал таким большим и сильным, что даже Мать-Сыра-Земля не могла уж выносить его и ему пришлось уйти в горы, где скалы и камни как-то пока что выдерживали, никогда не заводили этих причитаний про белу тряпицу, даже если кручинились очень горько…

Иногда некоторые из богатырей затевали бой с какой-нибудь девицей-красавицей переодетой в воинские доспехи. Такие стычки могли заканчиваться с переменным успехом, но в последний момент побеждённый—будь то девица или, как ни странно, богатырь—неизменно произносил одни и те же слова: — «Ты меня не губи, а напои-накорми да поцелуй в уста сахарные». Посреди всех многажды слушанных былин я знал места таких поединков со сладким концом, они мне особенно нравились и я заранее их предвкушал…

Ванную Баба Марфа называла «баней» и после еженедельного купания возвращалась в детскую распаренной до красноты, усаживалась на свою койку чуть ли не телешом—в одной из своих длинных юбок и в мужчинской майке на лямках и — остывала, расчёсывая и заплетая в косицу свои бесцветные волосы. На левом предплечье у неё висела большая родинка в виде женского соска — так называемое «сучье вымя».

В ходе одного из этих остываний, когда она ничего, казалось, не замечает кроме пластмассового гребешка и влажных прядей своих волос, я улучил момент особо бурных пререканий моих брата-сестры на большом диване и заполз под пружинную сетку в узкой бабкиной койке, просевшую под её весом. Там я осторожно перевернулся на спину и заглянул вверх — под юбку между широко расставленных и крепко упёртых в пол ног. Зачем? Я не знал. Да ничего и видно-то не было в тёмном сумраке изнаночного купола её юбки. И я уполз прочь со всей возможной осторожностью, чувствуя запоздалый стыд и сильно подозревая, что от неё не утаилось моё заползновение…

Саша был надёжный младший брат, доверчивый и молчаливый. Он родился вслед за шустрой Наташкой и напугал медицинских работников посиневшим цветом лица из-за пуповины, которая захлестнула его и чуть не удавила, однако при этом он родился в сорочке, хотя ту всё равно в роддоме с него сняли. Мама говорила, что из сорочек новорожденных делают какое-то особое лекарство.

А Наташка и впрямь оказалась ушлой выдрой. Она первая узнавала все новости — что назавтра Баба Марфа будет печь пышки, что в квартиру на первом этаже въезжают новые соседи, что в субботу родители уйдут куда-то в гости, и что никогда-никогда нельзя убивать лягушку, не то дождь польёт.

Баба Марфа заплетала ей две косички по бокам от затылка вперемешку с ленточками, чтобы каждую из косичек закончить красивым бантом. Но жил такой бант недолго и распадался на тугой узел и пару узких хвостиков из ленты. Наверное, из-за усердного верчения головой во все стороны примечать: что-где-когда?

Двухлетняя разница в возрасте давала мне прочный запас авторитета в глазах младших. Однако, когда Саша молчком повторил моё восхождение на чердак, то этим поступком он как бы обогнал меня на два года. Конечно же ни он, ни я, ни Наташа не могли в ту пору выразить словами такие дедуктивные вычисления. Мы оставались на уровне эмоциональных ощущений выразимых междометиями типа «ух, ты!» или «эх, ты!»

Невысказанное желание поправить мой пошатнувшийся авторитет и самоуважение, а может и ещё какие-то невыразимые или уже забытые причины довели меня до того, что однажды перед сном, когда свет в комнате был уже погашен, но брат-сестра пока ещё брыкались лёжа «валетом» на диване, потому что Баба Марфа не могла на них шумнуть—стоя возле своей койки, она шепталась с верхним углом—я вдруг подал голос со своей алюминиевой раскладушки в центре комнаты: — «Бабка? А ты знаешь, что Бог — сопляк?».

Шёпот мгновенно стихает, из темноты зачастили громкие угрозы сковородкой, которую черти в аду раскалят докрасна и заставят меня лизать, но я лишь нагло смеюсь в ответ, подстёгнутый благоговейным онемением дивана, и оставляю без внимания предстоящие муки: — «А ну и что! Всё равно, твой Бог — сопляк!»

Наутро Баба Марфа со мной не разговаривала. По возвращении из садика я выслушал сводку новостей от Наташи, что Баба Марфа всё рассказала Папе, когда он пришёл после третьей смены, и плакала на кухне. Сейчас родители ушли куда-то в гости, но мне точно будет да ещё как! На мои заискивающие попытки восстановить общение Баба Марфа ответила непримиримым молчанием и вскоре ушла на кухню… Прошло нескольких часов подавленного жданья, прежде чем хлопнула входная дверь и в прихожей раздались голоса родителей. Они переместились в кухню и звучали там всё горячей и громче. Дверь нашей комнаты не давала разобрать о чём.

Громкость на кухне всё нарастала, а вот и дверь распахнулась рукой Папы. «Что?!. Над старшими измываться? Вот я тебе дам „сопляка”!» Руки его выдернули ремень из брюк. Чёрная змея взблеснула хромом квадратной головы, взвилась по потолок. Взмах руки и — незнаемая прежде боль ожгла меня. Ещё. И ещё.

Выкручиваясь и вереща, закатываюсь под бабкину койку укрыться от ремня. Схватив за прутья спинки, Папа мощным рывком выдернул койку на середину комнаты. Матрас и прочая постель свалившись остались под стеной. На четвереньках, я догоняю койку, ныряю под щит её пружинно прядающей сетки. Койка выплясывает на двух ногах, туда-сюда, Папа дёргает её из стороны в сторону, охлёстывает ей бока, но я с необъяснимой прытью шустро шмыгаю вслед за сеткой над головой, вплетая свои крики «Папонька! Родненький! Не буду! Никогда не буду!» в его осатанелое «Сопляк! Гадёныш!»

Мама с бабушкой прибежали из кухни. Мама крикнула «Коля! Не надо!» и протянула руку принять на себя свистящий удар ремня. Бабка тоже заголосила и они вдвоём увели Папу из комнаты. Жалко скуля, я тру вспухающие рубцы и прячу глаза от младших, что окаменело молчат вжавшись в спинку дивана…

~ ~ ~

Во Дворе мы играли в Классики… Прежде всего, нужен кусок мела, чтобы нарисовать большой прямоугольник на бетоне дорожки и разделить его на пять пар квадратов, получится как бы таблица из двух колонок в пять строк. Затем понадобится битка — песок насыпанный в пустую баночку-жестяночку из-под обувного крема придаст битке нужную увесистость, превращая её как бы в диск для прицельного метания.

Теперь, встав снаружи под первой колонкой, вбрасываешь битку в нижний слева классик-квадрат и прыгаешь туда же на одной ноге, чтобы поднять битку и скакать дальше через остальную таблицу (до верха первой колонки и вниз вдоль второй, по одному прыжку на каждый классик), на одной и той же ноге, чтобы завершающим прыжком через нижнюю линию второй колонки выпрыгнуть на волю, где можно ходить двумя ногами. Тур по параболе завершён. Если обошлось без криков (когда твой сандалет приземляется вблизи какой-то из прочерченных мелом линий, остальные игроки, неотступно внимательные к твоему продвижению, подымут радостный крик, будто ты наступил на неё), вбрасывай битку в следующий классик и скачи новый тур.

Когда битка побывает во всех (в порядке параболических номеров) классиках, один из них обозначаешь как свой «домик» и в дальнейшей игре можешь чувствовать себя в нём как дома — опустить вторую ногу и отдохнуть. Но если при вбросе битка твоя не попала в нужный классик или застряла на линии, или же ты задел какую-то из линий, в игру вступает следующий, а ты становишься зрителем придирчиво следящим за одноногой скачкой…

Ещё были игры с мячом. Например, ударяя мяч о землю—без остановки, в одно касание — каждый шлепок ладонью следовало сопроводить отдельным словом-вскликом: «Я! — Знаю! — Пять! — Имён! — Девочек!» На каждый из последующих ударов по резиновому боку нужно было выкрикнуть пять любых, но без повторов. Затем, подряд и не снижая темпа, шли пять имён мальчиков, пять цветков, пять животных и т. д., и т. п., покуда мячу не надоест всё это и он отскочит криво, куда не поспеть, или пока не заплетёшься языком в своих речитативах…

Другая игра с мячом не требовала интеллектуального напряга. Просто бросаешь мяч в поблекло-розовую штукатурку стены дома (поближе к его углу, подальше от окна на первом этаже). Прикинув место приземления отскочившего мяча, ты должен перепрыгнуть его на излёте широко раздвинутыми ногами прежде, чем он ударится о землю… Игрок за твоей спиной подхватывает отбитый землёй мяч, чтобы снова бросить о стену уже для своего прыжка, а ловить — тебе. Впрочем, участников может быть и больше, но тогда придётся ждать в очереди попрыгунчиков, правда, движется она очень быстро. Меня завораживала бесконечность этой игры. Типа картинок на красном боку Огнетушителя, где за каждым кувыркнутым ждёт следующий.

Играли мы и вне пределов Двора, за неизменно пустым бетоном окружной дороги близнецов-кварталов.

Точно напротив нашего дома, у самого начала спуска к Учебке Новобранцев, высокие стенки забора из досок ограждали два ряда железных ящиков для мусора всего нашего квартала. Вправо от Мусорки шла зелёная трава ровного места, помимо необросшей кучи песка расползшейся у забора, которая, наверное, осталась ещё со времён бетонирования площадки под железные ящики, а впоследствии стала использоваться как любой песок любыми детьми в любой песочнице.

Сверх общепринятых, у нас имелась особая игра с песком, которая никак не называлась. Просто зачерпываешь пригоршню песка и бросаешь вверх, а когда падает обратно нужно поймать в ладонь, сколько получится. Над уловом произносится ритуальная формула: «Ленину — столько!» Ленинский пай тоже летит вверх и над вторым уловом формула меняет адресата: «Сталину — столько!» После третьего подброса песок никто не ловил, наоборот, во избежание падающего песка, руки прятались за спину, а потом ещё и вытряхались ладонью об ладонь для гарантии, что и песчинка случайно не прилипла: «А Гитлеру — вот сколько!»

Подстроенная обездоленность третьего мне не нравилась, однако я воздерживался сказать, что оставлять нарочно без самой даже крохотной песчинки — нечестно. Но как-то раз, играя с песком кучи в одиночку, я нарушил правила и поймал щепотку для Гитлера тоже, хоть и знал, что он плохой и даже и с хвостом, когда его поймали…

Помимо этого, на окраинах кучи мы строили «секреты» — выскребали мелкие ямки, чтобы выстелить дно головками от цветов из травы и придавить осколком пыльного стекла, лепестки плющились и смотрели сквозь пыль с невыразимо грустной красотой. Песок заполнял ямку, заравнивался и мы уславливались «проверить секрет» на следующий день, но либо забывали, либо шёл дождь, а потом мы уже не могли отыскать «секрет» и просто делали следующий…

Однажды дождь захватил меня в ближней беседке Двора. Вернее, это не дождь даже грянул, а смесь грозы с потопом. Чёрные тучи навалились сверху, всё стемнело разом, будто к ночи. Бывшие в беседке взрослые и дети пустились врассыпную по дорожкам к своим подъездам. Только я задержался над брошенной книгой с картинками про трёх охотников, которые бродят по горам с длинными ружьями, пока сверху не хлынул водопад. Бежать домой сквозь струи этого потока даже и подумать было страшно, оставалось одно — переждать.

Гроза разразилась невиданная, молнии раздирали небо над всем кварталом из края в край. Беседка вздрагивала в оглушительных раскатах грома, резкий вихрь забрасывал полосы дождя до середины круга бетонированного пола. Я отнёс книгу на брусья лавки вдоль подветренной стороны, но шальные капли добивали и туда. Было жутко, мокро, холодно и без конца и края.

Когда гроза всё же закончилась и в клочья подранные тучи разошлись, открылось синее небо и стало ясно, что день совсем ещё не прошёл, и что моя сестра Наташа бежит от нашего подъезда с уже ненужным зонтиком, потому что Мама послала её звать меня домой.

— Мы знали, что ты тут, — сказала она запыханно, — тебя сначала видно было.

~ ~ ~

(…не хочу предполагать, будто у меня особый нюх на конспираторов, но всякий раз, по странному стечению случайных обстоятельств, я непременно оказываюсь там, где зреет некий тайный сговор…)

Когда в детском саду три мальчика постарше начали обмениваться тайными намёками типа:

— Так значит сегодня, да?

— Точно идём, а?

— После садика, правда?

Мне стало горько и обидно, потому что тут явно готовится какое-то приключение, но пройдёт мимо, а для меня останется каждодневное одно и то же. Поэтому я встал лицом к лицу к предводителем сговора и спросил напрямую:

— А куда вы идёте?

— На Кудыкины Горы — воровать помидоры!

— Можно и мне с вами?

— Ладно.

У меня уже имелось смутное понятие, что воровать нехорошо, но я ни разу в жизни не видел горы, а только лес, речку да невысокий, поросший Елями холм Бугорок, обрывистый песчаный бок которого был обращён к ровному зелёному лугу возле забора Мусорки для нашего квартала. Но главное — очень уж хотелось дивных кудыкинских помидоров. Мне уже даже виделись их круглые сочные бока мягко лоснящиеся красным.

Так что весь день прошёл в ожидании часа, когда взрослые придут разбирать своих детей, и тут уж я сразу отказался идти домой с чьей-то ещё мамой. «Нет, я с мальчиками пойду, чтобы быстрее».

Вчетвером, мы вышли за ворота, но не на короткую тропу через лес, а свернули на широкую грунтовую дорогу, по которой вообще никто и никогда не ездил. Дорога пошла вверх, потом вниз, а я всё высматривал и спрашивал одно и то же — ну, когда уже откроются Кудыкины Горы? Ответы звучали всё короче и неохотнее, и я приумолк, чтоб не спугнуть своё участие в помидорном приключении.

Мы вышли к дороге с полосами чёрного размякшего гудрона на стыках бетонных плит дорожного покрытия, я знал эту дорогу, что вела к Дому Офицеров. По ней мы не пошли, а пересекли в густые гибкие кусты с тропой, что кончилась возле дома из серых от старости брёвен с вывеской над входом для тех, кто умеет читать.

Отсюда мальчики не пошли никуда дальше. Они стали бездельно кружить около кустов и бревенчато-серых стен дома, пока из него не вышел сердитый дяденька и начал нас прогонять. Наш важатай ответил, что родители прислали его забрать газеты и почту, но дяденька ещё больше рассердился и я ушёл домой хорошенько усвоив что значит хождение на Кудыкины Горы…

Но всё же я чувствовал, что приключения и странствия непременно произойдут когда-то, только нужно быть готовым. Поэтому, когда на кухонном столе я увидал случайный коробок спичек, то ухватил его без всяких колебаний и раздумий — надо же развивать в себе умения необходимые для жизни… Пара начальных проб показала, что спичка зажигается проще простого. И тут же выскочила неудержимая потребность гордо показать кому-нибудь как я уже умею. Кому? Конечно, Сашке-Наташке, они наверняка удивятся больше, чем Баба Марфа. К тому же, мой подупавший авторитет нуждался в подштопке после недавних провалов…

(…разумеется, этот список мотивов сделан задним числом, из неизмеримо далёкого будущего—моего нынешнего настоящего, над этой картошкой в этом костре.

Но в том недостижимо далёком прошлом, без всяких мудрёных логических выкладок, я мигом сообразил, что…)

Надо позвать младших в какое-то укромное место и показать им моё владение огнём. Конечно же, самое подходящее место это под кроватью родителей в их комнате, куда мы и заползли гуськом. При виде коробка в моих руках, Наташа шёпотом заохала. Саша молчал и внимательно следил за процессом.

Первая спичка вспыхнула, но угасла чересчур быстро. Второй огненный цветок красиво распустился, но вдруг шатнулся слишком близко к тюлевому покрывалу, что спадало за край кровати вдоль стены. Узкий кончик огня поклонился, сам по себе, вперёд, живая жёлтая сосулька заструилась кверх-ногами из чёрной ширящейся прорехе в тюли. Какое-то время я следил как дыра становится горизонтальной полосой с неровной бахромой огня, а потом догадался что оно значит и крикнул моим сестре-брату: «Пожар! Убегайте! Пожар!» Но эти глупыши остались где были и только разревелись хором…

Я выкатился из-под кровати и побежал через площадку к Зиминым, где Мама и Баба Марфа сидели на кухне и пили чай тёти Полины Зиминой. На моё сбивчивое объявление пожарной тревоги, все три женщины метнулись через площадку. Я добежал последним.

Под потолком прихожей неторопливо проворачивались толстые клубы жёлтого дыма. Дверь комнаты родителей стояла настежь, на кровати родителей под стеной весёло плясали полуметровые языки пламени. Комната тонула в синевато белом тумане и где-то в нём всё так же ревели двойняшки. Баба Марфа сдёрнула матрас и всю постель на пол и влилась в танец торопливо топоча шлёпанцами по огню, выкрикивая под общую чечётку «Батюшки! Батюшки!». Мама звала Сашу с Наташей скорее вылезать из-под кровати. Огонь перепрыгнул на тюлевую занавеску балконной двери и Баба Марфа оборвала её голыми руками. На кухне Полина Зимина грюкала кастрюлями о раковину, наполняя их водой из-под крана. Мама отвела двойняшек в детскую комнату, бегом вернулась и приказала мне тоже идти туда.

Мы сидели на большом диване тесно в ряд, молча. Слушали беготню туда-сюда по коридору, непрерывный шум воды из кухонного крана, отрывистые восклицания женщин. Что будет?. Потом шум мало-помалу унялся, хлопнула входная дверь за уходящей тётей Полиной. Из родительской спальни доносилось постукивание швабры, как при влажной уборке, из туалета — плеск сливаемой в унитаз воды.

И — наступила полная тишина… Дверь открылась. На пороге стояла Мама с широким Флотским ремнём в руках. «Иди сюда!» — позвала она не уточняя имени, но мы трое знали кому сказано… Я поднялся и пошёл получать по заслугам… Мы сошлись в середине комнаты, под шёлковым абажуром в потолке. «Никогда не смей больше! Негодяя кусок!» — сказала Мама и замахнулась ремнём.

Я скрючился. Шлепок пришёлся на плечо. Вот именно шлепок, не удар — не больно ни капельки. Она повернулась и вышла… Ничто по сравнению с тем, что будет мне от Папы, как придёт с работы и увидит руки Бабы Марфы забинтованные после смазки постным маслом…

Когда в прихожей щёлкнула дверь и голос Папы сказал: — «Что за… гм… Что тут у вас такое?», Мама быстро прошла туда из кухни. Что именно она говорит ему слышно не было, но эти вот слова я различил очень чётко: — «Я уже наказала его, Коля»… Папа зашёл в их комнату—оценить ущерб—и вскоре пришёл в нашу. «Эх, ты-ы!» — было всё, что он мне сказал.

Пару дней в квартире стоял крепкий запах гари. Ковровую дорожку из комнаты родителей порезали на более короткие куски. Остатки тюлевой занавеси и сгоревшую постель Папа вытащил на Мусорку через дорогу. Ещё через пару лет, когда я уже умел читать и мне попадался спичечный коробок с грозным предупреждением на этикетке «Прячьте спички от детей!», я знал, что это и про меня тоже.

~ ~ ~

До сих пор ума не приложу что, в том нежном возрасте, не давало мне и на минуту усомниться, будто в будущем про меня непременно будут написаны книги. За что конкретно я не знал, но щёки мои заранее обжигал стыд при мысли, что грядущим описывателям моего детства придётся признать, что да, даже уже большим мальчиком, первоклассником, фактически, я по ночам писялся ещё на раскладушке, хотя у Папы уже просто зла на меня не хватало, потому что в моём возрасте он уже не пудил в постель. Нет! Никогда!.

Или о том ужасном случае, когда по пути из школы домой живот мой скрутило невыносимой коликой, но пока я прибежал домой на унитаз, всё встало и застопорилось на полдороге—ни туда, ни сюда—покуда Баба Марфа, напуганная моим натужным воем, не ворвалась из кухни в туалет, чтобы выхватить кусок нарезанной ПРАВДЫ из сумки на стене и выдрать упрямо застрявшую какашку… Ведь невозможно же писать такое в книге!.

(…уже совсем в другой—моей нынешней—жизни, моя нынешняя жена Сатик отправилась к гадалке в разрушенный войной город Шуша, когда наш сын Ашот сбежал из местной армии из-за неуставных наездов его командира роты и регулярных избиений на гауптвахте.

В год рождения Ашота Советский Союз разваливался по швам, забрезжила надежда какой-то новой жизни, шальная мечта, что пока он вырастет призывы в армию сменятся службой по контракту. А почему нет? Чем чёрт не шутит… Да видать и у нечистой силы очко вострепетало перед священным долгом Отечеству…

Командир роты, по кличке Чоха, въелся в Ашота из-за личной обиды на несправедливое устройство жизни — после карабахской войны его братаны по оружию в генералы вышли, брюха отрастили, на Джипах их катают личные шофёры, а он, Чоха, так и гниёт на передовой.

Восемь дней Ашот был без вести пропавшим дезертиром и Сатик поехала в Шушу к общепризнанной гадалке, а та её заверила, что всё будет хорошо. Так и случилось. Ашот пришёл домой, переночевал и мы отвезли его к месту службы, но к более высоким командирам, чем Капитан Чоха, и после перевода в другой полк Ашот дослуживал на постах более жаркого района, зато уже без сержантских лычек…

Так вот, в процессе предвидения, гадалка поделилась дополнительной информацией, ну типа бонуса раз обратились к ней, что моя бабка, хоть уже и на том свете, тревожится обо мне и если на этом поставить свечку, то ей там полегчает. А зовут мою бабку (это всё ещё гадалка) почти что как бы Мария, но всё же как-то по другому…

Меня буквально ошарашила точность экстрасенсорной угадки. Мария и Марфа действительно очень схожие имена двух сестёр из Евангелия. Лео Таксиль заверяет, что даже Сам Иисус иногда в них путался…

А когда моей Бабе Марфе стукнуло 98, она и сама начала забывать своё имя. В такие дни она призывала дочь на помощь: — «Ляксандра, я вот всё думаю — меня как звать-та?»

Ну да, нашла помощницу, Тётка Александра ещё тот подарочек: — «Ой, Мамань! А я-то и сама не помню! Может, ты — Анюта?»

— Не-е… По другому как-то было…

А дня через три победно объявляла дочери: — «Вспомнила! Марфа я! Марфа!»

Легко ли это всё распутать гадалке в древнем городе Шуше?.

Однако, тут я слишком забежал вперёд, потому что в армию сперва меня загребли, а в этом письме я всё ещё в старшей группе детского сада… Так что лучше я заткну фонтан этой заумной чепухи про инфантильную мегаломанию, да вернусь в ту пору, когда детсад завершал свой вклад в процесс формирования моей личности…)

Итак — вперёд, обратно в поворотный 1961… Чем замечателен этот год (помимо выпуска меня из старшей группы детсада на Объекте)?

Ну, во-1-х, как ни крути его, цифра не меняется — «1961». Кроме того, в апреле обычное течение программ из коричневого ящика на стене детской оборвалось, радио умолкло на несколько минут и подавала признаки жизни лишь треском помех, покуда набатный голос диктора Левитана не объявил, что через час будет зачитано важное правительственное сообщение. Баба Марфа начала вздыхать и украдкой креститься… Однако, когда к назначенному часу вся семья собралась в детской комнате, голос Левитана проколоколил с ликованьем про первый полёт космического корабля с человеком на борту. Наш соотечественник Юрий Гагарин за 108 минут облетел земной шар и открыл новую эру в истории человечества…

В Москве и других главных городах Советского Союза люди вышли на улицы в незапланированной демонстрации, прямо со своих рабочих мест—в халатах и спецовках—некоторые несли большие листы ватмана с написанными от руки плакатами «Мы первые! Ура!», а на Объекте в нашей детской переполненной бодрыми маршами из радио на стене, Папа нетерпеливо объяснял Маме и Бабе Марфе: — «Ну, и что тут не понять, а?!. Посадили его на ракету, он и облетел!»

Специальный самолёт с Юрием Гагариным на борту подлетал к Москве и, всё ещё в полёте, его произвели из Лейтенанта прямиком в Майора. К счастью, на борту нашёлся запасной комплект обмундирования и в аэропорту он сошёл по трапу с большими майорскими звёздами в погонах светло-серой офицерской шинели, чтобы, чётко печатая парадный шаг, пройти по ковровой дорожке от самолёта до Правительства в плащах и шляпах. Шнурки на одном из начищенных ботинков как-то развязались по пути и хлестали дорожку на каждый парадный шаг, но он даже виду не подал и, в общем ликовании, никто их не заметил.

(…много лет спустя, в который раз просматривая кадры знакомой кинохроники, они вдруг бросились в глаза, хотя прежде как все, наверное, остальные зрители, я видел только лишь лицо Гагарина и отличную выправку… Заметил ли он сам? Не знаю. Но всё равно держался чётко и уверенно и, вскинув ладонь под козырёк своей фуражки, отрапортовал, что задание Партии и Правительства успешно выполнено…)

Стоя под настенным радио на Объекте, я слабо представлял как можно облететь земной шар верхом на ракете, но раз Папа это говорит, значит так открываются новые эры…

Месяца два спустя произвели денежную реформу. На смену широким и длинным кускам бумаги, явились явно укорочённые ассигнации, но копейки остались прежними. Эти, как и прочие не столь очевидные, детали реформы служили темой оживлённых обсуждений на кухне. В попытке приобщиться к миру взрослых, по ходу очередных дебатов я встал посреди кухни и заявил, что новые однорублёвые бумажки отвратительно желты, а Ленин на них даже и на Ленина-то не похож, а прям тебе чёрт какой-то. Папа бросил краткий взгляд на пару соседей участвовавших в дискуссии и резко приказал не лезть в разговоры взрослых, а сейчас же отправляться в детскую.

Чувствуя себя оскорблённым, я всё-таки унёс обиду молча. Выходит Баба Марфа может говорить что ей вздумается, а мне нельзя? Тем более, что мне уже случалось слышать восхищение моим умом, когда Мама болтала с соседками: — «Он иногда такие задаёт вопросы, что даже и меня в тупик ставят». После этих её слов я чувствовал гордое пощипывание в носу, как после ситра или минералки с пузырьками.

(…не тут ли корни моей мегаломании? Однако взбучка при обсуждении новых денег послужила мне хорошим уроком — не плагиатничай у бабки, а умничай своим, если отыщется, конечно…

И кстати, о носе. В домах других людей, в соседних квартирах или в отдельных домиках, как у Папиного друга Зацепина, всегда чувствуешь какой-то запах. Не обязательно противный, но всегда, и только у нас дома никогда ничем таким не пахнет…)

В то лето взрослые кварталов Горки увлеклись волейболом. После работы и домашних дел Мама одевала спортивный костюм и отправлялась на волейбольную площадку, до которой рукой подать — через дорогу и к песчаному боку Бугорка, похожего на какой-то холм из Русских Былин… Игра велась «на вылет», команды сменяли одна другую до бархатистой ночной темени, что сгущалась вокруг жёлтого света лампы на одиноком деревянном столбе рядом с волейбольной площадкой. Игроки кричали друг другу упрёки или азартно пререкались с командой по ту сторону сетки, но с судьёй никто не смел спорить, потому что он высоко сидел и у него был свисток.

Болельщики менялись тоже. Они приходили и уходили, орали по ходу игры, загодя сколачивали свои команды на смену проигрывающей, били на себе комаров наседающих из темноты или отгребали прочь их пискливые полчища широколистыми ветками… И я там был, и комаров кормил, но они всего лишь невнятное припоминание, зато память уважительно хранит то редкостное ощущение породнённости, единства — всё это мы, мы все свои, мы — люди. Жаль, что кому-то из нас пора уходить, но—посмотри! — вон ещё подходят. Наши. Мы.

(…так давно всё это было… до того как TV и WIFI разделили и рассовали нас по отдельным камерам…)

~ ~ ~

С приближением осени Мама начала обучать меня чтению Азбуки, где множество картинок, а буквы нанизаны на чёрточки, чтоб легче складывались в слова. Но буквы, даже нашампуренные, упирались и не хотели стать словами. Иногда, чтоб сократить азбучные муки, я мухлевал и, рассмотрев картинку рядом с буквами, объявлял: — «Лы-у-ны-а… Луна!» Но Мама отвечала: — «Не ври. Это «Ме-сяц».

Я эхал, пыхал и принимался снова превращать слоги в слова и через пару недель или через три, ну ладно, спустя месяц, мог нараспев вычитывать из конца книги про комбайн, что косит колосья в колхозном поле…

На Бабе Марфе никак не сказалось заявление Юрия Гагарина на встрече с журналистами, что пока он там летал, то никакого Бога в небесах не видел. Наоборот, она начала настойчиво и скрытно вести анти-атеистическую пропаганду среди подрастающего меня, чтобы втихаря сделать своего старшего внука верующим. Она ежедневно советовала мне поиметь ввиду, что Бог всё знает, всё-всё может и, между прочим, в состоянии исполнить любое желание. А всё за что? Да просто в обмен на ежедневные молитвы — всего и делов то! Пустяк же, правда? Зато в школе, с Божьей помощью, у меня всё пойдёт как по маслу. Захотел получить «пятёрочку»? Помолись и — получи! Честный обмен, а?.

И я дрогнул. Впал в соблазн и, продолжая таиться и внешне ничем не показывая, я стал секретным верующим. Эта скрытность исключала возможность расспросить и выведать что полагается верующему делать конкретно. Неподкованность в Боговедении вынудила неуча к пользованию обрядами собственного производства. Спускаясь играть во Двор, я на минутку заскакивал в самое укромное место в подъезде — за узкую подвальную дверь и там, в темноте, говорил, не вслух даже, а про себя, в уме, то есть: — «Ну ладно, Бог. Сам всё знаешь. Видишь же, крещусь вот». И я накладывал крестное знамение, примерно в области пупка…

Однако, когда до школы осталось только два дня, что-то во мне взбеленилось и я стал Богоотступником. Я отрёкся от Него. И сделал это не таясь. И очень громко. Я вышел в чисто поле рядом с Мусоркой и что есть мочи прокричал «Бога нет!» Крик прозвучал в пустой предвечерней тиши без отклика, без эха. Одиноко как-то. И хотя вокруг никого не было—ну ни души—я всё же принял меры предосторожности, просто на всякий. Ведь если всё ж случайно кто услышит, скажем, из-за за забора вокруг мусорных баков, то сразу угадает: «Ага! Раз этот мальчик тут орёт, что Бога нет, то и дураку ясно — он перед этим верил в Какого-то Него». А это просто стыд для мальчика, который не сегодня завтра станет школьником. По такой веской причине, вместо отчётливо и чистого Богохульного отречения, я выкрикнул его неясными гласными: «Ы-ы ы!». Но всё же громко…

Ничего не произошло…

Обернув лицо кверху, я проорал «Ы-ы ы!» ещё раз, а затем, в виде финальной точки моим отношениям с Богом, плюнул в небо. Ни грома, ни молнии в ответ. Только щеки ощутили измельчённые капельки слюны, что шли на посадку. Не точка вышла, а многоточие. Ну да не велика разница. И с лёгкой душой пошёл я домой, освобождённый.

~ ~ ~

(…микроскопические слюнные осадки окропившие, в результате Богоборческого плевка в небо, лицо семилетнего меня, неоспоримо доказывали моё неумение извлекать выводы из личного опыта — пригоршни подброшенного песка неизменно падали вниз, как и предписывалось им выводами сэра Исаака Ньютона в его законе на эту тему, о котором тот «я» понятия не имел.

Короче, пришла пора юному атеисту плюхнуться в неизбежный поток обязательного среднего образования…)

Нескончаемое лето поворотного года сжалилось, наконец-то, над маленьким невеждой и передало беспросветного меня сентябрю, чтобы в синеватом костюмчике с блестящими оловянными пуговицами, с чубчиком подстриженным в настоящей парикмахерской для взрослых дядей, куда Мама водила меня накануне, сжимая в правой руке хруст газеты вокруг толстых стеблей в букете георгинов, доставленных прошлым вечером из палисадничка Папиного друга Зацепина, у которого чёрный мотоцикл с коляской — я пошёл в первый раз в первый класс, под конвоем Мамы.

Уже и не вспомнить — вела ли меня Мама за руку, или мне всё же удалось настоять, что я сам понесу свой тёмно-коричневый портфельчик. Мы шагали той же дорогой, с которой давным-давно исчезли чёрные колонны зэков, но солнце сияло так же ярко, как и в их дни. Тем же путём в то солнечное утро шли другие первоклассники с их мамами, а так же разнокалиберно более старшие школьники, без сопровождения, вразнобой, группами и по отдельности. Однако, когда кончился спуск, мы не свернули на торную детсадную тропу, а пошли прямиком в распахнутые ворота Учебки Новобранцев, чтобы пересечь их двор и выйти через боковую калитку, и шагать вверх на взгорок по другой, пока ещё неведомой, тропе среди Осин и редких Елей.

Подъём перешёл в долгий спуск через лиственный лес с болотом по правую руку и после следующего—краткого, но крутого—подъёма нас ждала грунтовая дорога и ворота в периметре штакетного забора вокруг широкой школьной территории. Внутри ограждения дорога подводила к шести бетонным ступеням, что поднимались к бетонной дорожке перед входом в двухэтажное здание с двумя рядами широких частых окон.

Мы не вошли туда, а долго стояли перед школой, пока большие школьники бегали вокруг и сквозь толпу, чтобы взрослые на них кричали. Потом нас, первоклассников, построили лицом к зданию. Родители остались позади, но всё-таки почти рядом, и бегуны перестали бегать, но мы так и стояли с нашими новыми портфелями коричневого дерматина и цветами в газетных обёртках. Потом нам сказали встать попарно и идти следом за пожилой женщиной внутрь. И мы неуклюже двинулись вперёд. Одна девочка из нашей разнобойно движущейся колонны разрыдалась, её мама подбежала с уговорами не плакать, а идти как все.

Я оглянулся на Маму. Она помахала рукой и проговорила что-то, чего я уже не мог расслышать. Черноволосая, красивая и молодая…

~ ~ ~

Дома Мама всем сказала, что Серафима Сергеевна Касьянова очень опытная учительница, все её хвалят и хорошо, что я к ней попал… Потом эта хвалёная учительница месяца три учила нас писать в тетрадках в косую линейку, чья косина помогает вырабатывать правильный наклон почерка, и всё это время запрещала нам писать чем-либо кроме простого карандаша. Мы выписывали нескончаемые строчки косых палочек и наклонных крючочков, которые в дальнейшем, когда приспеет время, должны превратиться в буквы с элегантным перекосом даже и на нелинованной бумаге. Прошла целая вечность плюс один день, прежде чем учительница объявила нас достаточно созревшими для ручек, которые назавтра надо принести с собой и не забыть чернильницы-невыливайки и пёрышки про запас.

Эти ручки—изящно-утончённые деревянные палочки жизнерадостно однотонных цветов, с манжеткой светлой жести на конце для вставки пёрышка—я приносил с собою в школу под скользко выдвижной крышкой лакированного пенала с первого же дня занятий. А пластмассовая чернильница-невыливайка и впрямь удерживали чернила в пазухах двойных стенок, если случайно перевернёшь или осознанно поставишь вверх тормашками. Лишь бы не слишком полная была. К тому же, при переизбытке на перо цеплялось слишком много чернил, те на страницу — кап! — ой! — опять клякса!.. Самое правильное, чтобы в чернильнице их было чуть глубже чем на полпера, тогда одного обмака хватит на пару слов, а дальше суй перо сызнова.

(…жить было проще при одинаковости пишущей принадлежности. Говоришь «дай ручку» и всем понятно что имеется в виду, без всяких уточняющих вопросов: автоматическую? шариковую? гелиевую? маркерную? цифровую? беспроводную мышиную?

— Нет мне, пожалуйста, макательную… Но фиг бы меня поняли в то время…)

В каждой школьной парте посреди её переднего края имелась неглубокая круглая выемка для установки одной чернильницы для пары сидельцев, чтобы макали, в очередь, туда, цокоча кончиками перьев о дно невыливайки. Кончик сменного пера раздвоен, однако тесно притиснутые друг к другу половинки оставляют на бумаге след не толще волосинки (если не забыл обмакнуть перо в чернильницу). Лёгкое нажатие на ручку при письме и — половинки малость раздвигаются, изливая линию чуть жирнее или совсем жирнючую, в зависимости от приложенного усилия. Чередование тонких и широких линий с равномерными переходами из одной в другую, запечатлённые в прекрасных образцах для подражания в учебнике Чистописания, доводили меня до отчаяния своей каллиграфически изысканной недостижимостью…

Много позже, уже в третьем классе, я освоил ещё одно применение пёрышек для ручки… Воткни перо в бок яблоку и проверни его на полный оборот — при вынимании перо удерживает конус яблочной плоти, а в боку яблока остаётся аккуратная дырочка. Вставляешь в неё свежеизвлечённый конус задом наперёд и… Дошло?. Да, у тебя уже яблоко с рогом. Понатыкаешь ему ещё таких же и яблоко начинает смахивать на морскую мину или ёжика, в зависимости от творческой усидчивости… В завершение можно даже и съесть своё произведение, но лично мне никогда не нравился вкус этих яблочных мутантов…

А спустя ещё один год школьного обучения, в четвёртом классе, ты узнаёшь способ превращения сменного пера в метательное оружие. Для начала, обломай одну из половинок острого кончика, чтоб тот стал ещё острее. Затем расщепи противоположный конец предназначавшийся для вставки в манжетку и зажми в произведённой трещине небольшой кусок бумаги сложенный в четыре треугольные крыла хвостового стабилизатора, что обеспечивает прямолинейность траектории. Теперь мечи свой дротик в какую-нибудь деревянную поверхность—дверь, классная доска, оконная рама одинаково пригодны—острая половинка кончика пера воткнётся, чтобы красиво заторчать хвостом…

Путь в школу стал совсем привычным, но всякий раз немножечко другим. Листва опала, меж обнажившихся древесных стволов пошли гулять сквозняки, а школа начала виднеться ещё на спуске, от болота рядом с большой Осиной, на чьём светлом боку уместилась ножевая надпись «здесь пропадает юнность».

(…литературный ежемесячник Юность до сих пор шокирует меня какой-то зияющей ущербностью в своём названии…)

Затем пошли снегопады, но к концу дня в наметённых сугробах заново пролегала широкая тропа от Горки до школы. Солнце ослепительно искрилось по обе стороны этой дороги к знаниям, что стала уже траншеею с оранжевыми метинами мочи на снеговых стенках. Напрочь скрытые следующим снегопадом, они упрямо выпрыгнут в других местах отреставрированной и выросшей вглубь тропы через лес…

За пару недель до Нового года наш класс закончил проходить Букварь и Серафима Сергеевна привела нас на второй этаж в узкую комнату школьной библиотеки. Она торжественно представила нас сидевшей там библиотекарше как полноправных читателей готовых брать книги для личного чтения.

Вернувшись в тот день домой с моей первой книгой, я залёг на диван и не вставал, а только переворачивался с боку на бок, на спину, на живот, пока не кончил всю эту сказку про город из узеньких улочек, где бродят рослые Молоточки и стукают маленьких Колокольчиков по голове, чтобы те динькали. Сурова жизнь Города в Табакерке С. Т. Аксакова, хотя она и музыкальная…

~ ~ ~

Зимние вечера такие торопыги, едва успеешь пообедать и нацарапать домашнее задание по Чистописанию, а уже—глянь-ка! — за окном стемнело. Однако темнота не в силах приостановить общественную жизнь и ты поспешно обуваешь свои валенки, натягиваешь поверх них тёплые штаны, застёгиваешь зимнее пальто, Мама туго затягивает шарф под поднятым воротником, концами за спину, завязывает шнурки шапки и — нет тебя, ты уже выскочил на Саночную Горку. Далеко ли? Да всего-то за углом! Тот самый спуск к Учебке Новобранцев, по которому каждое утро тянется вереница школьников.

Своим твёрдо утоптанным снегом Саночная Горка идеально подходит для катанья на санках. Старт от окружной бетонной дороги. Глубокие колеи в снегу от колёс случайной автомашины подтверждают, что дорога на месте, о том же говорят и фонари своим светом с верхушек столбов на обочине. Один из этих столбов отмечает старт на Саночной Горке. Конус жёлтого света лампочки обводит неясный круг на снегу—место сбора толпы фанатов саночного спорта.

Большинство санок куплены из магазина, сразу видно по их алюминиевым полозьям и разноцветным брусочкам сиденья. А вот мои Папа сам сделал. Они покороче и из стали, а потому куда угонистей тех покупных.

Краткий разгон с упором рук в бегущие перед тобою санки и—шлёп! — животом на верёвку поверх сиденья и, вскинув валенки вверх, чтоб не тормозили, уходишь в полёт под гору — в темень с проколом одинокой лампочкой над воротами Учебки Новобранцев, которая приплясывает и дёргается вверх-вниз вместе с подскоками летящих санок под твоим животом. А ветер скоростного спуска выжимает слёзы из полузажмуренных глаз…

Вот санки и остановились на излёте, поднимаешь обледенелую верёвку продёрнутую им в нос и топаешь обратно. Санки послушно плетутся следом, порою стукаются мордой о пятки твоих валенков. А с приближением к стартовому фонарю мириады живых искорок начинают подмигивать из сугробов утонувшей в ночной черноте обочины, переливаются на каждый твой шаг…

Ух, ты! Наверху Саночной Горки, уже выстраивают паровозик, увязывают санки цугом и—поехали! — вся масса с визгом, криком, морозным скрипом полозьев, катит в темноту…

В какой-то момент, как тысячи, наверное, мальчиков до меня и после, я делаю то, что никак нельзя делать, и нам это заранее хорошо известно, совсем нельзя, но нос санок в свете лампочки так красиво искрится узорами, что мы не в силах сдержаться и не лизнуть. Конечно, как мы и знали, язык прикипает к морозному металлу и приходится отрывать его обратно с болью и стыдом, и с надеждой, что никто не заметил такую полную для такого большого мальчика глупость.

А после топаешь домой, волоча за собою санки бесчувственными руками, и бросаешь их в тёмном подъезде возле узкой двери в подвал. Взбираешься по ступеням на второй этаж и колотишь носками валенков в свою дверь, а в прихожей мама сдёргивает с твоих рук варежки с ледышкой бисера на каждой-прекаждой шерстяной ворсинке, и ахает от вида набело окоченелых рук.

И она выбегает во двор зачерпнуть тазик снега, чтоб растирать твои онемелые руки, приказывает сунуть их в кастрюлю с ледяной водой из кухонного крана. Трёт их шерстью снятого шарфа и, постепенно, жизнь начинает возвращаться в твои руки. А ты скулишь и ноешь в невыносимой боли от невидимых вонзённых в твои пальцы игл, и Мама кричит: — «Так тебе и надо! То же мне — гуляка! Горе ты моё луковое!» И хотя ты всё так же скулишь от боли в непослушных пальцах и в языке ободранном безжалостным железом, но уже знаешь, что всё будет хорошо, потому что Маме известно как тебя спасти…

~ ~ ~

После зимних каникул Серафима Сергеевна принесла в класс газету Пионерская Правда и вместо урока читала нам, что такое Коммунизм, при котором все мы станем жить через двадцать лет, потому что к тому времени его строительство в нашей стране завершится, как только что пообещал Никита Сергеевич Хрущёв… Вернувшись домой, я поделился радостным известием, что двадцать лет спустя в магазинах всё будет бесплатно, бери что хочешь, потому что сегодня нам в школе так сказали. При этом объявлении родители взглянули друг на друга, но воздержались радоваться вместе со мной светлому будущему, что всем нам предстояло. Я не стал к ним больше приставать, а про себя вычислил, что при Коммунизме мне стукнет двадцать семь, не слишком-то и старый для бесплатных магазинов…

К тому времени все ученики нашего класса стали уже Октябрятами, когда в наш класс приходили большие пятиклассники, чтобы приколоть октябрятские значки на наши школьные формы. Значок состоял из алой пятиконечной звёздочки вокруг жёлтого кружочка откуда, как из медальона, выглядывало ангельское личико Володи Ульянова в длинных золотистых локонах его раннего детства, когда играя с сестрой, он ей приказывал: «Шагом марш из-под дивана!». Впоследствии он вырос, утратил волосы и стал Владимиром Ильичом Лениным, и про него написали много книг…

У нас дома появился проектор диафильмов — несуразное устройство с набором линз в трубке его носа, а также коробка с пластмассовыми бочоночками для хранения тугих свитков из диафильмовых плёнок. Среди них попадались старые знакомые — герой Гражданской войны Матрос Железняк или дочка подпольного революционера, которая находчиво утопила типографский шрифт для печатанья листовок в кувшине с молоком на столе её спальни, когда в их дом нежданно нагрянула полиция с обыском посреди ночи. Те так и не догадались заглянуть под молоко…

Конечно же, плёнки заряжались мною и чёрное колёсико прокрутки кадров тоже вертел я, а к тому же читал белые надписи под картинками, но длилось это недолго. Мои сестра-брат выучили надписи наизусть и пересказывали прежде, чем соответствующая картинка вползёт, со скрипом, в квадрат света пролитый на обои детской комнаты.

Вызов моему старшинству от Наташи не так обижал меня, как Сашкина строптивость. Давно ли вбегали мы с ним ва кухню наперегонки, жаждая воды из-под крана, и он с готовностью уступал мне жестяную белую кружку с революционным крейсером Аврора на боку, как старшему, как брату который больше него. И отхлебав полкружки, я не выливал остаток, а великодушно позволял ему докончить, ведь именно так передаётся сила. А отчего, например, я такой сильный? Потому что не погребовал отпить пару глотков из бутылки с минералкой, которую начал Саша Невельский, самый сильный мальчик в нашем классе.

Мой младший брат наивно слушал мои наивные росказни и принимал протянутую кружку. Как и я, он был слишком доверчив и однажды за обедом, когда Папа достал из своей тарелки супа хрящ без мяса и пообещал кило пряников в награду тому, кто разгрызёт, Саша молча посопел и вызвался. Жевал он долго и упорно, но в конце концов смог проглотить, по частям. Жалко, что пряников он так и не получил. Папа забыл, наверное…

Почта доставила посылку, вернее, принесли бумажку, а потом Мама зашла туда после работы. Принесла ящик из обшарпанной в пути фанеры, обвязанный тонкой бечёвкой пришлёпнутой к его бокам коричневым сургучом, должно быть для надёжности, чтоб ящик не разваливался. Печатные буквы двух адресов написаны сверху химическим карандашом, который от влажности посинеет и расплывётся, но не сойдёт — в наш Почтовый Ящик из города Конотоп.

Посылку усадили в кухне на табурет и вокруг собралась всё семья. В крышке с адресами оказалось слишком много гвоздиков, но против большого кухонного ножа они не устояли даже вместе. Открылся большой кусок сала и красная резиновая грелка, чьи бока до округлости распирал самогон. Всё прочее пространство заполнили чёрные семечки — не дать салу с грелкой болтаться по ящику.

Папа открутил пробку грелки, весело понюхал и сказал, что точно самогон. После прожарки на сковороде, совсем слегка, семечки приятно пахли и елись с аппетитом. Мы их раскусывали, складывали шелуху в блюдце посреди стола, а сплюснутые ядрышки с острым носиком — жевали. Это и называется грызть семечки. А потом Мама сказала, что если их есть не просто одну за одной, а налущить хотя бы полстакана зёрнышек, а потом слегка посыпать сахарным песком, вот это будет вкуснятина. Каждый из трёх её детей получил чайный стакан для заготовки перед посыпкой. Вместо блюдца Мама дала нам одну глубокую тарелку на всех и ловко свернула большой кулёк из газеты, чтобы насыпать семечки из сковороды.

Мы оставили взрослых есть неподслащенные семечки на кухне и перешли в детскую. Разлеглись там на кусках ковровой дорожки в редких подпалинах от давнего пожара, но почти незаметно. Как и следовало ожидать, уровень налущенных зёрнышек в Наташкином стакане возрастал быстрее, хотя она больше болтала, чем грызла. Однако когда и брат начал обгонять меня, обидно стало.

Моя заготовка шла медленнее потому, что меня отвлекала карикатура на боку газетного кулька, где толстопузый колониалист вылетал с континента Африка с чёрным отпечатком башмака, которым пнуто в зад его шортов. Так что я бросил отвлекаться на траекторию полёта и на тропический шлем, а вместо этого сосредоточился раскусывать живее и строже следить, чтоб некоторые зёрнышки не пережёвывались бы случайно. Ничто не помогало, младшие слишком далеко ушли в отрыв.

Дверь открылась и зашла Мама весело спросить как у нас дела. С собой она принесла полстакана сахарного песка и ложечку — посыпа́ть личные достижения, кто сколько нагрыз, но у меня на эти семечки уже просто зла не хватало, хоть с сахаром, хоть без, и во всю последующую жизнь я оставался безразличным к восторгам семечковых оргий.

(…и жаль отчасти, ведь лузганье семечек не просто ленивый способ убить время, получая при этом побочный эффект обильного слюноотделения, и близко нет!. Оно переросло в самостоятельное искусство.

Взять, например, разухабисто Славянскую манеру семечкоедства, неофициально именуемую «свинячий способ», когда зёрнышки прожёвываются совместно с чёрной шелухой и, получив наслажденье вкуса, её уже не сплёвывают энергически в окружающую среду, но вялыми толчками языка выпихивают из уголка губ, чтобы сползала общеперемолотой, обильно смоченной слюной, лавообразной массой по подбородку, пока не шмякнется влажными клочьями на грудь потребляющего. Да, беситься с жиру можно всячески.

Либо, для контраста, опять-таки Славянский, но уже «филигранный» стиль, при котором семечки вбрасываются в рот ядущего по отдельности с расстояния не ближе двадцати пяти сантиметров.

И так далее вплоть до целомудренно Закавказского фасона, где грызóмая семечка вставляется в тот же таки рот зажатой между сгибом указательного пальца и концом большого, и эта пальцевая паранджа прикрывает момент приёма семени, после чего отпроцессированная лузга не выплёвывается как попадя, но возвращается в ту же пальцеконструкцию для рассеивания куда-уж-там-нибудь или сбора во что-уж-там-есть.

В целом, последний из представленных методов оставляет впечатление будто потребитель пытается украдкой укусить собственный кукиш. Ну-кось, выкусим!

О, да! Семечки подсолнуха это вам не тупой поп-корм. Однако ж хватит с них, вернёмся на зелёную ковровую дорожку неравномерного покроя…)

Именно на этих зелёных кусках мой брат нанёс сокрушительный удар по моему авторитету старшего… В тот день я пришёл домой после урока Физкультуры и с истомлённым видом опрометчиво заявил, что сделать сто приседаний за один раз выше человеческих возможностей. Саша молча посопел…

Наташа и я вели счёт. После пятнадцатого приседания я завопил, что это неправильно и нечестно, что он не подымается до конца, но Сашка продолжал, как будто я только что вот ничего и не говорил даже, а Наташа продолжала считать. Я заткнулся и вскоре присоединился к ней, хотя после «восемьдесят один!» он не мог подняться выше своих согнутых в приседе коленей. Мне было жалко брата, эти неполноценные приседы давались ему с неимоверным напряжением. Его пошатывало, в глазах стояли слёзы, но счёт был доведён до ста, прежде чем он насилу доковылял до большого дивана, а потом неделю жаловался на боль в коленях. Мой авторитет рухнул, как колониализм в Африке, хорошо хоть пряников я не обещал…

~ ~ ~

Откуда взялся диапроектор? Скорее всего родители переподарили чей-то подарок. А у них в комнате появилась Радиола — комбинация из радио и проигрывателя, 2 в 1, как принято говорить нынче. Крышка верха и боковые стенки мягко лоснились коричневым лаком. Задняя стенка—твёрдый картон без лака просверленный рядами похожих на крохотные иллюминаторами отверстий—была обёрнута к стене. Но если Радиолу чуть-чуть вытащить на себя и заглянуть в иллюминаторы, в её сумеречных недрах открывался прерывистый ландшафт, где теплились огоньки в жемчужно-чёрных башенках радиоламп разного роста посреди белых алюминиевых панелей-домиков, а из одного отверстия свисал наружу коричневый провод с вилкой на конце для подключения в розетку.

Лицевую сторону Радиолы обтягивала специальная звукопропускающая ткань, за которой угадывался овал динамика, а над ним круглый глазок тёмного стекла, если спит, но при включении он вспыхивал зелёным. Внизу лицевой стороны невысокая, но длинная стеклянная полоса пролегла между ручками управления, справа две: включение и регулировка громкости (2 в 1), а под ней ручка выбора диапазона радиоволн, но слева одна — для плавной настройка на волну передающей станции. Четыре тонкие прозрачные полоски прорезали черноту стекла во всю горизонтальную длину и начинали светиться жёлтым, когда загорался глазок. Тонкие вертикальные засечки над полосками, за которыми шли имена различных столиц: Москва, Бухарест, Варшава… — отмечали места для ловли этих далёких городов и, когда начинаешь крутить ручку настройки на волну, через прозрачные просветы видно как ползёт от засечки к засечке красный столбик бегунка по ту сторону стекла.

Хотя включать радио не очень-то интересно, динамик шипит, трещит невыносимо, подвывает—смотря куда заполз бегунок—иногда всплывёт голос диктора с новостями на Незнакомо-Бухарестском языке, чуть дальше вдоль просвета его сменит Русский диктор и будет читать новости, которые уже сообщило радио на стене детской. Зато с поднятием крышки Радиолы, ты как бы попадал в маленький театр с круглой сценой на диске красного бархата, из которого торчит блестящий стерженёк для одевания грампластинки её дырочкой, а рядом с диском слегка кривая лапка белого пластмассового адаптера положена на свой костылёк-подпорку, чтобы отдыхала.

Когда диск крутит пластинку на своей бархатной спине, надо осторожно приподнять адаптер с костылька, отнести в сторону грампластинки и опустить его иголку между широко расставленных бороздок бегущих по её краю. Оборота два она ещё пошипит, но потом адаптер доплывёт до тесно сдвинутых бороздок и Радиола запоёт про Чико-Чико из Коста Рико или про О, Маё Кэро, или про солдата в поле вдоль берега крутого в шинели рядового.

В тумбочке под Радиолой стопки поставленных стоймя конвертов хранили от пыли чёрные блестящие пластинки, изготовленные на Апрелевской фабрике грамзаписи, о чём сообщали круглые красные наклейки у них посередине, пониже названия песни, имени исполнителя и что скорость вращения 78 об/мин. Рядом с костыльком адаптера торчал из своей щели рычажок переключения скоростей с пометками 33, 45, 78. Грампластинки на 33 оборота были чуть ли не вполовину меньше 78-оборотных, но у этих маломерок было по две песни на каждой стороне!.

Наташа показала нам, что если пластинку в 33 оборота запустить на 45, то даже Большой Хор Советской Армии и Флота имени Александрова начинает петь бравые песни кукольно-лилипуточными голосами…

~ ~ ~

Чтением Папа не слишком увлекался. Читал он только журнал Радио со схемами-чертежами из всяких конденсаторов-диодов-триодов, который каждый месяц приносили в самодельный почтовый ящик на нашей двери. А поскольку Папа был член Партии, туда же клали ещё каждодневную Правду и ежемесячный Блокнот Агитатора, без единой картинки и с беспросветно плотным текстом — один-два нескончаемые абзаца на всю страницу, не больше…

Ещё из-за своей партийности Папа дважды в неделю ходил на Вечерние Курсы Партийной Учёбы, когда не работал во вторую смену. А ходил он туда, чтобы записывать уроки в толстую тетрадь в коричневой дерматиновой обложке, потому что после двух лет учёбы его ждал очень трудный экзамен.

Однажды после Партийной Учёбы он принёс домой пару партийных учебников, которые там распространяли среди партийных курсантов. Однако даже и распространённые книги он не читал и в этом оказалась его ошибка. Горькие плоды недальновидности ему пришлось пожать через два года, когда в одном из партийных учебников он обнаружил свою «заначку»—часть заработной платы припрятанную от жены на расходы по собственному усмотрению. С искренним раскаянием и громкими (но запоздалыми) упрёками в свой личный адрес, горевал Папа над находкой, которая заначивалась до денежной реформы обратившей широкие деньги в бумажные фантики…

Среди множества наименований Объекта, на котором мы жили, имелось и такое имя как «Зона», пережиток из тех времён, когда зэки строили Объект. (Зэки живут и пашут на Зоне, это известно каждому). После второго года Вечерних Курсов Партийной Учёбы, Папу и других курсантов повезли «За Зону», в ближайший районный центр. Папа заметно переживал и не уставал повторять, что он ни черта не знает, хотя исписал ту толстую тетрадь почти до самого конца. А кому охота оставаться, говорил Папа, на второй год Партийной Учёбы к чертям собачьим!

Из «За Зоны» Папа вернулся очень весёлым и радостным, потому что на экзамене он получил слабенькую троечку и теперь у него все вечера будут свободны. Мама спросила, как же он сдал, если не знал ни черта. Тогда Папа открыл толстую тетрадь Партийной Учёбы и показал свою колдовочку—карандашный рисунок, который он сделал на последней странице—осла с длинными ушами и хвостом, а под животным магическая надпись «вы-ве-зи!»

Я не знал можно ли верить Папиной истории, потому что он часто смеялся пока рассказывал. Поэтому я решил, что лучше никому не говорить про осла, который вывез Папу из Партийной Учёбы…

Читателем книг в нашей семье была Мама. Уходя на работу, она брала их с собой, чтобы читать в свою смену на Насосной Станции. Но сначала она приносила эти книги из Библиотеки Части. (Да, потому что мы жили не только в Зоне-Почтовом Ящике-Объекте, но ещё и в Войсковой Части номер какой-то там, что и делало слово «Часть» ещё одним из названий нашего места жительства)…

Библиотека Части находилась не очень далеко, примерно за километр ходьбы. Сперва по бетонной дороге до самого низа Горки, где она пересекалась асфальтной, а сама, после перекрёстка, превращалась в грунтовую улицу между деревянных домов за невысокими заборчиками палисадников. Улица кончалась перед Домом Офицеров, однако не доходя метров сто, надо свернуть направо к одноэтажному, но кирпичному зданию Библиотеки Части.

Иногда Мама брала меня с собой за книгами и, пока она обменивала прочитанные в глубине здания, я ждал в большой пустой передней комнате без всякой мебели, но полной красочных плакатов на каждой стене. Самый главный плакат представлял схему Атомной бомбы в разрезе (потому что полным именем Объекта на котором мы жили было Атомный Объект). Кроме плакатов про атомную анатомию и грибы атомных взрывов, были ещё картинки про подготовку Натовских шпионов. В одной фотографии шпион запрыгнул на спину часового и раздирал солдату губы пальцами. Меня охватывала жуть, но я не мог отвести глаз от картинки и только думал про себя «Мама, ну, пожалуйста, меняй свои книги поскорее».

В одно из таких посещений, я набрался смелости спросить Маму можно ли и мне брать книги в Библиотеке Части. Она ответила, что вообще-то библиотека тут для взрослых, но всё же отвела меня в комнату, где сидела Библиотекарша за тумбовым столом придавленным пирамидами разнообразно толстых книг, что оставляли место только для её лампы и длинного фанерного ящичка с карточками читателей. Тут Мама сказала ей, что уже не знает что со мной делать, потому что я перечитал всю библиотеку в школе. С тех пор я всегда ходил в Библиотеку Части сам по себе, без Мамы. Иногда я обменивал её книги для дежурств и приносил домой вместе с двумя-тремя для собственного чтения.

Мои книги усеивали диван в постоянной готовности, потому что я их читал вперемешку. На одном диванном валике, я уползал через линию фронта вместе с разведгруппой Звезда, чтобы захватить Немецкого штабного офицера, а перекатившись к дальнему концу дивана я утыкался носом в кактусы Мексиканских пампасов и скакал во весь опор с Белым Вождём Майн Рида. И только солидный том Легенды и Мифы Древней Греции я почему-то предпочитал раскрывать в ванной, опёршись спиной на паровой котёл Титан.

За этот диванно-лежачий образ жизни Папа прозвал меня Обломовым, потому что на уроках Русской Литературы в своей деревенской школе он запомнил образ этого лентяя.

~ ~ ~

Зима выдалась бесконечно долгой, затяжной; метели сменялись морозом и солнцем; в школу я выходил в густых сумерках, почти затемно… Но в один из дней случилась оттепель и по дороге из школы, на спуске между Учебкой Новобранцев и кварталом, я заметил непонятно тёмную полосу слева от дороги.

Тогда я свернул и, бороздя валенками нехоженые сугробы, пошёл взглянуть что там. Полоса оказалось землёй выступившей из-под снега — проталина чуть липкая от влаги. На следующий день она удлинилась, а кто-то успел побывать на ней и оставить почернелые Еловые шишки, скорее всего прошлогодние. И хотя через день снова ударил мороз и сковал снег твёрдым настом, а потом опять зарядили метели, бесследно укрыв снегом темневшую на взгорке проталину, я точно знал, что зима пройдёт всё равно…

Посреди марта, на первом уроке в понедельник, Серафима Сергеевна сказала нам отложить ручки и послушать её. Оказывается, два дня назад она ходила в баню со своей дочкой, а вернувшись домой обнаружила пропажу кошелька вместе со всей её учительской зарплатой. Она очень расстроилась вместе с дочкой, которая сказала ей, что невозможно построить Коммунизм, когда вокруг воры. Но на следующий день к ним домой пришёл человек, рабочий из бани. Он нашёл там кошелёк на полу и догадался у кого это выпало, вот и принёс вернуть… И Серафима Сергеевна сказала нам, что Коммунизм обязательно будет постоен и попросила запомнить имя этого рабочего человека.

(…однако имя я уже не помню, потому что, как записано в словаре Владимира Даля — «тело заплывчиво, память забывчива»…)

Субботний день купался в тёплом весеннем солнце. После школы я быстренько пообедал на кухне и поспешил во Двор на Общий Субботник. Люди вышли из домов в яркий сверкающий день и расчищали снег с бетонных дорожек широкого Двора. Ребята постарше грузили снег в большие картонные коробки и на санках оттаскивали в сторонку, чтоб не мешал ходить. В кюветах вдоль обочины прорыли глубокие каналы, нарезая лопатами целые кубы подмокшего снизу снега. И по каналам с весёлым журчанием побежала тёмная вода… Так пришла весна и всё стало меняться каждый день.

А когда в школе нам выдали жёлтые листы табелей с нашими оценками, наступило лето, а с ним каждодневные игры в Прятки, Классики, Ножички.

Для игры в Ножички нужно выбрать ровное место и начертить на земле широкий круг. Круг делится на сектора по количеству участников, которые, стоя во весь рост, по очереди мечут нож в сектор кого-либо из соседей. Если брошенный нож застревает в земле стоймя, сектор разделяется чертой, следуя направлению воткнутого лезвия. Владелец разделённого надвое сектора должен решить какую часть оставляет себе, а другая отходит метнувшему.

Участник остаётся в игре покуда имеет клочок земли достаточный для стояния хотя бы на одной ноге, в противном случае игру он покидает, а прочие игроки продолжают, пока не останется всего лишь один. You win!

(…как говорит Александр Сергеевич Пушкин:

сказка ложь, да в ней намёк…”

Играя в Ножички я горел азартным желанием победы. Нынче же пыл сменился безмерным изумлением — как точно простенькая детская игра сумела отразить самую суть всемирной истории!.)

А ещё мы играли В Спички (ошибки нет, «в спички», а не спичками), но это игра лишь на двоих. Каждый игрок отводит большой палец от кулака и вставляет спичку между его концом и суставом указательного — крепко-накрепко, как распорку. Спички соперников медленно сходятся, чтобы крест-накрест упереться одна в другую, усилие растёт покуда чья-то спичка (иногда обоих) не преломится, победа за тем, у кого продержалась. Та же, в основном, идея как и в траханьи Пасхальными яйцами, просто не нужно ждать целый год для игры, на которую ушёл не один коробок подхваченный дома на кухне…

Или же мы просто бегали туда-сюда, играя в Войнушку, с криками «ура!», «та-та-та!»

— Та-дах! Та-дах! Я тебя убил!

— Знаю! Просто я ещё при смерти!

И ещё долгое время номинально павший боец будет бегать при смерти рысью, вы-та-та-кивать предсмертные обоймы и разве что уракать потише, если, конечно, мальчик понятие имеет про порядочность, прежде чем упасть в конце концов, с непогрешимо театральным смаком, на траву где погуще.

Для игры в Войнушку нужен автомат выпиленный из куска дощечки. Хотя некоторые мальчики играли автоматическим оружием из чёрной жести — покупкой из магазина. Таким автоматам требовалась спецамуниция из скрученной в тугой рулончик бумажной ленточки с насаженными вдоль неё крапушками серы. Пружинный курок ударял по такой крапушке и та громко бахала, а полоска заправленной в автомат ленты автоматически продвигалась дальше, подтягивая свежую на место бахнутой… Ну а мне Мама купила жестяной пистолет и коробку пистонов — мелких бумажных кружочков с теми же крапушками, только их приходилось закладывать вручную после каждого выстрела. А когда бабахнет, из-под курка всплывал крохотный дымок с кислым запахом.

Однажды я в одиночку бахал в куче песка возле Мусорки и мальчик из углового здания попросил подарить пистолет ему. Незамедлительно отдал я оружие, ведь так правильно — он сын офицера, оно ему нужнее и больше полагается, чем мне…

Мама ни в какую не хотела верить, будто мальчик способен отдать свой пистолет другому так запросто. Она требовала, чтобы я сказал настоящую правду и признался, что я потерял Мамин подарок. Но я упрямо стоял на своей. Ей даже пришлось отвести меня в квартиру того мальчика в угловом здании. Офицер стал стыдить своего сына, но Мама начала извиняться и просить прощения, потому что она просто хотела проверить и добиться, чтобы я не врал.

~ ~ ~

В то лето мальчики нашего Двора начали играть желтоватыми гильзами настоящего стрелкового оружия, которые отыскивали на стрельбище в лесу. Мне очень хотелось увидеть какое оно, это стрельбище, но старшие мальчики объяснили, что туда можно лишь в особые дни, когда не стреляют, а по остальным просто прогонят и всё.

Особый день пришлось долго ждать, но он всё же наступил и мы пошли через лес… Стрельбище оказалось широкой-преширокой поляной с глубоким рвом, но в одном углу получается спуститься на дно. Дальнюю стенку рва закрывал высокий барьер из брёвен, весь исклёванный пулями, а на нём пара забытых мишеней — листки бумаги с изрешечёнными контурами человеческой головы на плечах.

Мы искали гильзы в песке под ногами. Попадались только два вида: продолговатые с зауженной шейкой гильзы от Автомата Калашникова и мелкие прямые цилиндрики пистолета ТТ. Находки приветствовались громким криком и тут же шли в обмен на что-то ещё. Мне совсем ничего не попадалось и я только завидовал находчивым мальчикам, чьи громкие крики как-то гасли в жутковатой тиши стрельбища недовольного нашим приходом в запретное место…

Недалеко от глубокого рва проходила короткая траншея линии фронта, чьи песчаные стенки удерживались щитами из досок. Узкоколейка железных рельсов тянулась из конца в конец поляны, чтобы по ним каталась вагонетка с фанерным макетом большого зелёного танка, когда его тянет трос ручной лебёдки, поперёк фронтовой траншеи.

Мальчики начали играть этим всем. Я тоже посидел разок в траншее, пока над головой проедет фанерный танк громыхая вагонеткой. Потом меня позвали на край поляны, где нужно было помогать.

Мы подтягивали трос поближе к горизонтальному блоку, через который он пробегал, чтобы у мальчиков на другом краю поля боя легче бы крутилась лебёдка и танк бегал быстрее. В один момент я зазевался и не успел отдёрнуть руку вовремя; стальной трос закусил мой мизинец и втащил в ручей блока. От боли в заглоченном пальце из меня выплеснулся пронзительный крик и фонтан необузданных слёз. Услыхав мои истошные «у-ю-юй!» и как другие мальчики кричат «Стой! Палец!», крутившие лебёдку смогли остановить её, когда мизинцу оставалась какая-то пара сантиметров до освобождения из проворачивающегося блочного колеса. Они стали крутить кривой рычаг в обратном направлении, протаскивая бедный палец туда, где он в самом начале попал под трос.

Безобразно сплющенный, смертельно побледневший палец измазанный кровью лопнувшей кожи медленно высвободился из пасти блока и мгновенно вспух. Мальчики перевязали его моим носовым платком и велели бежать домой. Быстрей! И я побежал через лес, чувствуя горячие толчки пульса в пожёванном пальце…

Дома, Мама ничего не спросила, а сразу приказала сунуть раненного под струю воды из кухонного крана. Она несколько раз согнула его и выпрямила, и сказала, чтобы я мне не ревел, как коровушка. Потом она смазала палец щипучим йодом, забинтовала его в тугой белый кокон и пообещала, что до свадьбы заживёт.

(…и вместе с тем, детство никак не питомник садомазохизма навроде: «ой, мне пальчик прищемило! ай, я головкой тюпнулся!», просто какие-то встряски оставляют более глубокие зарубки в памяти.

А жаль однако, что та же самая память, кроме текущих наказов забрать стирку из прачечной и не забыть поздравить шефа с днём рождения, не хранит то восхитительное состояние непрестанных открытий, когда песчинка на лезвии перочинного ножа полна галактик, которым несть числа, когда любая чепушинка, осколок мусорный, неясный шум в приложенной к уху морской ракушке есть обещаньем и залогом будущих далёких странствий и невообразимых приключений.

Мы вырастаем, обрастая защитной бронёй, панцирем необходимым для преуспеяния в мире взрослых—докторский халат на мне, на тебе куртка ГАИшника. Каждый из нас нужный винтик в машине общества. Всё лишнее—замирание перед огнетушителями, разглядыванье лиц в морозных узорах на стекле кухонного окна—отстругнуто.

Сейчас на моих пальцах различится не один застарелый шрам. Этот вот от ножа — не туда крутанулся, тут топором тюкнуто, и только на моих мизинцах чисто, нет и следа от той трособлочной травмы. Потому что «тело заплывчиво»…

Но — эй! Слыхал я поговорки поновей, совсем недавно и очень даже в точку пропето кем-то: «лето — это маленькая жизнь»…)

В детстве, не только лето, но и всякий день — это маленькая жизнь. В детстве время заторможено, оно не летит, не течёт, оно не шевелится даже, покуда не подпихнёшь. Бедняжки детишки давно б уж пропали, пересекая эту бескрайнюю пустыню недвижимого времени, что раскинулась в начале их жизней, если б их не спасали игры.

А в то лето, когда игра надоедала, или не с кем было играть во Дворе, у меня появилось уже прибежище посреди пустыни, как бы «домик» в Классиках. Оазисом служил большой диван со спинкой и валиками подлокотников, вот где жизнь бурлит приключениями, которые переживаешь с героями книг Гайдара, Беляева, Жуля Верна… Хотя для приключений годится не один только диван. Например, балкон в комнате родителей, где однажды я провёл целый день за книгой про доисторических людей — Чунга и Пому.

На них росла шерсть, как у животных и жили они на деревьях. А потом ветка обломилась, но помогла спастись от саблезубого тигра, поэтому они стали всегда носить при себе палку вместо того, чтобы прыгать по деревьям. Потом был большой пожар в джунглях и началось Похолодание. Их племя бродило в поисках пищи, учились добывать огонь и разговаривать друг с другом.

В последней главе уже постаревшая Пома не смогла идти дальше и отстала от племени. Её верный Чунг остался — замерзать рядом с ней в снегу. Но их дети не могли ждать и пошли дальше, потому что они уже выросли и не были такими мохнатыми, как их родители, и они защищались от холода шкурами других животных…

Книга была не особо толста, но я читал её весь день пока солнце, поднявшись слева—из-за леса позади домов квартала—неприметно продвигалось в небе над Двором к закату справа — за соседним кварталом.

В какой-то момент, устав от безотрывного чтения, я протиснулся между стоек под перилами вокруг балкона и начал расхаживать по бетонной кромке снаружи. Это вовсе не страшно, ведь я крепко хватался за железные прутья ограждения, как Чунг и Пома, когда они жили ещё на деревьях. Но какой-то незнакомый дядя проходил внизу, отругал меня и сказал сейчас же вернуться на балкон. Он пригрозил даже сказать моим родителям. Только они на работе были и он наябедничал соседям снизу. Вечером они всё рассказали Маме и мне пришлось пообещать ей никогда-никогда так не делать больше.

~ ~ ~

(…всякий путь, когда идёшь по нему впервые, кажется бесконечно долгим, ведь ты ещё не можешь соизмерять пройденное с предстоящим. При повторном прохождении, тот же путь заметно укорачивается… То же самое и с учебным годом в школе. Но я бы так и не узнал об этом, если б сошёл с дистанции в начале второго года обучения…)

Ясным осенним днём наш класс ушёл из школы на экскурсию, собирать опавшие листья для гербариев. Вместо Серафимы Сергеевны, которой не было весь день, за нами присматривала Старшая Пионервожатая школы.

Сначала она вела нас через лес, откуда мы спустились на дорогу к Дому Офицеров и Библиотеке Части, но не пошли по ней, а свернули в короткий проулок между домиками, который кончался наверху крутого обрыва. Вниз сбегали широкие и очень длинные потоки двух параллельных маршей деревянных ступеней к маленькому, с такой высоты, футбольному полю.

Когда мы спустились до самого низа, на широкую лестничную площадку тоже сколоченную из досок, то поле оказалось настоящим, а в обе стороны от площадки тянулись несколько болельщицких лавок из брусьев, совершенно пустые. На противоположной стороне никаких лавок не было вовсе, зато стоял одинокий белый домик без окон и высокий стенд картины, где пара преогромных футболистов зависли в апогее высокого прыжка увековеченные в момент борьбы за мяч ногами в гетрах различного цвета.

Девочки класса остались со Старшей Пионервожатой собирать листья между безлюдно тихих лавок под деревьями у подножия крутизны, а мальчики торопливо обогнули поле по гаревой дорожке позади ворот правой половины и гурьбой устремились к реке. Пока я добежал, четверо уже бродили, закатав штанины до колен, по бурному потоку, что скатывался через брешь в когда-то прорванной плотине, остальные любовались тесниной с берега.

Я тут бросился стаскивать ботинки и носки, закатывать свои штаны. Загодя ёжась—а вдруг холодная? — я вошёл в воду. Нет, ничего… Течение с шумом бурунилось вокруг ног, толкало под коленки, но дно оказалось приятно гладким и ровным. Мальчик, который бродил рядом в упруго бегущей воде, пояснил, перекрикивая гул струй, что это плита от бывшей плотины — ух, класс!

Так я бродил пятым, туда-сюда, стараясь не заплескать подвёрнутые штаны, но вдруг всё—плеск шумно бегущей воды, задорные возгласы одноклассников, ясный ласковый день—как отрезало. Со всех сторон сомкнулся совершенно иной, безмолвный мир пустого жёлтого сумрака, сквозь который перед самыми глазами взбегали вверх вертлявые шарики белесого цвета. Всё ещё не понимая что случилось, я взмахнул руками, вернее они так сделали сами по себе и вскоре я вырвался на поверхность полную слепящего солнца, рёва и гула воды, что хлестала меня по щекам и носу мокрыми шлепками, со странно отдалённым криком «тонет!» через забитые водою уши. Ладони беспорядочно бились о воду, пока под пальцы не подвернулся чей-то ремень брошенный с края плиты, что так коварно обрывалась под водой…

Меня вытащили за стиснутый в руке ремень, помогли выжать воду из одежды и показали широкую тропу в обход стадиона, чтобы не наткнулся на Старшую Пионервожатую и ябедных девчонок занятых сбором листьев для своих осенних гербариев.

~ ~ ~

Вид сверху на школьное здание, скорее всего, представлял собой широкую букву «Ш» без той палочки посередине, а вместо неё, но только снаружи, в уцелевшей нижней перекладине — вход. Пол вестибюля покрывали квадратики плиточек, а в двух коридорах расходящихся к крыльям здания их сменял лоснящийся паркет скользко-жёлтого цвета. Широкие окна продольных коридоров смотрели в охваченное зданием пространство, где вместо отсутствующей части буквы росли молодые сосенки, совершенно беспорядочно, в тонкокожей шелушащейся коре. В стенах напротив окон были только лишь двери—далеко отстоящие друг от друга, помеченные цифрами и буквами классов получающих своё образование за ними.

Однако в правом крыле, за поворотом в вертикальную палочку, окна имелись лишь на первом этаже, поскольку тут размещался школьный спортзал вобравший всю высоту и ширину здания. Громадный зал был на метр глубже уровня полов школы и оборудован «козлом» для прыжков через него, чему способствовал трамплин возле его задних ног, но мешал толстый, бугристо скрученный канат, что висел после него, от крюка в высоком потолке до узла за полметра от пола. В отместку, «козёл» не позволял раскачиваться на узле каната, а в поперечном направлении не пускала стена зала. Половину дальней глухой стены загораживали гимнастические брусья и штабель метровой высоты из тяжёлых чёрных матов, остальную половину стены прикрывали перекладины шведской стенки. Свисавшие в углу от потолка гимнастические кольца никому не мешали, потому что до них всё равно не допрыгнуть. А направо от входа-выхода находилась небольшая сцена спрятав за синим занавесом чёрное пианино и склад тройственных сидений, пока не понадобятся для превращения спортивного зала в зал зрительный или слушательный.

На верхний этаж вели два марша ступеней в левом крыле, из месте его преломления, и планировка второго этажа совпадала с первым, за исключением, конечно, вестибюля с никелированными вешалками для шапок и пальто школьников позади низких барьерчиков по сторонам от входа. Вот почему коридор наверху был такой длинный и сплошь паркетный, без вестибюльных плиточек на полу. В сезон ношения валенков, можно было слегка разбежаться и поскользить по гладкому паркету, если, конечно, валенки не обуты в чёрную резину калош, а в коридоре не видно никаких учителей.

Мои валенки, поначалу, ужасно натирали сзади под коленками, пока Папа не надрезал их войлок особым сапожным ножом. Он всегда знал как что делается.

Зимой в школу являешься в потёмках. Я иногда бродил по пустым классам. В седьмом навещал маленький бюст Кирова на подоконнике, заглянуть в дырку его нутра. Очень похожа на утробу статуэтки фарфорового щенка на тумбочке в комнате родителей, только пыли побольше.

В другой раз, щёлкнув выключателем на стене восьмого класса, я увидел восковой муляж яблока забытый на учительском столе. Конечно, я понимал, что фрукт не настоящий, но яблоко смотрелось таким манящим, сочным, и даже как бы светилось изнутри, невозможно удержаться, вот я и куснул твёрдый неподатливый воск, оставляя отпечаток зубов в безвкусном боку. И сразу стало стыдно, что клюнул на яркую подделку. Хотя кто видит? Я тихо выключил свет и незаметно вышел в коридор.

(…двадцать пять лет спустя, в школе карабахской деревни Норагюх, я увидел точно такой же муляж из воска, с отпечатком детских зубов, и понимающе усмехнулся — а я тебя вижу, пацан!.)

Дети любой национальности и возраста очень похожи, взять, например, их любовь к игре в прятки… В прятки мы играли не только во Дворе, но даже и дома, в конце концов, у нас постоянно налицо компания из трёх, которая часто дополнялась соседскими детьми — Зимины, Савкины жили на одной площадке с нами.

В квартире мест для прятанья не густо. Ну, во-1-х, под кровать родителей, или же… за углом серванта… или… ну, конечно! Занавесочный гардероб в прихожей. Его Папа сам сделал.

Вертикальная стойка в два метра ростом закреплённая в пол метра за полтора от угла плюс два металлических прутка от макушки стойки к стенам отграничили немалый параллелепипед пространства. Его осталось только занавесить тканью на колечках, что бегают по горизонтальным макушечным пруткам и покрыть всю конструкцию куском фанеры, чтобы пыль внутрь не слишком проникала. Самоделка-раздевалка готова! Широкая доска с колышками для пальто и всякого другое скрыта висящей до пола тканью, под вешалкой встал плетёный сундук из гладко-коричневых прутьев и осталось ещё много места для обуви…

В общем-то, прятаться почти негде, но играть всё равно интересно. Затаишься в каком-то из упомянутых мест и, сдерживая дыхание, прислушиваешься к шагам водящего…чтобы… бегом! Первым добежать до дивана, откуда начинался поиск, стукнуть по его валику и крикнуть «чур, за себя!», чтобы не водить в следующем ко́не.

Но однажды Сашка умудрился так спрятаться, что я никак не мог найти. Он просто испарился! Я даже заглянул в ванную и кладовку, хотя у нас была договорённость там никогда не прятаться. И я прощупал все пальто на колышках вешалки в занавесочном гардеробе прихожей.

Потом я открыл зеркальную дверцу шкафа в комнате родителей, где в тёмном отсеке с непонятно-приятным запахом висели на плечиках Мамины платья и Папины пиджаки, но Сашки нет как нет. Просто так, на всякий, я заглянул даже за правую дверцу, где до самого верха только ящики с кипами глаженных простыней и наволочек, кроме самого нижнего, в котором я однажды обнаружил тёмно-синий прямоугольник споротого воротника матросской рубахи, который обматывал офицерский морской кортик в тугих чёрных ножнах, что таили длинное стальное тело сходящееся в иглу острия. Через пару дней я не утерпел и под большим секретом поделился тайною с Наташей, на что она фыркнула и сказала, что знает про кортик давным-давно и даже показывала его Сашке…

А теперь она стоит и радостно хихикает над моими бесплодными поисками, а на мой крик, что так и быть, я согласен водить ещё кон, и пусть он уже выходит, Наташа тоже кричит, чтобы сидел и не сдавался. Тут терпение моё лопнуло и я сказал, что больше не играю вообще, но Наташа предложила мне выйти на минутку. Возвращаюсь из коридора, а Сашка стоит посреди комнаты, молчит и сопит довольный, пока сестра объясняет, как он залез на четвёртую полку, а она присыпала его там носками.

Случались и сугубо семейные игры, без всяких соседей… Разноголосый смех раздался из комнаты родителей, я отложил книгу, вскочил с дивана и побежал туда:

— А что это вы делаете?

— Горшки проверяем!

— А как это?

— Давай и твой проверим!

Надо сесть Папе на закорки и ухватить его за шею, пока он крепко держит мои ноги. Совсем неплохо, мне понравилось. Но тут он развернул меня спиной к Маме и я почувствовал как её палец втыкается мне в попу насколько штаны пускают.

— А горшок-то дырявый! — объявляет Мама.

Все смеются и я тоже, хотя мне как-то неловко…

В другой раз Папа спрашивает: «Хочешь Москву увидать?»

— Конечно, хочу!

Подойдя сзади, он плотно прикладывает свои ладони к моим ушам и подымает меня над полом за голову стиснутую между его рук.

— Ну, как, Москву видно?

— Да! Да! — вскрикиваю я.

Он опускает меня туда, откуда брал, а я стараюсь скрыть слёзы — больно ушам расплющенным о череп.

— Ага! Купился? Как же тебя просто обмануть!

(…много позднее, я догадался, что он повторял шутки сыгранные над ним в его детстве…)

По ходу игры в прятки с исчезновением Саши, когда я проверял занавесочный гардероб в прихожей, то заприметил там одинокую бутылку ситра в расселине между стеной и плетёным сундуком. Ситро я обожал всерьёз и единственное, за что мог упрекнуть этот газированный нектар — он слишком быстро испарялся из моего стакана. А в случайно найденном кладе оно явно припасалась для какого-то праздника, а потом забыто.

Я никому не стал напоминать, а на следующий день или на послеследующий, когда никого не было дома, извлёк ситро из-за сундука и поспешил на кухню. Ещё в коридоре мои нетерпеливые пальцы ощутили слабину крышки, которую я сдёрнул и — вскинул бутылку к жаждущим губам… Посреди второго глотка мне дошло, что ситро не то, чтобы не совсем то, а вовсе даже не то. Вернув бутылку в естественную позицию, я обнаружил, что в праздник ситро всё же выпили, а бутылку потом наполнили подсолнечным маслом для хранения. Хорошо хоть никто не видел мою попытку насладиться постным маслом, кроме белого ящичка с красным крестом на дверце—хранилище бинтов, таблеток всяческих и пузырьков из тёмного стекла—посреди стены между ситцевым гардеробом и дверью в кладовку, да ещё электросчётчика над входной дверью, но они не проболтаются…

Моим следующим гастрономическим проступком стала кража свежеиспечённой пышки, которую со всей её компанией из электрической духовки «Харьков» Мама разложила на махровом полотенце расстеленном по кухонному столу. Округло-коричневатые спинки лоснились так соблазнительно, что я нарушил наказ Мамы дать им остыть до общего чаепития. Пробравшись в пустую кухню, я схватил одну и, пряча за спину, уволок в логово на плетёном сундуке в полутёмной ситцевой пещере. Наверное, пышка оказалась слишком горячей, или же чувство вины заглушило вкусовые ощущения, но торопливо заглатывая запретный плод кулинарного искусства, я не получал привычного удовольствия и хотел лишь одного — чтоб эта пышка скорее закончилась. Когда Мама позвала всех на кухню пить чай, я пришёл последним…

Ну а в целом, хотя и неумека, и копуша, я был вполне послушливым ребёнком и чистосердечно старательным, а если что-то выходило не так, то не нарочно, а так уж оно как-то само получалось. Папа ворчал, что моя Лень-Матушка раньше меня родилась и всё на что я годен — это валяться день-деньской на диване с книжкой, ну вылитый Обломов! А Мама возражала, что читать полезно и я даже стану врачом возможно, и белый халат мне очень подойдёт… Становиться врачом я никак не хотел, мне не нравился медицинский запах их кабинетов.

~ ~ ~

В школе Серафима Сергеевна показала нам рамочку—взят квадрат фанеры со стороной в 10 см, а из него изъят квадрат со стороной в 9 см, чтобы получилась рамочка шириной в 1 см. Десяток гвоздиков равномерно вбитых в каждую из двух противоположных сторон превращают рамочку в прообраз ткацкого станка. Толстая шерстяная нить натягивается из стороны в сторону поперёк рамочки, туда-сюда, от гвоздика до гвоздика — это основа, сквозь которую надо пропустить нити всяких других цветов, чтобы получился разноцветный кукольный коврик, очень миленький квадрат 8 см х 8 см. Наше домашнее задание — изготовить рамочку с гвоздиками и принести на следующий урок, родители нам охотно помогут, сказала учительница.

Однако Папы дома не было, он в ту неделю работал во вторую смену, а Мама занята на кухне. Но всё же помогла отыскать фанерку от старой посылки и разрешила взять пилу из кладовой в прихожей. Работал я в ванной, прижимая фанерку ногой к табуреточке, и обе упрямо старались вырваться. Ножовка часто застревала, драла мелкие щепочки из верхнего слоя фанеры, но упорный труд их переупрямил и увенчался кривобоко корявым квадратиком в частых задирках.

Отложив инструмент, я упёрся в капитальную проблему — как выпилить квадрат в квадрате, чтобы получилась рамочка? Попытка выдолбить квадратную дыру стуча молотком по кухонному ножу расщепила моё трудовое достижение надвое. К часу, когда мне было сказано идти спать, я в бесплодных усилиях извёл всю посылочную фанерку и понял, что никак не гожусь в мастера, и потому разревелся перед Мамой на кухне.

Уже совсем-совсем поздно, сквозь сон на раскладушке, я услышал как папа вернулся с работы, но у меня не хватило сил, чтоб проснуться. Не разлепляя глаз, я разобрал его сердитую отповедь Маме: «Что Коля? Опять Коля?! Сам знаю, что я Коля», и — уснул окончательно.

Наутро за завтраком Мама сказала: — «Посмотри что Папа сделал тебе для школы». Я обомлел от восхищения и счастья. Фанерная рамочка ткацкого станка без единой выщербинки и задирки, добела зачищена шкуркой. Рядочки гвоздиков на двух сторонах вбиты ровнее, чем под линейку…

Через пару лет Папа принёс мне лобзик с работы, а к нему маленькие пилочки. Я записался в школьный кружок Умелые Руки. С выпиливанием у меня не заладилось, слишком часто ломались пилочки, но всё равно я успел изготовить кружевную фанерную рамочку (с Папиной доводкой и лакировкой) для Маминой фотографии.

Выжигание по дереву получалось намного легче, к тому же мне нравился запах тлеющей фанеры. Папа принёс домой выжигатель, который сконструировал на рабочем месте, лучше чем магазинный. И я скопировал пару иллюстраций к басням Крылова из книги Умелые Руки.

Но это вовсе не означает, будто моё детство проходило среди самодельных игрушек и приспособлений. Ничуть не бывало! У меня имелся набор «Конструктор» из магазина в районном центре. Большущая картонная коробка с отдельными секциями для различных панелей и полосок из чёрной жести со множеством отверстий куда продеваются болтики и закручиваются гаечками в сборке деталей и конструкций, таких как автомашина, паровоз, мельница и что вообще захочешь из книжечки чертежей в наборе Конструктора. Например, два месяца ушло и почти весь запас болтиков с гаечками на сборку башенного крана, который получился выше табурета. Я бы и быстрей закончил, если бы не Сашкино упрямство с его непрошенным содействием, не успеешь оглянуться, а он уже свинтил какую-то деталь без спроса…

Костюм Робота для Новогоднего утренника в школьном спортзале тоже Папа сделал. Мама нашла чертёж в журнале Работница, который приносили каждый месяц. В готовом виде костюм смахивал на ящик из тонкого, но прочного картона. Две дыры по бокам ящика служили для просовывания рук наружу, а всё сооружение в одетом виде заканчивалось ниже пояса. Коричнево-картонное тело Робота украшалось знаками “+” и “—” на груди, слева направо. Та же маркировка, как на батарейках карманного фонарика.

Внутри ящика тоже пряталась батарейка, но помощнее — чешская «Крона», а с нею неприметный переключатель. Секретно щёлкнул и — зажёгся нос, обычная лампочка накаливания, которая торчала из второго ящика, поменьше. Он служил головой Робота и она одевалась поверх моей, как шлем рыцаря. Два квадратных глаза по бокам от носа-лапочки на лице позволяли наблюдать из шлема с кем и как ты хороводишься вокруг Новогодней Ёлки.

~ ~ ~

Лелея хрупкую надежду, я попросил в Библиотеке Части позволения выбирать не из пирамид сданных книг на столе Библиотекарши, а на полках. Да, сказали мне, можно. О, какую неописуемо необъятную радость пришлось мне скромно утаить в своей груди!.

Направо от стола Библиотекарш (они меняли одна другую через день) высилась стена из ПолныхСобранийРабот В. И. Ленина (разных лет издания). Полки начинались от пола и возносили к потолку сплочённые ряды однообразных томов, что различались лишь оттенком синего в их твёрдых обложках, который зависел от года переиздания — чем дальше, тем голубее.

Корешки многотомных работ Маркса и Энгельса в коричневых обложках теснились вдоль стены напротив ленинской сини, а полки с трудами Сталина в шеренгах не столь многочисленных, но более рослых, построились вдоль короткой стены возле двери. Плотные неприкасаемые гряды широких книжных корешков с золотистым тиснением названий и нумерации томов, саркофаги несчётных строк меж их тяжких обложек с рельефами лиц великих творцов на передней, подобно увенчивающим надгробьям из навзничь лежащих фигур на помпезных кладбищах средневековья…

Однако, в синей стене имелась узкая щель, проталина в ту часть Библиотеки, где в лабиринте тесных проходов стояли полки книг разной степени потёртости. Они строились по алфавиту: Асеев, Беляев, Бубенцов…; или по странам: «Американская литература», «Бельгийская литература»…; или по разделам: «Экономика», «География», «Политика»…

В закоулках лабиринта тоже попадались многотомные издания: Джек Лондон, Фенимор Купер, Вальтер Скотт (в чьих трудах я так и не нашёл роман про Робин Гуда, а настырно выскакивал лишь только Роб Рой).

Я обожал бродить в плотной тиши проходов между полками, порой снимая, насколько позволял мой рост, какую-то из них прочесть название и вернуть обратно. В конце, прижимая к груди пару избранных, я возвращался к столу Библиотекарши. Иногда она откладывала какую-нибудь из принесённых книг, потому что мне это читать ещё рано…

Однажды в хождениях по тесным проходам я нечаянно пукнул. Какой конфуз! Не очень-то и громко, но, на случай если стыдный звук всё же проник сквозь стену Марксизма-Ленинизма, я попытался сбить с толку слух Библиотекарши пустопорожним трям-блямканьем губ, что отдалённо смахивало на вырвавшийся шум, однако теперь уже звучало как невинная забава мальчика в прогулке между высоченных полок, которому ещё рано читать некоторые книги. Так я похаживал и испускал трям-блямы, пока один из камуфляжных пуков не получился таким убедительным, таким раскатисто натуральным, что я буквально обмер — если тот первый, самопроизвольный пук мог как-то остаться незамеченным, подделка прозвучала слишком круто.

(…как сказала бы мать твоей матери: «тулив, поки не перехнябив», она любила вставлять Украинские поговорки в свою речь…)

После Новогодних каникул в кипу подписной почты, которую клали в ящик на нашей двери добавилась Пионерская Правда. Конечно, я всё ещё был Октябрёнком, но в школе нам сказали принести деньги на подписку, чтобы заранее всячески готовиться к нашему пионерскому будущему. Протягивая мне Пионерскую Правду из ящика, Мама сказала: — «Ого! Тебе уже газеты носят, как взрослому». Меня преисполнила гордость, что принят в мир взрослых, хотя бы с точки зрения почтового ящика. Поэтому я читал газету весь день, чтобы по-взрослому прикончить все её четыре полосы.

Когда родители вернулись вечером с работы, я выбежал в прихожую хвастливо отрапортовать, что я прочёл всю, всю, всю! Они сказали «ну, молодец», повесили свои пальто в занавесочный гардероб и прошли на кухню.

Невозможно избежать разочарованности чувств, когда за все старания с тобой расплачиваются рассеянной безразличностью. Типа обиды богатыря после схватки не на жизнь, а на смерть со Змеем Горынычем и освобождённая красавица, переступив отрубленные головы чудища, уделяет победителю равнодушное «молодец» вместо положенного поцелуя в уста сахарные. В следующий раз витязь да призадумается, а стоит ли выделки эдакая овчинка?.

Так что, больше я никогда не читал Пионерскую Правду от доски (красное название с разъяснением принадлежности данного печатного органа), до доски (телефоны редакции и её почтовый адрес в городе Москве).

Будучи обойдённым наградой, желанной и заслуженной, трудно сдерживать позывы к восстановлению попранной справедливости. И на следующее утро, в виде компенсации, я без труда забыл постоянный наказ Мамы, что три ложки сахарного песка абсолютно достаточно на одну чашку чая. В тот момент я был на кухне один и, отмеряя сахар в чай, несколько отвлёкся разглядыванием морозных узоров на стекле обледенелого окна, поэтому отсчёт засыпок был начат не совсем с первой. Эта ошибка совпала с некоторой рассеянностью и вместо чайной ложечки я загружал его столовой ложкой… Густая приторная жижа, полученная в результате, годилась лишь на то, чтобы вылить её в раковину. И это стало очередным уроком мне — слямзенные удовольствия не так сладки, как ожидалось…

Факт прочтения номера Пионерской Правды столь исчерпывающим образом закрепил мою уверенность в себе и, в следующее посещение Библиотеки Части, с полки «Французская литература» я ухватил увесистый, давно уж облюбованный том с букетом шпаг на обложке — Три Мушкетёра Дюма-отца. Библиотекарша, после заминки в кратком колебании, записала книгу в мою читательскую карточку и я гордо поволок домой объёмистую добычу.

Большой диван почему-то показался неподходящим местом для такой взрослой книги, я отнёс её на кухню и распахнул на клеёнке стола. Первая же страница, полная оцифренных примечаний кто был кто во Франции ХVII века, показалась действительно сложноватой, но политика постепенно кончилась, дело двинулось и к сцене прощания Д’Артаньяна с родителями я уже самостоятельно вычислил значение слов «г-н» и «г-жа», которых в Пионерской Правде и близко не бывает.

Посреди зимы Мама решила, что нужно исправить моё косоглазие, потому что нехорошо оставлять его так. Пока она этого не сказала, я вообще понятия не имел, что у меня может быть что-то подобное. Она отвела меня к окулисту в Госпиталь Части и тот заглядывал мне в глаза через дырочку в слепящем круглом зеркале, которое крепилось на его белой шапочке, когда он им не пользовался. Потом медсестра накапала каких-то холодных капель мне в глаза и сказала в следующий раз приходить одному, потому что я большой мальчик и теперь дорогу к ним знаю.

Возвращаясь домой после следующего раза, я вдруг утратил резкость зрения — свет лампочек на столбах вдоль пустой заснеженной дороги превратился в смазанные комки жёлтых пятен, а когда дома я открыл книгу, все строчки на странице оказались мутными полосками непригодными для чтения. Я испугался, но Мама сказала это ничего, просто теперь мне надо носить разностёклые очки, так что пару следующих лет я носил такие, в пластмассовой оправе.

(…моё косоглазие выровняли, глаза удерживают параллельный взгляд на вещи, только левый так и остался разфокусированным. На проверке у окулистов я не могу различить указку или палец нацеленные на букву в их таблице. Но как показала жизнь, её можно прожить и с одним рабочим глазом. Просто теперь у меня не совпадает выражение глаз, что легко заметить на фотографии прикрывая их поочерёдно—любознательное любопытство в правом сменяется мертвяще отмороженным безразличием левого.

Иногда я подмечаю подобное разночтение в портретах популярных киноактёров и про себя думаю — их тоже лечили от косоглазия или может неведомые посторонние пришельцы следят за нами через их левый глаз?.)

~ ~ ~

И снова пришло лето, но в волейбол уже никто не играл. На месте волейбольной площадки у подножия Бугорка забетонировали два квадрата для игры в городки. Там даже организовали чемпионат. Два дня обвёрнутые жестью биты хлёстко жахкали и трахали о бетон, вышибая из квадратов деревянные цилиндрики городков к барьеру из обрывистого бока Бугорка.

Как обычно, известие доползло до книжного дивана с улиточной скоростью, но я всё же не пропустил финального единоборства двух мастеров, которые могли даже с дальней позиции выбить наисложнейшую фигуру городков—«письмо»—всего лишь тремя бросками и не тратили больше одной биты на такие как «пушка», или «Аннушка-в-окошке».

Турнир закончился, а бетонные квадраты остались, где мы, дети, продолжили игру обломками окольцованных жестью бит и кусками расщеплённых городков. Но нам и такого хватало, а когда остатки тоже износились до исчезновения и бетон затерялся в высоком бурьяне, ровность под Бугорком осталась нашим излюбленным местом сбора.

Мы не только играли в игры, мы давали друг другу образование в наиважнейших вещах окружающего нас мира. О том, что если упал и ободрался, приложи к ссадине на локте или коленке лист Подорожника тыльной стороной, он остановит кровь. А стебли Солдатиков в их чешуе из мелких листиков — съедобны, так же как и Щавель, но не Конский Щавель, конечно. Или те растения на болоте с длинными листьями, обдери их до белой сердцевины и — пожалуйста. На, пожуй, сам увидишь!

Мы научались отличать кремень от других камушков и об который из остальных надо ударить кремнем, чтобы посыпались бледные искры. Точно, кремнем по этому желтоватому, будут искры и непонятный—отталкивающий, но в то же время притягательный—запах обожжённой куриной кожицы… Так, за играми и разговорами, мы познавали мир вокруг нас и самих себя в нём…

— В прятки играешь?

— Вдвоём не игра.

— Щас ищо двое подойдут с болота.

— Зачем пошли?

— Дрочиться.

Вскоре обещанная пара возвращаются, хихикают один другому, у каждого в кулаке букетик из травинок. Мне неизвестно назначение этих букетиков и я не знаю что значит «дрочиться», но по всхрюку, которым мальчики обычно сопровождают это слово, можно догадаться, что речь о чём-то стыдном и неправильном.

(…всю свою сознательную жизнь я был поборником правильности. Всё должно быть правильно и по правилам. Любая неправильность, всё, что не так как надо, мне против шерсти. Если, скажем, подсвинок с наглым визгом сосёт вымя коровы, меня так и подмывает их разогнать… А корова тоже хороша! Стоит себе, такая вся безропотно покладистая, будто и не знает, что молоко — телятам, ну и для людей…)

Поэтому я упираю руки-в-боки и встречаю подошедших упрёком в вопросительной форме: — «Ну что? Подрочились?»

И тут я узнаю́, что сторонникам правильности порой лучше помалкивать. К тому же, какой стыд, что я такой слабак и меня так запросто можно свалить в нежданной драке…

В футбол играли на заросшем травой лугу между Мусоркой и Бугорком. Прежде всего определяются Капитаны — кто постарше, повыше и поголосистее при пререканиях. Потом мальчики расходятся попарно в стороны, чтоб сговориться:

— Ты «молот», а я «тигр», лады?

— Нет! Я «ракета», а ты «тигр».

Условившись о временных кличках, они возвращаются к предстоящим Капитанам и предлагают тому, чья очередь, выбор:

— Кто в команду, Ракета или Тигр?

Людские резервы поделены, игра начата. Как я хотел стать Капитаном! Таким, чтоб все мальчики просились бы в мою команду! Но мечта оставалась всего лишь мечтой… Я азартно рысил сквозь траву, от одного края поля до другого. Я отдавал всего себя отчаянной борьбе, самоотверженный, готовый на всё ради победы. Просто мне никак не удавалось дотянуться до мяча. Иногда он сам катился ко мне, но прежде чем изловчусь пнуть его хорошенько, налетает рой «наших» вперемешку с «ихними»—бац! — и мяч отбит далеко в поле… И я опять перехожу на неуклюжую рысь, вперёд и обратно, кричу «Пас! Мне!», но никто не слышит и все тоже кричат и бегают за мячом и игра катится без моего, фактически, участия…

~ ~ ~

Посреди лета вся наша семья, кроме Бабы Марфы, отправилась в город Конотоп Сумской области на Украине, на свадьбу Маминой сестры Людмилы и молодого (но скоропостижно лысеющего) Чемпиона области по тяжёлой атлетике в первом полусреднем весе, Анатолия Архипенко из города Сумы.

Грузовик с брезентовым верхом вывез нас через КПП—белые ворота в двойном заборе из колючей проволоки, что окружал всю Зону—на железнодорожную станцию Валдай, где мы сели на поезд пригородного сообщения до станции Бологое. Там у нас была пересадка. Вагон оказался совершенно пустым, одни только мы на жёлтых скамьях вдоль зелёных стен по обе стороны от центрального прохода. Мне нравилось покачивание вагона в такт с громыханьем колёс на стыках рельс под полом. И нравилось смотреть как за окном набегали и тут же отставали столбы из тёмных брёвен, по их перекладинам скользил бесконечный поток проводов провисая от одного к другому плавно книзу—плавно вверх, промелькивает следующий и снова плавно книзу—плавно вверх, и снова, и снова, и снова… На остановках наш пригородный терпеливо ждал, уступая путь более скорым и важным поездам, и тихо трогался, когда утихнет гром, стук и грохот пронёсшихся мимо.

Одна особенно затяжная стоянка случилась на станции Дно, чьё имя я прочитал под стеклом вывески на её зелёной будке из ёлочно прибитых досок. И только когда мимо пропыхкал одиночный паровоз, пряча будку в завесе дыма и неспешно раздвигая своим длинным телом клубы своего же белого пара, наш поезд дёрнулся ехать дальше.

(…я вспомнил ту станцию и чёрно-влажный отблеск паровоза пронзающего выхлопы молочно-белых клубов пара, когда прочёл, что на станции Дно Полковник Российской армии, Николай Романов, подписал своё отречение от Царского престола… Только этим он не спас ни себя, ни свою жену, ни детей их Царской семьи поставленных спиной к подвальной стене для расстрела, а кто не погиб при залпе, тех добивали на полу штыками.

Ничего этого я не знал, сидя в пригородном поезде возле убогой станционной будки. Не знал и того, что разницы нет, знаю ли я это или не знаю. Хоть так, хоть эдак, всё это часть меня. Я по обе стороны тех штыков и винтовок.

Как хорошо, что не про всё мы знаем в детстве…)

Большинство домов вдоль улицы Нежинской в городе Конотопе стоят чуть отодвинувшись, отгородившись от дороги своими заборами, что отражают уровень зажиточности домовладельца, а также основные этапы и технологии местного заборостроения. Однако заборная разношерстица по левой стороне кратко прерывалась стеной Номера 19, побелке сто лет в обед вокруг пары окон в облупившейся (вероятнее всего зелёной в своё время) краске и четырёх дощатых ставен (по 2 на каждое) для запирания окон на ночь. Неукоснительная традиция блюлась со времён послевоенно-бандитского лихолетья. Если не раньше.

Чтобы попасть в дом № 19, для начала нужно зайти в калитку из высоких, серых от старости досок, бок о бок с воротами из того же материала, но чуть пошире и вечно на запоре. Вошедшему следовало знать также который из четырёх входов ему, собственно, нужен. Четыре двери идентично располагались по бокам двух глухих верандах из доски «вагонки», примыкавших к дому между четырёх окон, разделяя их по системе 1–2 — 1.

Веранда рядом с калиткой, обе её двери по её обе стороны, как и половина всего дома, принадлежала тогда Игнату Пилюте и его жене Пилютихе, а следовательно — это их окна смотрели на улицу Нежинскую. Вагонку второй веранды оплетал Виноград в густых тёмно-зелёных листьях и редких гроздьях мелких шариков неясного назначения, но ощутимо твёрдых. Глухая дощатая перегородка разделяла вторую веранду изнутри на две продольные секции, по одной для каждого из остальных домовладельцев. Двух, разумеется.

Дом, он же хата, нашей бабушки, Катерины Ивановны, состоял из полутёмной веранды-прихожей, за которой шла кухня с окном обращённым на две ступеньки в межверандном закутке перед входом в хату, и с кирпичной плитой-печкой под стеной напротив, рядом с которой оставалось ещё место для одной из створок двери постоянно открытой в единственную комнату хаты. Пространство между белёных стен комнаты с утра до вечера тонуло в лимбо-сумраке, что просачивался через окно из непроглядной тени под Вязом-великаном в Пилютиной части палисадника в два метра шириной. По ту сторону невысокого палисадного штакетника та же тень затмевала половину двора Турковых из Номера 17.

Обогнув дальний угол второй веранды, посетитель выходил на четвёртую, заключительную, дверь дома, за которой находилась хата стариков Дузенко. Их часть состояла из такой же последовательности веранды-кухни-комнаты, как и в хате Бабы Кати, но имела два дополнительных окна из-за симметричной планировки — окна Пилют на проезжую улицу требовали, чтоб с противоположной стороны дома два окна смотрели бы в общий двор.

Два могучих Американских Клёна с острыми концами пальцев в каждой пятерне их листьев росли во дворе, по одному перед каждым из дополнительных окон Дузенко. Промежуток между стволами деревьев заполнялся широким и рослым (метра в полтора) штабелем красного кирпича, наполовину искрошившегося от древности, который старик Дузенко держал всю свою жизнь для возможной реконструкции своей хаты в каком-то из неопределённо будущих времён.

Через шесть метров за кирпичным бруствером соединившим Американские Клёны (и параллельно ему) тянулась глухая стена сарая из серых-до-тёмного досок, с глухими дверями за солидными, но ржавыми висячими замками. Их владельцы держали там топливо на зиму, дрова и сыпучий уголь «семечки», а в топливном отсеке Бабы Кати жила ещё и свинья Машка в крепко пахнущей загородке.

Напротив веранды обросшей бесплодным Виноградом рос ещё один неприступный для лазанья Вяз, а высокий забор под ним отделял от соседей в Номере 21. Рядом с Вязом стоял сарайчик оштукатуренный (но очень давно) смесью глины, навоза и резанной соломы. Висячий замок на двери служил залогом безопасности земляного погреба Пилют за нею. Сарай из голых досок над погребом Дузенко стоял ещё дальше от улицы и как бы продолжал собою длинный сарай с запасами топлива, но не впритык — их разлучил проход в огороды домовладельцев.

Между двух сараев-погребников находилась дощатая халабуда—с односкатной крышей и без висячего замка—над земляным погребом Бабы Кати. Деревянный квадрат крышки покрывал вертикальный шурф, в чью тёмную трёхметровую глубину уходила лестница из брусьев приставленная к одной из тесных земляных стен. На дне, свет фонарика обнаруживал четыре ниши углублённые на все четыре стороны от ног лестницы. Там хранилась картошка и морковь на зиму, и бурак тоже, потому что мороз не мог добраться до запаса овощей на такой глубине.

В углу образованном погребником Дузенко и халабудой Бабы Кати стояла будка пегого пса Жульки прикованного к его дому. Он звякал своей длинной железной цепью, хлестал её о землю и остервенело лаял на всякого вошедшего во двор незнакомца. Но я подружился с ним в первый же вечер, когда (по совету Мамы) вынес и высыпал в его железную тарелку остатки еды после ужина…

Свои совсем седые и слегка волнистые волосы Баба Катя обстригала до середины шеи и держала их там в охвате гнутым пластмассовым гребешком. Чёрные и округлые (как бы распахнутые испугом) глаза вполне подходили её чуть смугловатому лицу с тонким носом. Но в сумрачной комнате за кухней, на одной из трёх глухих стен висел фотографический портрет женщины в аристократически высокой причёске чёрных волос и в галстуке (по моде завершающего периода Новой Экономической Политики в конце 20-х) — это Баба Катя в её молодые годы, когда имела отдельную пару туфлей для каждого из своих платьев. Рядом с ней висело настолько же большое фото мужчины с тяжёлым Джек Лондоновским подбородком, в пиджаке поверх рубахи косоворотки — так выглядел её муж Иосиф на должности Областного Торгового Ревизора до его ареста и ссылки на север и внезапной пропажи совпавшей с отступлением Немецких войск из Конотопа…

Гостить у Бабы Кати мне понравилось, хотя тут не было ни городков, ни игры в футбол, а только ежедневные прятки с детьми из соседних хат, которые тебя ни за что не найдут, если спрячешься в Жулькину будку… Поздним вечером на деревянном столбе возле угла соседней улицы зажигалась электрическая лампочка, чей желтоватый свет не в силах был превозмочь темноту даже на дороге под собою. Майские жуки с неторопливо-бомбовозным гудом, летали совсем низко и запросто сшибались курточкой или веткой отломанной от Вишни, что перевесилась через чей-нибудь забор. Отыскание сбитых в мягкой пыли улицы оказывалось задачей потруднее.

Пойманных сажали в пустой спичечный коробок, по отдельности, ну не больше двух, и они шарудели там изнутри об стенки своими длинными неуклюжими ногами. На следующий день мы открывали камеры узников полюбоваться пластинчатым веером их усов и каштаново-блестящим цветом спин. Мы пробовали накормить их мелкими кусочками свежей зелени, но они, похоже, не голодные были, и мы выпускали их на волю со своих ладоней, как отпускаешь в полёт божью коровку. Жуки щекотно всползали на конец отставленного пальца, вскидывали жёсткие скорлупы надкрыльев и расправляли упакованные там свои длинные прозрачные крылья, прежде чем с низким гуденьем улететь прочь, без всякого «спасибо». Ну и лети — вечером ещё наловим…

Однажды из далёкого конца улицы донеслись раздирающе нестройные взвывы вперемешку с протяжным буханьем. На звуки знакомой какофонии жители Нежинской вышли из дворов на улицу, сообщить друг другу кто это умер. Впереди процессии медленно шагали три человека, втискивая губы в медный блеск нестройно рыдающих труб. Четвёртый нёс перед собой барабан, как громадное брюхо на привязи широким ремнём через плечо. Отшагав сколько нужно, он бил в брюхо короткой палкой с войлочным набалдашником. В свободной от палки руке он нёс широкую медную тарелку и время от времени брязгал ею в другую такую же, привинченную на обод барабана сверху. На это «дздень!» трубы откликались новым всплеском горестных взрыдов.

Позади музыкантов несли большое фото угрюмого мужского лица и несколько широких венков с белыми буквами надписей по чёрным лентам. Грузовик трёхтонка урчал мотором позади венков. В кузове с отстёгнутыми бортами стоял ажурный памятник из прутьев тонкой арматуры под краской-серебрянкой. Двое мужчин одного роста с памятником хватались за него с двух сторон, чтобы не упасть в гроб к покойнику положенному напоказ у них под ногами. Небольшая пугливая толпа замыкала шествие.

Я не решился выйти на улицу, хотя Мама с тётей Людой стояли за калиткой, а также соседи и соседские дети у своих хат. Но всё же, движимый любопытством, я влез на изнаночную перекладину ворот и выглянул поверх досок. Нос свинцового цвета торчком из жёлтого лица показался настолько жутким, что я убежал в самую глубь двора, до будки чёрно-белого Жульки, который тоже нервничал и подскуливал трубам вдоль улицы…

Баба Катя умела из обыкновенного носового платка вывязать толстую мышь с ушами и хвостом, которую она сажала себе на ладонь и поглаживала белую голову пальцем другой руки. Мышь неожиданно подскакивала в отчаянной попытке к бегству, но Баба Катя хватала её на лету, сажала обратно и чесала дальше под наш безудержный смех. Конечно, я понимал, что это Баба Катя сама подталкивает мышь, но как ни всматривался, не мог разгадать её фокус…

Каждый вечер она выносило ведро кисло пахнущего хлёбова из очистков и объедков в свою секцию общего сарая, где свинья Машка встречала её нетерпеливо-требовательным хрюканьем. Баба Катя выливала доставленный корм в корыто, потом стояла над громко чавкающей Машкой и ругала за очередные нарушения режима и общую невоспитанность.

Она показала нам какие из грядок и деревьев в огороде были её, чтоб мы не лезли на соседские, потому что там не было заборов. Но яблоки ещё не созрели и я влезал на Белую Шелковицу, хотя Баба Катя предупреждала, что я слишком здоровый для такого молодого деревца. И действительно, однажды оно расщепилось подо мной надвое. Я испугался—ой, что теперь будет! — но Папа меня не побил. Он натуго обмотал разошедшиеся половинки деревца каким-то желтовато-прозрачным кабелем. И Баба Катя тоже промолчала, не упрекнула меня ни словом… В тот вечер она сказала, что свинья совсем ничего не стала жрать и перевернула ведро с очистками, такая умная, чувствует, что завтра её зарежут. До поздней ночи из сарая разносился неумолчный вопль Машки…

Наутро, когда пришёл свинорез-коли́й, Баба Катя ушла из хаты и уже после этого они вытаскивали истошно визжащую Машку из загородки, бегали за ней по двору и убивали длинным ножом, чтобы достал до сердца, после чего визг сменился хриплым рёвом, всё короче и тише. В это время Мама держала нас, своих детей, в хате и разрешила мне выйти только когда они обжигали тушу гудящим пламенем паяльной лампы.

На свадьбе тёти Люды под Вязом у ворот, стол был заставлен тарелками с тонко нарезанным розовым салом, чёрно-коричневыми жареными котлетами, мисками застывшего холодца под слоем белого жира. Один из гостей предложил дать невесте урок набивки домашней колбасы, но она отказалась под общий смех весёлых свадебных гостей…

Конотоп, в общем-то, мне понравился, хотя было жалко Машку и стыдно за сломанное деревце. И мне даже понравился вкус хлеба из кукурузной муки, хоть даже все его ругали, но покупали, потому что Никита Хрущёв объявил кукурузу Царицей полей и в магазинах продавался хлеб лишь из её муки…

Обратно на Объект, мы тоже ехали поездом, но путь показался намного длиннее. Меня тошнило и кружилась голова, пока в вагоне не нашлось окошко наконец-то, где можно высунуть голову под ветер. Прилипнув к тому окну, я смотрел как наш пыльно-зелёный состав, изогнувшись длинной дугой, катит по зелёному полю. Потому-то наше путешествие никак не заканчивалось, ведь поезд бежит по одному и тому же громадному кругу посреди этого поля с одними и теми же перелесками.… На какой-то из станций Папа вышел и не вернулся при отправлении. Я испугался и начал жалко всхлипывать. Но через пару минут он показался в проходе с мороженым, из-за которого задержался на перроне и ему пришлось запрыгнуть в другой вагон уходящего поезда.

~ ~ ~

В тот год мои младшие сеста и брат тоже пошли в школу и в конце августа папа с растерянно-сердитым лицом увёз бабу Марфу в Бологое — помочь с пересадкой на Рязань. На прощанье она расплакалась и Папа сказал в утешение: — «Опять? Опять начала!» Тогда она расцеловала нас, своих внуков, и покинула мою жизнь…

Напротив угловых зданий нашего квартала стоял через дорогу бакалейный магазин и теперь, с отъездом Бабы Марфы, Мама посылала меня туда за мелкими покупками — принести хлеб, соль, спички и растительное масло. Более важные продукты она покупала сама: мясо, картошку, сметану или шоколадное масло. На праздники крупную красную икру или мелкую чёрную, потому что Объект хорошо снабжался. Вот только мороженое привозили раза два в месяц и оно тут же раскупалось. А вкусного хлеба из кукурузной муки совсем не бывало.

Вправо от магазина, на повороте дороги в охват квартала, стена леса чуть раздвигалась просветом узкой поляны, где стояла эстакада из крепких брёвен для ремонта автомобилей. Ещё одно место сбора детей для игр.

— Бежим скорей! — крикнул знакомый мальчик на рысях в том направлении. — Там ёжика поймали!

До этого я видел ёжиков только на картинках, вот и поспешил смешаться с группой громко галдящих мальчиков возле эстакады. Палками в руках, они пресекли попытки животного убежать в лес, а когда ёж свернулся в оборонительный серо-коричневый шар из иголок, теми же палками закатили его в небольшой ручей. В воде ёж развернулся, выпростал из-под иголок свою мордочку с чёрной нашлёпкой носа и попытался убежать сквозь траву на своих коротких кривых ножках. Однако его свалили наземь и крепко придавили палкой поперёк живота, чтобы он снова не свернулся.

— Смотри! — закричал какой-то мальчик. — У него запор! Покáкать не может! — В подтверждение диагноза, потыкал твёрдым стеблем травы в тёмный бугорок между задних ног зверька. — Какашка слишком твёрдая. Надо помочь.

Я вспомнил как Баба Марфа спасла меня… У кого-то в компании нашлись плоскогубцы в кармане, пациента распяли на земле парой дополнительных палок и самозванный Доктор Айболит потянул инструментом какашку. Та, почему-то, не кончалась и была непонятного голубовато-белесого цвета.

— Дурак! Ты ему кишку выдрал! — закричал другой мальчик.

Ёжика отпустили и он опять прянул к лесу волоча за собой полметра вытащенной внутренности. Все пустились следом смотреть что будет.

Смотреть мне совсем не хотелось и, к счастью, моя сестра меня вызволила. Она прибежала бегом из квартала сказать, что Мама зовёт. Я тут же покинул компанию и поспешил за ней во Двор. Там я говорил с Мамой, здоровался с соседками и всё время, параллельно, думал одну и ту же мысль сформулированную на удивление чётко, не по-детски: «Как мне теперь дальше жить, после того, что я увидел? Как жить дальше?»

(…как ни странно, я выжил: благое свойство людской памяти, её способность забывать, отмеченная в словаре Владимира Даля, пришла на выручку.

Однако в серии зверств, свидетелем которых мне случилось стать—по большей части, когда человеческие с виду особи истязаниями обращали себе подобных в куски разлохмаченного мяса—самым первым идёт изувеченный ёжик, волоча по хрупкой траве влажно-серый кусок прямой кишки облипший твёрдыми комочками сухой земли.

И я дожил до понимания, что низменные твари нуждаются в высокопарных оправданиях своему изуверству: облегчение страданий… святая месть… очищение расы…

Но опять-таки, если уж совсем начистоту, есть ли гарантия, что сам я ни при каких обстоятельствах не совершу ничего подобного? Ну… как-то не знаю…)

Когда ты в детстве, у тебя нет времени оглядываться на все эти серии в своей памяти. Тебе нужно вперёд—мимо и — дальше! — к новым открытиям. Если кишка не тонка, держаться курса…

Однажды, чуть отклонясь от торного маршрута «школа—дом», я углубился в лиственную часть леса и там, на пологом взгорке, вышел к четырём Соснам выросшим за пару метров друг от друга по углам почти правильного квадрата. Гладкие широкие колонны их прямых стволов без веток уходили ввысь и, в шести-семи метрах от земли, смыкались помостом, куда вели перекладины из обрезков толстых сучьев прибитых к одной из Сосен, как вертикальная лестница… Кто и зачем устроил такое, я так и не узнал, узнал лишь, что не каждый трус отважится взобраться на помост в лесу, хоть даже сам его нашёл…

Куда легче шло исследование подвального мира, куда я спускался с Папой за дровами для Титана, котла нагрева воды перед купанием. В подвал, где не было ни единой лампочки, Папа приносил нажимной фонарь с упругим рычажком из его брюшка. Охватывая весь фонарик, сжимаешь его в ладони, рычажок пружинно противится, но втискивается внутрь, а при послаблении нажима он снова выдвигается наружу. Один-два жима и — внутри пластмассового тельца проснулась маленькая динамо-машина, жужжит, подаёт ток в его лампочку, чем быстрее упражняешься, тем ярче светит фонарик.

Чётко очерченный круг света прыгает по стенам из грубых досок и по таким же дверям с висячими замками, и по бетонному полу подвального коридора налево — там, в самом конце, наша секция. Папа отпирает замок, щёлкает выключателем, из тьмы выпрыгивает квадратная комната залитая светом голой лампочки. Две стены из гладкого бетона, третья — грубодосочная перегородка от соседней секции. Поленница напиленных дров под стеной из бетона, на перегородке полки с хозяйственными принадлежностями, инструментами, и свободно висящая всячина: санки, лыжи… Когда пара широких поленьев расколоты на дрова, я собираю щепки для растопки Титана и пару дровин потоньше, а Папа ухватывает остальное в одну охапку.

Иногда он заодно и мастерил что-то в нашей секции и я, прискучив ожиданием, выходил в коридор с узкой зарешечённой канавкой вдоль середины цементного пола. Через открытую дверь, лампа бросала прямоугольник света на противоположную секцию, а дальний конец коридора, откуда мы пришли, терялся в темноте. Но мне не было страшно, потому что у меня за спиной работал Папа в старом морском бушлате с двумя рядами жёлто-медных пуговиц спереди и в каждой — храбрый выпуклый якорёк…

~ ~ ~

Дрова попадали в подвал в начале осени. Медленный самосвал осмотрительно заезжал во Двор и ссыпа́л груду поленьев грубого раскола рядом с обитой жестью крышкой бетонированного приямка — строго посередине торцевой стены любого здания Двора. Под крышкой приямок оказывался прямоугольной ямой глубиной метра в полтора, а чуть выше её дна квадратная дыра-лаз, 50 см х 50 см, горизонтально уходила сквозь фундамент в темень подвального коридора, где и кончалась на высоте полутора метров над уровнем пола. Поленья сбрасывались на дно приямка, а оттуда—через лаз—в подвал, для перетаскивания в секцию того, кому их, собственно, и привезли.

Раз я уже большой мальчик, Папа сказал мне сбрасывать поленья в яму, а он через дыру продёргивал их на себя, в подвал. Сверху видеть его я не мог, но слышал приглушённый голос, когда он кричал мне из подвала повременить, если куча сброшенных поленьев грозила затором лаза. И тогда я ждал, слушая утробный стук поленьев о бетон пола глубоко внизу.

Всё шло легко и гладко до тех пор, пока Наташа не сказала Сашке, что нам привезли дрова и я помогаю Папе спускать их в подвал. Саша прибежал к груде поленьев, ухватил дровину и потащил сбрасывать её в яму. На мои запальчивые декларации, что он нарушает возрастные ограничения для таких вот именно работ и что ещё одно сброшенное им полено наверняка устроит затор дыры, он отвечал молчаливым, но упрямым сопением и продолжал делать что и делал.

(…риторика не помогает с теми, у кого Упрямство-Матушка прежде него родилась, такому хоть кол на голове теши!.)

Однако я не только произносил пылкие речи, но тоже бросал дрова, чтобы потом, за обедом на кухне, Сашка даже молча не намекнул бы, что он работал больше моего. И вдруг он отшатнулся от приямка, забрызганные кровью пальцы схватились за лицо. Наташа бросилась домой сказать Маме. Та прибежала с мокрой тряпкой протирать запрокинутое лицо Сашки. Папа тоже бегом явился из подвала и никто не слушал даже мои оправдания, что всё нечаянно так получилось, не нарочно, когда брошенное мной полено ободрало нос Саши. Мама накричала на Папу, что он допустил такое. Папа тоже рассердился и велел всем уходить домой и работу доканчивал в одиночку.

Царапина быстро зажила даже без пластыря, который Саша упрямо отлепил ещё до ужина.

(…вряд ли мой брат упомнит это происшествие, и только я до сих пор чувствую себя виноватым — да не нарочно, но меньше бы орал, оратор, а смотрел бы лучше куда швыряю…)

В школе я постоянно записывался во всевозможные кружки, стоило лишь руководителю очередного придти в наш класс с объявлением для желающих. Кружки собирались под вечер, чтобы участники смогли сходить домой после уроков, пообедать, отдохнуть и вернуться в школу. Занятие длилось почти час и кружковцы расходились по домам в уже густой темноте ночи.

Как-то вечером после очередного кружка несколько его участников забрели в спортзал школы, где стояло пианино и где один мальчик мне показал однажды, что если ударять по одним только чёрным клавишам, то получается китайская музыка. Но в тот вечер я и думать забыл о музыке, потому что возле пианино стояли старшеклассники с парой настоящих боксёрских перчаток!

Мы несмело попросили разрешения потрогать их блестящую кожу и немножко примерять. Старшеклассники великодушно позволили, а потом решили провести матч между шпингалетами: Горка (представитель кварталов-близнецов) против Нижняков, которые жили в порядках деревянных домов у подножия Горки.

Выбор пал на меня—о! как же мне этого хотелось! — и на плотного рыжеволосого Вовку от Нижняков. Освещение сцены оказалось недостаточным, все присутствующие на спортивном событии вышли в прихожую спортзала под яркую лампочку отражённую в чернильно-чёрной зимней темноте, разлившейся за широким стеклом окна, и мне с Вовкой скомандовали «бокс!»

Сперва мы хихикали, бухая друг друга громоздкими шарами перчаток, но вскоре остервенели. Я страстно хотел (но никак не мог) влепить ему в голову, а в его глазах угадывалось взаимное желание. Безошибочно и несомненно. Вскоре моё левое плечо, которое я подставлял под все его удары, жутко заныло, а моя правая рука, который я долбил в его подставленное плечо, ослабла и выдохлась. Наверное, ему приходилось не слаще моего, наши хиханьки сменились пыхтением и кряхтом. Было плохо, больно до слёз, потому что его удары проникали, казалось, до кости предплечья, но я бы скорей умер, чем сдался. Наконец, старшим надоела такая монотонщина, они сказали «хватит!» и забрали перчатки.

На следующее утро лилово-сизый отёк расплывался у меня по предплечью и несколько дней кряду оно оставалось моим больным местом, я крючился от дружеских похлопываний по нему и сычал словно гусь в самообороне.

~ ~ ~

Если выпадал пушистый снег, но не аж по пояс, мы всей семьёй выходили во Двор чистить ковёр и ковровую дорожку. Расстилали их лицом на снег и топтались по жёсткой изнанке. Потом ковёр переворачивался, на него веником наметался снег с ближайших сугробов и сметался начисто. Готово. И мы складывали ковёр. Длинную зелёную дорожку после протаптывания мы не переворачивали, а вчетвером—Мама и трое детей—становились сверху и Папа волок её, и всех нас на ней, оставляя вмятую борозду снега с остатками пыли за кормой. Вот какой у нас сильный Папа!.

А когда выпал мокрый снег, мальчики нашего Двора начали катать его для строительства крепости. Делаешь обычный снежок, кладёшь на снег сугроба и начинаешь катать вперёд-назад. Снежок тут же обрастает слоями мокрого снега. Превращается в футбольный мяч из снега. Вырастает тебе по колено. Становится всё плотней, тяжелеет и уже нужно звать кого-то на помощь, чтобы объединёнными усилиями двоих-троих докатить снежный ком к растущей крепости, где старшие мальчики взгромоздят и закрепят его в кольцевую стену уже выше твоего роста.

Мы разбились на две команды—защитники осаждённой крепости и нападающие. В рекордно короткое время заготовлен запас снежков-боеприпасов и — они бросились на штурм!

Гвалт, крик, вопли; снежки свистят отовсюду и во всех направлениях. Высовываюсь над стеной залепить снежком хоть в кого-то. Вспышка жёлтой молнии в глазах, слепящая как сполох лопнувшей электролампочки. Скользя спиною по белой стене, сползаю на корточки, ладонь вжата в глаз, куда стеганул снежок.

(…"ах, да — я был убит…”

так воссоздал этот момент Н. Гумилёв своим стихотворением…)

Но не стихая беснуется бой, некому оглянутся на павших. Всё сплелось и слиплось в единый общий рёв: «A-a-a-a-a-a!»…

Спустя неведомое время иссякла битва. Крепость так и не сдалась, а только превратилась в метровый холмик снега утоптанного до оледеневшей твёрдости. Но тишина не воротилась, всё тонет в том же неуёмном крике, с ним скатываемся мы по льду растоптанной твердыни на животах, немеет голова неясной глухотой от своего и общего обезумело буйного, неумолчного: «A-a-a-a-a-a!»

Глаз мой уже глядит. Сошлёпав запоздалый снежок, я вмазал им по голове мальчика старше меня. Какая непростительная промашка! Во-1-х, он старше, а значит и сильнее, да и бой давно окончен и этот мальчик пришёл уже с коньками на ногах. Как можно быть таким неосмотрительным?

Как всегда — борьба за правильность, чтобы всё как надо было. Давным-давно тому, в начале возведения крепости, старшие мальчики объявили: «Кто не строит, играть не будет», а я точно знаю, что этот мальчик на коньках совсем не строил. Но кому какое дело до справедливой правильности? Многие из мальчиков-основоположников уже разошлись. Никто вокруг не помнит договорённостей мирного времени.

И дерзости моей всё меньше оправданий, их слушать некому, и некого позвать на помощь, и попранную справедливость сейчас не восстановишь, а просто — Бе!. Ги!.

И я бегу… Едва живой, измотанный долгими часами дикой беспрерывной игры. Бегу с глухим опустошеньем в голове. Бегу к нашему подъезду. А вдруг не догонит в коньках по вытоптанному снегу?. Я всё ещё бегу. И до подъезда уже рукой подать. «А ну если догонит?» — мелькает в голове и получаю пенделя коньком под зад за этот запоздалый страх. Хлопнув дверью, влетаю на площадку первого этажа. Преследователь не отважился — тут чужой подъезд.

(…если хочешь, чтоб всё вышло как надо, не вздумай усомняться, что так оно и будет…)

Весной, что наступила позже, родители надумали заняться сельским хозяйством. В том смысле, что посадили картошку… Когда после работы, с лопатой и сумкой посевного материала, они направились к лесу, я упросил, чтобы и мне позволили пойти.

Мы вышли на узкую бесконечную просеку в лесу, здесь проходила граница Зоны, пока та не разрослась в Объект. Папа выворачивал ямки в грядке, которую вскопал днём раньше, а Мама роняла в них картошины. Лица обоих казались печальными и Папа недоверчиво качал головой, что почва совсем негожа, навряд ли вырастет хоть что в сплошном суглинке… Тихо сгустились весенние сумерки и мы отправились домой.

(…несколько забегая, должен сказать, что попытка с огородом провалилась. Суглинок виноват или ненужное сомнение в успехе предприятия?

Но что вовсе непонятно — зачем понадобился тот огород? Сэкономить на картошке? Но жили мы тогда не бедно. В комнате родителей появился раскладной диван-кровать и ещё два кресла с лакированными ручками, и овальный столик на трёх ногах — всё вместе называлось мебельный гарнитур…

Скорее всего, им просто захотелось отдохнуть от всей той мебели, вот и придумали себе отговорку для вылазки в лес…)

~ ~ ~

И снова пришло лето, причём намного раньше, чем в предыдущие годы. А вместе с летом в жизнь мою ворвалась Речка. Или же границы моего жизненного пространства достигли её пределов.

Для начала моих отношений с Речкой, сперва пришлось увязаться за компанией мальчиков более продвинутых по возрасту, которые вели по спуску дороги, переступая размякший гудрон на стыках плит, которую я знал как часть пути в Библиотеку. Затем свернули на незнакомую тропу через густую чащу, пока—совсем уже внизу—не открылся, как-то сразу, сверкающий солнечными бликами громкий поток Речки шумевшей по бессчётным валунам и булыгам всяческого размера.

Её 10-метровую ширь можно было перейти не заходя глубже, чем по пояс, или же стоять у берега по колено в быстрых струях и смотреть как табунчики полупрозрачных мальков тычутся в твои икры в зеленоватом сумраке неудержимо катящей массы воды…

На Речке мы играли в Ключик-Замочек, загадывая как всплеснёт вода от брошенного в неё камня. Всплеск пошире, как бы кусточком, проходил за «замочек», а если взлетала тощая струя типа перевёрнутой живой сосульки, ей оставалось быть лишь «ключиком». В спорных случаях решающее слово оставалось за мальчиком, который лучше играл в футбол, или чей плоский камешек делал больше скачков по воде при «печении блинов»…

Вскоре я начал ходить на Речку один или на пару с кем-нибудь из мальчиков, но на берегу мы разделялись, потому что пришли ловить рыбу.

Вся снасть это удочка—длинный ивовый хлыст, срезанный ножом, но не ошкуренный от коры—и трёхметровый кусок лески привязанной с конца, что потоньше. Леска продета сквозь поплавок и кончается крючком с каплей свинца рядышком, однако не вплотную, грузило держит, чтоб крючок не всплывал, но не должно мешать его заглатыванию. Поплавком — коричневатая пробка из винной бутылки или же (если он куплен в магазине Спорттовары) начисто ощипанное гусиное перо, половинки окрашены в ярко-красный и белый. Поплавки одинаково прыгучи на торопливой ряби быстрины, и задумчиво застывают на глади крохотных тихих затонов за спиной валунов покрупнее…

Рыбалка — это нечто чисто личное. Какой-то мальчик надеется поймать в тихом заливчике, другому нравится пустить поплавок вприпрыжку по течению. Поэтому рыбаки расходятся на речном берегу.

Рыбалка — это ракетный взмыв возбуждения на малейший вздрог поплавка. Тихо! Клюёт! Леска не подаётся, дёргает вспять, гнёт кончик удочки, режет воду зигзагами, потом вдруг сдаётся, вымётывается из воды широкой аркой над твоей головой и несёт к тебе взблёскивающее трепыханье пойманной рыбы. Потом, конечно, оказывается, что это не рыба, а мелюзга. Ничего! В следующий раз точно будет во-о-от такая!

Чаще всего на крючок попадались «горюхи». Я никогда не узнал их научного имени. Эти дуры ловились даже на голый крючок, без всякой наживки. И ловились любой своей частью — хвостом, животом, глазом. Кому придёт в голову классифицировать таких тупиц?

С рыбалки я обычно приносил штук шесть уснувшей мелочовки в молочном бидоне с речной водой и кошка Полины Зиминой, урча угрожающим голосом, пожирала их пристукивая блюдцем о плитки пола на площадке…

В тот день я начал ловлю от моста между Насосной Станцией и КПП на дороге из Зоны. Как обычно, я шагал вслед за течением, меняя наживку, глубину погружения крючка. Рыбак я упорный и почти не отвлекался, всего только раз отложил удочку на валуны и немного подправил скульптуру женщины лежащей на спине. Её за пару дней до этого слепили два солдата на песчаной косе вдоль зарослей кустарника. Сразу видно, что солдаты — по их чёрным трусам и чёрным сапогам. Кто ещё станет носить такие сапоги летом? В общем, я нарастил осевшие перси и подкруглил скульптуре бёдра. Они казались шире, чем нужно, но этого я не стал поправлять.

Зачем я вообще этим занялся? Так ведь неправильно же, чтобы произведение искусства сравнялось с остальным песком и весь солдатский труд пошёл прахом…

(…или, может, мне захотелось пошлёпать женский бюст и ляжки, хотя бы и песчаные?

И-и-и! К чёрту Фрейда и его горюшных последователей!

Айда на рыбалку! Там интересней…)

…и на неё я не ложился, как один из тех солдат два дня назад, а просто продолжил рыбалить.

Течение принесло поплавок до прорванной плотины пониже стадиона, где когда-то давно я оступился с коварной плиты, а значит половина Речки пройдена, ещё столько же и она убежит за Зону, прочь от колючей проволоки на столбах в два ряда, со взрыхлённой землёй в промежутке, чтоб оставались отпечатки следов шпионов-диверсантов из НАТО. Полречки пройдено, а в бидоне лишь пара «горюх», кошка тёти Полины обидится.

Когда ниже по течению показался второй (он же последний) мост Зоны, я решил не идти дальше, а попытать удачи на крутой излучине течения под крутым глинистым обрывом. И именно там случилось то, ради чего люди вообще ходят на рыбалку. Поплавок не дёрнулся, не дрогнул, а просто ушёл под воду, глубоко и спокойно. Я потянул на себя и удочка ответила странной неуступчивой дрожью. Никакая рыбка не выскочила из воды трепыхаясь в полёте сквозь воздух. Пришлось тянуть тугую леску всё ближе и ближе, а там и на берег… Рыбина выгибалась и билась на песке, а мне и подойти было страшно, никогда ещё не видел такой кусок живого тёмно-синего шланга.

Я выбросил «горюх» обратно в Речку, зачерпнул воды в бидон и опустил в него добычу, но там ей пришлось заторчать стоя, длина не позволяла кувыркаться в тесноте. Два мальчика подошли от моста возвращаясь домой с рыбалки. Они спросили про улов, и я показал им рыбу.

— Налим! — мгновенно определил один из них. Они ушли, а я понял, что ничего лучшего уже не поймать, пора сматывать удочку…

Я поднимался на Горку, а слава летела впереди меня — пара мальчиков прибежали метров за сто от квартала. Им хотелось взглянуть на Налима. А когда я уже подходил к нашему дому, незнакомая тётенька из углового здания остановила меня на дорожке спросить — правда ли это. Она заглянула в бидон на круглую морду торчком застывшего Налима и попросила отдать его ей. Я тут же протянул улов, потом подождал пока она отнесёт рыбу к себе и принесёт бидон обратно, потому что правильно делать то, что тебе взрослые говорят…

~ ~ ~

В те времена лето в году было намного длиннее, чем нынче, и в них умещалось намного больше такого, что стоит помнить. Например, в одно лето с Налимом мои сестра-брат и я поехали в пионерский лагерь, хотя мы мы ещё не были юными пионерами.

Ярким солнечным утром дети нашего квартала, а также соседнего, и дети-Нижняки́ из деревянных домов у подножия Горки, сошлись у Дома Офицеров, где нас ожидали два автобуса и два грузовика с брезентовым верхом над кузовом. Родители отдали своим соответственным детям чемоданчики с одеждой и сумки с печеньем и прочими вкусностями, и помахали вслед отъехавшей колонне.

Мы пересекли Речку по мосту возле Насосной Станции, миновали белые ворота КПП и оставили Объект за колючей проволокой, что окружала его весь целиком с лесом, горами и долами, болотами и кусочком Речки.

За КПП, мы свернули вправо и долго ехали по длинному подъёму, прежде чем свернуть с асфальта на грунтовую дорогу через лес могучих Сосен. Там колонна продвигалась медленнее и минут через двадцать мы подъехали к другим воротам и другому забору из колючей проволоки, но уже не удвоенному, а у ворот никаких часовых, потому что лагерь же пионерский.

От ворот невдалеке стояло одноэтажное здание для столовой и медпункта, а также с комнатами для Воспитателей, Директора и других работников лагеря. Позади здания раскинулось широкое поле застолблённое высокой железной мачтой Гигантских Шагов с железным колесом на макушке откуда свисали брезентовые петли на изрядно ржавых цепях, потому что никто и никогда не крутился на этом аттракционе. Под рядом высоких Берёз вдоль левого края поля протянулась ровная гаревая дорожка к яме для прыжков в длину. За полем снова начинался лес отделённый от лагеря двумя провисшими нитями колючей проволоки прибитой к стволам деревьев потолще.

Влево от здания столовой, зелёная полоса кустов отделяла четыре квадратные шатра брезентовых палаток, каждая на четыре железных койки поверх дощатого пола для девятиклассников из Первого отряда.

Потом шла ровная поляна с другой железной мачтой, намного тоньше и без ржавых цепей, но с тонким тросом продетым в два маленькие блока—один на самом верху, второй за метр от земли—для лагерного Красного Флага. Каждое утро и каждый вечер отряды выстраивались на лагерную «линейку» по трём сторонам большого прямоугольника, лицом внутрь. Железная мачта, Директор лагеря, Старшая пионервожатая и Баянист лагеря замыкали четвёртую—довольно реденькую—сторону периметра. Командиры отрядов, начиная с самого младшего, подходили, поочерёдно, к Старшей пионервожатой отрапортовать, что их отряд построен. Во время их рапорта, командиры и Старшая пионервожатая держали свой правый локоть на уровне плеча, а распрямлённую правую ладонь строго по диагонали лица каждого из них. Приняв рапорты от командиров всех отрядов на построении, Старшая пионервожатая давала общую команду «Смирно!», делала несколько шагов вперёд, но, не успев дойти до центра прямоугольника, оборачивалась кругом и возвращалась к Директору лагеря доложить, что лагерь на линейку построен, на что Директор лагеря выслушивал её доклад вскинув правую руку в пионерском салюте по диагонали своего лица, хотя и не был юным пионером, и отдавал приказ поднять или опустить Красный Флаг лагеря, в зависимости от времени суток.

Баянист растягивал меха своего инструмента, который испускал гимн Советского Союза. Пара рядовых пионеров—назначенные Старшей пионервожатой за их недавние отличия и заслуги в жизни лагеря—приближались к мачте. Стоя по обе стороны от неё, они тянули продетый через два блока тросик, хватаясь за него попеременными руками, и Красный Флаг, с остановками и рывками, полз вдоль мачты—утром вверх, а вечером вниз—пока всё построение, кроме Баяниста, стояло держа их правые локти на уровне плеч, расправленные ладони правых рук строго по диагонали их персональных лиц, даже и дети самого младшего отряда, хотя никто из них не достиг соответствующего возраста для пионерского салюта…

За поляной с флагштоком следовал короткий спуск к приземистому деревянному бараку с двумя большими спальнями разделёнными продольной глухой перегородкой, а вдоль стен с окнами два ряда коек с панцирными сетками. Обе спальни заканчивались дверью в общую комнату, покороче, зато во всю ширину барака. Там находилась маленькая сцена с экраном для показа фильмов и десятка два рядов из сидений для зрителей.

Зайдя в свою спальню в день приезда, мальчики не спешили отправляться за матрасами, простынями и одеялами из здания столовой, но вместо этого уронили свои сумки с чемоданчиками на пол и начали гонять по пружинным дорожкам коечных сеток, которые придают бегу такую упруго приятную взлётность… (В этом виде спорта очень важно не врезаться в попрыгунчиков, что несутся в обратном направлении.)

Потом все пооткрывали свои сумки и чемоданчики и начали объедаться сладостями, запивая их глотками тягучего сгущённого молока из сине-белых жестяных банок. Как оказалось, для потребления сгущёнки никакой консервный не нужен вовсе. Просто найди гвоздь, который вытарчивает из стены, и ударь по нему крышечной частью банки, чтобы пробилась дырка. Постарайся, чтобы пробой пришёлся с краю, а не в центре. Теперь в той же крышке сделай такую же дырку, напротив первой и тоже с краю… Чувствуешь? — Сосётся легче лёгкого, без остановок, и при этом ничуть не перемажешься, как вон тот гвоздь с висячей на нём каплищей густой сгущёнки. Ну а если ты не слишком поднаторелый дыробой или роста не хватает дотянуться до гвоздя в стене, то попроси кого-нибудь из мальчиков постарше — пробьют безотказно, всего за два долгих отсоса из твоей банки…

Середина поляны лагерных построений отводилась под квадратные грядки, каждому отряду отдельная. На ней дети выкладывали дату дня, применяя зелёные шишки или свеженащипанную листву, или оторванные у цветов головки в Соревновании на Лучший Отрядный Календарь.

По воскресеньям большой автобус привозил в лагерь толпу родителей, чтобы те кормили своих детей пряниками, конфетами и — поили ситром! Наша Мама уводила нас под зелёную сень деревьев и смотрела как мы жуём и глотаем, а Папа тем временем щёлкал своим новеньким фотоаппаратом ФЭД-2. Поглощая лакомства, мы отвечали, что жизнь в лагере, как жизнь, да. А недавно все отряды пошли на прогулку в лес, возвращаемся — сюрприз! Нас ожидает ресторан в перголе с дощатым полом, напротив барачного кинозала.

Оказывается, девочки старших отрядов в лес не ходили, а расставили в перголе стулья и столы, и приготовили обед вместе с поварихами столовой. На столах разложены листки рукописного меню и все посетители подзывают девочек взрослым словом «официант!». И они подходят получить заказ на Салат Майский, или Салат Луковый, ничего другого в меню не написано.

По окончании ресторана, я случайно подслушал, как две официантки пересмеивались между собой, что все заказывали Салат Майский, хотя Салат Луковый намного вкуснее, и официантская доля получилась больше благодаря лопухам, которые верят словам на куске бумаги.

(…и я дал себе слова — не покупаться больше на блестящие фантики финтифлюшных слов. Да именно так, потому что моё безудержное чтение успело уже сделать из меня довольно пафосного ребёнка с ненормативным запасом странных слов…)

К сожалению, в режиме дня лагерной жизни сохранился пережиток детсадовского прошлого, хоть и под новым именем — «мёртвый час». После обеда марш по своим палатам! Всем по койкам! Отбой!

Спать посреди дня просто не получается и двухчасовый «мёртвый час» ползёт медленнее слизняка. Все ужасы рассказаны и выслушаны в миллионный раз, и про женщину в белом, которая пьёт собственную кровь, и про летающую чёрную руку, у которой даже тела нет, а всё равно душит кого попадя, и все другие жути жуткие, но до команды «Подъём!» по-прежнему всё те же 38 минут.

Однажды за обедом в столовой я заметил явно условные знаки во взмахах рук трёх мальчиков за моим столом. Обмен немыми кивками и подмигивание это ничто, конечно же, иное, как тайные сигналы секретного кода. Даже и слепому ясно — тут сговор полным ходом. Но как же я?

И я и так неотвязно пристал к одному из заговорщиков, что тому пришлось поделился их секретным планом. Уговорились на «мёртвом часе» смыться в лес, где одному из них известно место, что малины — завались, больше, чем листьев.

По окончании обеда, беглые мальчики украдчивой пробежкой подались в противоположном от барака направлении.

Бегу следом, отражаю попытку вожака повернуть меня вспять — в палату с «мёртвым часом», и проползаю замыкающим в веренице пластунов под колючей проволокой.

В лесу мы сразу же вооружаемся ружьями из тех древесных сучьев, что дали себя обломить, и пускаемся в путь по широкой тропе среди кустарников и Сосен. Вожак сворачивает на поляну, после которой мы входим в лес где уже нет тропы. Долго бродим, но никакой малины не попадается, а только кусты волчьих ягод, но они ядовитые. Наконец, нам надоедает бесполезный поиск, а вожак признаётся, что не может найти обещанную малину, за что получает разноголосое «эх, ты!», и наше блуждание по лесу продолжается дальше, пока не встретилась двойная путеводная нить колючей проволоки прибитой к стволам деревьев. Продвигаясь вдоль колючей подсказки лагерного забора, мы выходим на уже знакомую тропу, и воспрянувший вожак отдаёт команду строиться. Похоже, начнём играть в Войнушку. С охоткой подчинясь приказу, выстраиваемся в шеренгу на тропе, тесно притиснув сучья автоматического оружия к животам.

И вдруг сразу две взрослые тёти—Воспитательницы из лагеря—прыгают из-за куста с громким криком: «Бросай оружие!» Ошарашенные, мы роняем наши палки и нас, уже готовой шеренгой, конвоируют к воротам лагеря. Одна из поимщиц идёт впереди впереди, вторая замыкает строй.

Вечером на общей линейке Директор объявил, что в лагере произошло ЧП и родителям виновников сообщат о нарушении, и будет также поднят вопрос об отчислении беглецов из лагеря.

После построения сестра-брат подошли ко мне из их младшего отряда. «Ну тебе будет!»

— А! — отмахнулся я в ответ, скрывая страх перед неопределённостью наказания за поднятие вопроса об исключении. Неизвестность мучила меня до самого конца недели и Родительского Дня в воскресенье.

Родители приехали как обычно и Мама, при раздаче сгущёнки и печенья, ни словом не помянула мой проступок. Мне отлегло — наверное, Директор лагеря забыл оповестить родителей!

Когда они уехали, Наташа мне сказала, что Мама всё время знала про ЧП и в моё отсутствие спрашивала кто ещё ходил в бега со мною. Услышав исчерпывающий список имён и фамилий, она сказала Папе:

— Ну уж деток таких людей точно не исключат.

~ ~ ~

В конце лета случилась резкая перемена в образе жизни нашего квартала. Теперь каждое утро и вечер осторожный мусоровоз заезжал во Двор, громко сигналил и ждал, пока жильцы домов принесут и опорожнят свои мусорные вёдра в задний ящик его кузова. Железные ящики Мусорки позади нашего дома куда-то увезли, а ворота в заборе вокруг пустого места заколотили досками.

В сентябре на широкий луг между Бугорком и заколоченной загородкой прибыл бульдозер, который два-три дня-деньских всё тарахтел и лязгал, передвигая горы грунта. Потом он пропал оставив после себя пустое поле на два метра глубже того, где мы прежде играли в футбол, но уже без единой травинки, а со следами перекрёстных отпечатков его гусениц в голой земле…

Месяц спустя проводился Трудовой Воскресник для одних только взрослых, но Папа позволил и мне пойти с ним. На опушке леса за следующим кварталом стояло длинное здание очень похожее на барак в пионерском лагере и участники Трудового Воскресника начали его нещадно бить и разваливать.

Папа залез на самый верх. Он ломом отрывал целые куски крыши и швырял их вниз, покрикивая: — «Эх! Ломать — не строить! Душа не болит!»

Трудовой Воскресник мне совсем почти не понравился, потому что повсюду твердят «Не подходи близко!», а просто слушать издали как визжат гвозди, когда их вместе с досками отдирают от брёвен, быстро надоедает.

(…вот всё никак не вспомню — накануне того Воскресника или сразу же после него сместили Никиту Хрущёва и главным рулевым СССР стал Леонид Брежнев… И-и-и! Какая несвоевременность! Ведь до построения Коммунизма в нашей стране оставалось всего-то 18 лет…)

В своей весьма практичной книге Эрнест Сетон-Томпсон настаивает, что лук надо делать непременно из Ясеня. Но спрашивается где найдёшь ты на Объекте Ясень? В лесах вокруг кварталов лишь Сосны с Елями, а из лиственных Берёза с Осиной, всё прочее можно считать кустарником. Поэтому, следуя совету соседа по площадке, Степана Зимина, я свои луки делал из Можжевельника.

Очень важно выбрать правильный Можжевельник, потому что у слишком старого много побочных ветвей, ну а если слишком толстый, то и не согнёшь. Деревце метра в полтора — самое оно, пружинисто и крепко. Стрела пущенная из такого лука взовьётся в серое осеннее неба метров на тридцать—едва разглядишь—а потом отвесно упадёт и воткнётся в землю, потому что наконечником у неё гвоздь примотанный изолентой.

При изготовлении стрелы нужно использовать ровную рейку, из тех, что крест-накрест прибивают к стенам под штукатурку. Рейку следует продольно расщепить и обстругать ножом округло. Вот только стрелы мои оставались неоперенными, хотя Сетон-Томпсон и объяснял как это делается. Но откуда эти перья взять? Папу просить бесполезно, у него на работе одна только механика…

На зимних каникулах я узнал, что ребята обоих кварталов Горки по субботам ходят в Клуб Полка смотреть там кино. (Полк — это где солдаты продолжали службу по окончании Учебки Новобранцев). Идти туда в первый раз было страшновато из-за невнятных слухов среди детей, что какой-то солдат душил какую-то девочку в лесу. Никто не мог толком сказать как и зачем, но, наверное, то был чернопогонник, а в Полку на всех солдатах погоны красные.

Путь в Полк оказался неблизким, в два раза дальше, чем до школы, которую обходишь справа и тропа становится шире и прямей вдоль плотного ряда Елей-великанов, пока не выйдешь на асфальт дороги, что кончается воротами с охраной, но часовые мальчиков не останавливают и можешь идти дальше до здания с вывеской Клуб Части.

За входом — широкий длинный коридор с тремя двустворчатыми дверями в его глухой стене. Между дверями и между окнами в стене напротив, висят картинки одинакового размера с портретами солдат и офицеров и кратким описанием их беззаветных подвигов и героических смертей для защиты нашей Советской Родины.

Двустворчатые двери открываются в огромный зал без окон, наполненный рядами прибитых к полу фанерных сидений лицом к сцене с тёмно-малиновым бархатным занавесом. Бархат раздвинут в обе стороны, чтобы не закрывать широкий белый экран. От сцены к задней стене—с парой квадратных окошечек высоко под потолком для демонстрации фильмов—тянется длинный проход разделяя зал на две половины. Такие же проходы, но поперечные, проложены от каждой двери до стены напротив.

Солдаты заходили группами, громко переговариваясь и стуча сапогами о крашенные доски пола, и постепенно заполняли сиденья своей одноформенной массой, а весь зал густым неотчётливым гулом своих массовых разговоров. Время тянулось до невыносимости. На побелённых стенах картинок не было и я в который раз перечитывал, снова и снова, две надписи на рамах обтянутых красным кумачом, за которыми прятались чёрные ящики динамиков по бокам сцены.

На раме слева тонкая жёлтая линия прямоугольно охватывала портрет вырезанной головы с широкой бородой и копной седоватых волос, приклеенной над словами в одном с ней прямоугольнике: «В науке нет широкой столбовой дороги и лишь тот, кто не зная усталости, карабкается по её каменистым тропам, достигнет её сияющих вершин». Заключительная строка без кавычек служила пояснением чья голова сказала эти слова — К. Маркс.

А рядом с бархатными складками оттянутыми вправо, голова без волос и с бородкой клинышком—не клеенная, а в привычном наброске жёлтым—сразу показывала (ещё не доходя до самой нижней строчки), что это Ленин так кратко поделился: «Кино не только хороший агитатор, но и замечательный организатор масс».

Когда солдаты заполняли зал полностью, школьники переходили из передних рядов на сцену и смотрели кино с обратной стороны туго натянутого полотна экрана. Какая разница если Человек-Амфибия нырнёт со скалы в левую сторону, а не вправо, как это кажется зрителям в зале. А бунтовщик Котовский всё равно убежит из суда… К тому же, кино со сцены можно смотреть и лёжа… Хотя некоторые мальчики оставались в зале, унасестившись на подлокотниках между сиденьями, солдаты не возражали.

Иногда в темноте прорезаемой сполохами луча проектора над головами, звучал крик от какой-нибудь из трёх двустворчатых дверей «Ефрейтор Солопов!» или «Второй взвод!», но всякий крик от любой из дверей заканчивался одинаково: «На выход!»

Если кино внезапно обрывалось и зал тонул в кромешной темноте, тут же взвивалась оглушительная стена свиста и грохота сапогами в пол, и крики «Сапожник!» со всех невидимых сторон…

После кино в Клубе Полка, мы шли домой через ночной лес, пересказывая друг другу то, что только что смотрели сообща: — «Нет! Но как он ему двинул!» — «Эй! Эй! Я те говорю! Тот даже и не понял!»

Конечно, Клуб Полка не единственное место куда ходят в кино. Всегда остаётся Дом Офицеров, но там сеансы по билетам, а значит надо приходить с родителями, у которых на кино никогда нет времени. Хотя по воскресеньям для детей бесплатно крутили чёрно-белые сказки с Бабой-Ягой или цветной фильм про юного партизана-пионера Володю Дубинина.

~ ~ ~

Воскресным утром я сказал Маме, что иду гулять.

— Думай, что говоришь! Какое гулять в такую погоду?

За стеклом кухонного окна стремительные росчерки снежной крупы полосовали мутно-серый сумрак.

— Видал что творится?

Но я ныл и канючил, и не отставал, пока Мама не рассердилась и сказала мне идти, куда уже хочу, но всё равно там никого не будет.

Я вышел в бескрайний Двор. Ни души. Пустота вокруг выглядела слишком тоскливой, чтоб оставаться в ней. Пряча лицо от секущих вихрей жёсткого снега, я обошёл угол дома, пересёк дорогу и вышел в поле возле заколоченной Мусорки. Конечно, и тут совсем никого, ведь себя же я не мог видеть, а видел только ошалелую вьюгу, что хлестала серый от страха мир змеистыми полосами колючего снега. От одиночества хотелось вернуться домой, в спокойное тепло. Но Мама скажет: — «Я же тебе говорила!» И младшие начнут подсмеиваться.

И вдруг с дальнего конца поля, где в давным-давно минувшие лета играли в волейбол и городки, донёсся голос алюминиевого репродуктора с верхушки деревянного столба не видного через всю эту кутерьму: — «Дорогие дети! Сегодня мы разучим песню про Весёлого Барабанщика. Сначала прослушайте её, пожалуйста». — И слаженный хор детских голосов запел про ясное утро у ворот и кленовые палочки в руках Весёлого Барабанщика.

Песня закончилась, и диктор начал раздельно диктовать первый куплет так, чтобы слушатели у своих приёмников записывали слово за словом: — «Встань по-рань-ше, встань по-рань-ше, встань по-рань-ше, толь-ко ут-ро за-ма-ячит у во-рот…»

И я уже не один был в этой круговерти угрюмого мира получающего свою порку. Я бродил по глубоким сугробам пустого поля, но снег не мог до меня добраться, мои тёплые штаны плотно облегали валенки. Диктор закончил диктовать первый куплет и дал мне прослушать его в исполнении хора. Затем он перешёл к диктанту второго, тоже с последующим прослушиванием, и третьего.

— А теперь послушайте песню целиком.

И тут уже нас собралось совсем много: и Весёлый Барабанщик, и дети с весёлыми голосами, и даже вьюга стала одной из нас и бродила по полю рука об руку вместе со мной, туда-сюда. Только я проваливался сквозь корку наста в зыбкую снежную пудру под ним, а вьюга плясала поверху, рассыпая свои колючие крупинки.

Когда я вернулся домой, Мама спросила: — «Ну, видел там кого-нибудь?» Я сказал, что нет, но никто не хихикал.

~ ~ ~

Одиночная прогулка в большой компании под диктовку Весёлого Барабанщика вылезла мне боком и уложила в постель с температурой. Странная тишина сползлась вокруг, когда все ушли на работу и в школу. Потому что книги из Библиотеки Части были прочитаны, а вокруг никого, кто отнёс бы и обменял их, мне пришлось выбирать какую-нибудь из домашней библиотеки на полке внутри серванта в комнате родителей. Чуть поколебавшись, я вытащил ту, которая давно манила своим названием, но отпугивала общей толщиной собранной в четыре тома Войны и Мира Льва Толстого.

Начальная глава подтвердила мои опасения — шли сплошные страницы французского текста, но отлегло, как разглядел перевод в подстраничных примечаниях… Из-за этого романа, я не заметил свою болезнь, а торопливо проглатывал лекарство и спешил обратно к Пьеру, Андрею, Пете, Наташе… порой не успевая вытащить градусник из подмышки.

Я прочёл все тома и эпилог, но заключительную часть — рассуждение о предопределении, так и не смог осилить. Её нескончаемые предложения превращались в отвесную стену из стекла, вскарабкавшись на чуть-чуть, я неизменно соскальзывал вниз к её подножью. Неодолимая стеклопреграда простиралась в обе стороны и невозможно понять откуда я сюда попал. Последнюю книгу пришлось закрыть не дочитав до доски.

(…пару лет назад я перечитал роман, от доски до доски, и сказал в заключение, что если человек может писать так, как Толстой в той последней части Войны и Мира, то нафиг было городить огород из той предварительной беллетристики вместе с её эпилогом?

Возможно, я выпендривался отчасти, но только лишь отчасти…)

А пока я лежал на своей раскладушке посреди бального зала и поля битвы при Аустерлице, жизнь не стояла на месте. Мои брат-сестра приносили новости о снесении заколоченной загородки бывшей Мусорки и о возведённой на том месте раздевалке. А поле от раздевалки до Бугорка превратили в каток! Да, приехала пожарная машина, сбросили наземь рукава шлангов и вылили тонны воды. И теперь там настоящий каток, а в раздевалке выдают коньки! Заходишь и получаешь или приносишь с собой, переобуваешься и — на каток!

Я не хотел отставать от жизни и поспешил выздороветь. И всё-таки я опоздал. В раздевалке уже коньков не выдавали, а нужно приносить свои. Скамейки, правда, оставались, можешь сесть и переобуться в принесённые коньки и спрятать свои валенки в шкафчик, если есть место, или оставить их под скамейкой и — иди катайся.

Вообще-то, там оказалось два помещения, на высоком крыльце рядом с дверью в раздевалку ещё и дверь в комнату обогрева с электрическим точилом коньков и печкой из широкой железной бочки. В ней потрескивает горячее пламя, чтоб мог отогреть замёрзшие руки и просушить варежки связанные ещё Бабой Марфой. Только надо вовремя снимать их с железного дна наверху, чтоб не завоняли жжёной шерстью. Йехк!.

Слов не подобрать, до чего мне хотелось научиться кататься на коньках. Как вкусно хрустит лёд под ними! А ты летишь, как крылатый стриж, опережая звук лезвий режущих морозную гладь!.

Учиться я начал с двухполозных коньков, которые надо привязывать к валенкам, и был высмеян за такие детсадовские безделушки. Их сменили «снегурки» с широко закруглёнными носами, но всё равно с бечёвками для привязывания. Но и с ними ничего не вышло, ни полёта, ни радости, просто железки привязанные к войлоку валенок. Наконец, Мама принесла откуда-то настоящие «полуканадки» приклёпанные к своим ботинкам.

С красиво подвешенными на плечо настоящими коньками, я поспешил в раздевалку у катка. Из валенков я переобулся в коньки и вышел на лёд. Всё, что там у меня получалось, было неуклюжим ковылянием туда-сюда. Коньки никак не хотели стоять ровно — подламывались то внутрь, то в стороны, до боли выкручивая мне ступни. Пришлось вернуться в раздевалку, обходя каток по снежным сугробам, где плотный снег удерживал лезвия коньков стоймя, чтоб не доламывались мои измученные пыткой щиколотки.

Последняя попытка совершалась вечером, когда Папа пришёл с работы и поужинал. По моей просьбе, поверх смягчающих шерстяных носков толстой вязки, он накрепко пришнуровал «полуканадки» к моим ногам, чтоб они стали единым целым. Я вышел за дверь и процокал по ступенькам вниз, плотно опираясь на перила. Когда те кончились, до входной двери я шёл с опорой на стену. Внешняя стена помогла обогнуть здание. Дальше начались вспомогательные сугробы, на дороге их не было и её пришлось пересекать встрёпывая руками, как канатоходец.

Наконец, я ступил на лёд катка убедиться помогла ли шнуровка, но всё повторилось сызнова — коньки выламывали мне ступни хотя и натуго примотанные Папой… Какое-то время я постоял страдая от боли и зависти в толчее крылоногих счастливчиков, что носились вокруг, прежде чем пуститься в мучительный обратный путь…

(…и больше ни разу не пытался я встать на коньки.

“ Рождённый ползать — летать не может.”…)

~ ~ ~

В яркий солнечный выходной сосед по площадке, Степан Зимин из квартиры наискосок, позвал меня и своего сына Юру сходить в лес на лыжах. По такому случаю Папа принёс лыжи из подвала. Кожаный ремешок посреди каждой лыжины можно было подтягивать на ширину носа валенка, а петля из привязанной к ремешку бельевой резинки охватывала его пятку, чтобы лыжа не соскакивала. У меня и у Юры было по паре бамбуковых палок в руках, а Степан вышел в одних лишь одетых на ноги лыжах, но—ого! — ему и этого хватало. Он ловко скатился от дороги по нетронутым белым сугробам, а мы с Юрой, замедляясь падениями, следом.

Потом мы свернули в лес налево от Учебки Новобранцев и зашли в почти непроходимые дебри из непролазных сосен с иссохшими ветвями в нижних ярусах. Там нам попалась пара квадратных ям под глубоким снегом. Степан объяснил, что они от бывших землянок, вырытых во время войны, чтобы солдатам было в чём жить. У меня это просто в уме не укладывалось, ведь война кончилась до моего рождения, то есть вечность тому назад и за такой длительный период времени все окопы, блиндажи, воронки от бомб должны были совершенно изгладиться с лица земли…

Степан никогда больше не выходил на лыжные прогулки, но мне понравилось кататься со спусков и горок рядом с дорогой окружавшей кварталы. И конечно же, я записался на участие в лыжных соревнованиях на первенство школы. По этому случаю, вечером накануне забега я попросил Папу заменить потёршиеся бельевые резинки в креплениях лыж. Он отмахнулся, сказал, что и эти сойдут.

Старт давался с поляны, где осенью завалили барак Трудовым Воскресником. Лыжня оттуда уходила в лес и, пропетляв там пару километров, возвращалась обратно, так что старт становился финишем: 2 в 1.

Нашу группу из четырёх-пятиклассников отмахнули в забег всех разом, один старшеклассник бежал впереди, чтобы мы там не сбились на какую-нибудь приблудную лыжню. Меня обгоняли и я обгонял кого-то, кричал им в спины «Лыжню! Лыжню!», чтобы уступали две наезженные дорожки для лыж. А когда мне кричали «Лыжню!», я неохотно соступал в сугробы непроезжего снега, потому что такое правило.

Мы бежали, скатывались со спусков и снова бежали. На одной особенно крутой горке, мы сбились в общую кашу-малу. Я выбрался из кутерьмы одним из первых и отчаянно ушёл в отрыв, но за двести метров до финиша эта гадская резинка лопнула и лыжина соскочила с валенка. Сдерживая злые слёзы, я пришёл к финишу в одной левой, подгоняя вторую пинками в крепление. Судьям понравилось, они хохотали, но я, придя домой, разрыдался: — «Я же знал! Ну просил же!» Мама начала выговаривать Папе, тот хотел что-то ответить, но не нашёл что. На следующий день он принёс с работы и закрепил на ремешки какую-то круглую резину толщиной в мизинец, цвета слоновой кости.

(…это крепление никогда не подводило и двадцать два года спустя резина служила как надо… Лыжи, они, вообще-то, очень живучи…)

С такими надёжными крепленьями, по воскресеньям я закатывался в лес чуть ли не на весь день. Бесконечная, хорошо наезженная лыжня тянулась по просеке из ниоткуда неизвестно куда. Иногда лыжня раздваивалась и уже две одинаковые бежали рядом, бок о бок.

Мне нравились сухое щёлканье дерева лыж по тверди лыжни за спиной. Иногда на пути я встречал солдат-лыжников, которые отдыхали без шинелей оставленных в Полку, просто в широких гимнастёрках навыпуск, что плескались от ветра на спусках.

Прямая лыжня выводила к моему излюбленному месту катания — в глубокую ложбину, где скорость набранная при спуске выносила тебя на треть противоположного склона. Я очень гордился, что могу гонять там как те одиночные солдаты, хотя иногда падал голова-ноги, особенно на трамплине, который они соорудили для своих прыжков…

Однажды я заметил укромную лыжню ответвившуюся от трассы по просеке, что, как я догадался позднее, служила границей Почтового Ящика-Зоны-Части-Объекта до их расширения. Беглая лыжня вывела меня к бесподобному месту для скоростного спуска в глубине чащи. Правда, на склоне лыжной горки росли могучие Ели понуждая к резкому крену в конце его, но, если не упасть в том месте, разгон уносил тебя чёрти куда, застилая глаза выжатыми слезами и заставляя повторить спуск ещё и ещё…

На следующее воскресенье я уже почти не падал на том кручёном повороте и катался со спуска допоздна, пока глубокие сиреневые тени не начали соскальзывать с разлапистых ветвей густых Елей, отягчённых слоями плотного снега.

И вдруг нахлынуло странное чувство будто я не один тут, что кто-то ещё подглядывает за мной из-за спин неохватных Елей. Сначала стало страшно, но вслушавшись в затаённое молчание деревьев вокруг, я понял, что это он, лес, добродушно подглядывает, потому что мы заодно—я и лес… Стемнело, и я вспомнил, что до кварталом ещё два километра пути.

(…конечно же, я добрался домой уже в потёмках и получил громкий нагоняй, но до сих пор, вспоминая те сиреневые сумерки и дружелюбную тишь леса, я знаю, что не зря жил жизнь…

~ ~ ~

(…то же самое чувство растворённости и сопричастности всему остальному вокруг, когда не можешь сказать где кончается твоё «Я» и начинается «не-Я», мне довелось пережить намного позже, уже в Карабахе. Только на этот раз подглядывал я и случилось это летом, а не зимою.

Хотя такой переход нарушает линейное развитие повествования, идёт вразрез классическому канону единства времени-места-действия, но в конце концов, это моё письмо и жизнь моя — как хочу, так и верчу.

Итак…)

В Степанакерте меня не застать за день-два до моего дня рождения и столько же, примерно, после. Это у меня период бегства на волю.

(…зацени выгодность рождаться летом…)

Мои местные родственники уже перестали удивляться или сердиться. Сделали вывод, что это просто старинный странный, но красивый Украинский обычай — на свой день рождения уходить куда глаза глядят. Что я и сделал в том августе (точного года не помню) конца девяностых. Да, никак не позднее, потому что эта вот палатка покупалась в последний год истекшего миллениума.

Тогда я пошёл на север через леса и тумбы без деревень, но где открываются виды красы неописáнной. Точь-в-точь, как когда-то Мама меня предупреждала: — «Ты будешь там один».

В конце дня подъёма на цепь тумбов, где леса сменяются альпийскими лугами, я набрёл на почернелые от сажи куски шифера и кучу обугленных жердей. Как видно до войны пастухи поднимались сюда с отарами, вот и притащили строительный материал для халабуды. А кто спалил? Ну как узнаешь… а и нечего всегда на людей валить, могла и случайная молния трахнуть… в любом случае, какое мне дело?.

И я прошёл дальше, а ещё выше, в седловине перехода с тумба на тумб, мне попалось древнее захоронение. Откуда я узнал про древность? Ну это просто… Та могила была раскопана алчными гробокопателями в поисках драгоценностей, осталась лишь яма и четыре или пять полутораметровых, грубо-тёсанных каменных плит по полтонны каждая. При социализме людей не хоронили таким манером. Да и в капиталистическую эпоху вряд ли. Склоны поблизости не скальной породы, значит плиты везли издалёка. Но зачем?. Впрочем, если посмотреть хоть раз по сторонам, вопрос сам собой отпадает — какое раздолье невероятной красоты! Небо бескрайнее, раздольно-волнистые цепи тумбов, на дальних темнеют леса, альпийские луга на тех, что поближе…

Чтобы приволочить плиты из не знаю какого далека необходима круглая сумма денег или реальная власть, или и то, и другое… Более чем достаточно для неоспоримого вывода: какой-то из Карабахских князей-меликов однажды выехал на охоту, добрался сюда и — прикипел, не захотел расстаться даже после своей кончины. Досадная промашка в расчётах — не учёл алчи осквернителей праха…

Теперь понятно? Ни одной загадке истории не избежать полного разоблачения, если приложим к ней свои вымыслы, на которые возражать некому…

Я перешёл на следующий тумб и на его вершине меня прихватил дождь. Впрочем, ничего страшного, для таких случаев у меня имеется чётко отработанный приём.

Как обычно, снимаю с себя всю одежду, запихиваю в целлофановый пакет и начинаю выплясывать под дождём. Эти танцы, в общем-то, вовсе не часть какого-то шаманского обряда, они для сугреву, там повыше в горах, да без солнца, да под дождём весьма даже прохладно, могу заверить. Хотя какой-то налёт ведьмацкого паганизма тоже присутствует, иначе откуда те первобытные гики-крики под танцы голяком? Короче, у одиночества есть свои преимущества — не повяжут за нарушение общественного порядка и морали своим первозданным видом. А как дождь кончится, просто обтираюсь свитером насухо и одеваю сухую одежду, что в целлофане под кустом пережидала. Вот могу ж быть умным, когда деваться некуда…

Однако в тот раз после одного дождя вскоре пошёл следующий, и под вторым мой балет уж не блистал былым энтузиазмом. А когда и тот кончился, свечерело и я решил залечь на ночёвку в небольшой ложбине, чтобы укрыться от пронизывающего ночного ветра.

Где-то к полуночи, ко мне постучали… Капли нового дождя плюхали по ткани спального мешка, извещая, что всё — капец. Мне полный пришёл…

Торопливый поток дождевой воды покатил по лощинке. Чтоб не стать ему дамбой, я расстегнулся и выпутался из мешка, покрыл им свою спину и стоял широко расставив ноги над бурлящим течением. Вот когда я догадался, что место ночлега совпало с давней дождевой промоиной, но покинуть ложбину не мог — шквалистый ночной ветер уже во всю примазался к потехе. Мне не осталось выбора кроме как ждать рассвета в позе буквы «зю», сжимая в ладонях коленные чашечки, под мокрым как хлющ спальным мешком с бахромой из непрестанных струй поверх моей спины. Неудержимая дрожь била изнутри, извне хлестали ледяные дожди, которым я утратил счёт в ту ночь…

Утро началось сквозь густой туман, но без дождя, просто временами моросило, и ветер начал стихать… Сотрясаясь как эпилептик, я выжал спальный мешок насколько хватило сил в окоченелых кистях. У меня не осталось ни малейшего желания идти дальше, очаг и дом — вот и всё, чего хочу. И я побрёл обратно. Однако ходьба меня не согревала — ей мешала непрерывная дрожь.

Обычно идти под гору легче, чем вверх, но для меня эта разница как-то стёрлась и временами я типа как бы плыл, хотя до очагов цивилизации оставался день пути нормального ходу. Вот когда я вспомнил про шифер, до которого намного ближе, если только смогу найти. Где-то у края леса. Поэтому с того тумба я спускался зигзагами, чтобы не пропустить шифер в высокой траве.

И я нашёл его.

Борясь с ознобным тремором с одной стороны, и полной задубелостью с другой, я начал труд по восстановлению халабуды и работа согрела меня лучше ходьбы… Получился просторный шалаш шиферного покрытия, внутри хватало места сидеть не пригибаясь и более чем достаточно лежать во весь рост.

Потом я развёл костёр у входа, из остатков жердей и сушняка, что притащил с опушки неподалёку. У огня, я постепенно обогрел свои бока и приступил к сушке спального мешка. Когда цвет ткани посветлел и она перестала исходить паром, я поверил, что, может, и выживу.

Весь следующий день солнце жарило во всю, но у меня уже была крыша над головой. Шиферная. Её удерживали обугленные жерди, по которым прогуливались беззвучные ящерки, такие же ленивые, как я, потому что за весь день выходил только раз — набрать охапку травы на подстилку на земле под спальник…

Так оно и шло, день за днём, без перемен, если не считать демографического роста — осторожные полевые мыши пришли разделить нашу с ящерками компанию. Они не решались переступать пепел костра, так что я оставил кусок варёной картофелины снаружи, но остальное, вместе с хлебом и сыром, подвесил в вещмешке на жердяные стропила под шифером.

По ночам полная луна взбиралась повыше — наполнять мир чётко очерченными тенями. В одну из таких иллюминированных ночей, я вышел помочиться в высокой траве и по пути у меня из под ног вырвался выводок куропаток с трескучим хлопаньем крыльев и пронзительным криком: — «Разуй глаза! Лунатик грёбаный! Не вишь куда прёшь?» Как будто они меня не испугали насмерть!.

При свете дня, над широкими просторами долин плавали коршуны на неподвижных крыльях. Когда смотришь на них из долин, надо запрокидывать голову следя за их кругами в высоте, но тут, лёжа на спальнике, мне даже не приходилось высовываться из-под шифера.

Когда один из них нарушил невидимую границу охотничьих угодий, хозяин взмыл повыше и, сложив крылья, упал на браконьера сверху, словно камень. Я слышал как свободное падение с хрустом рассекло воздух у входа в шалаш. Он, впрочем, промахнулся, а может и не хотел попасть, а просто отпугивал наглюку. Ведь все мы кровные родичи, свои же как никак.

Так всё и шло…

У меня всего-то и было дел — переворачиваться с боку на бок, с живота на спину, без никаких желаний, стремлений, планов. Иногда я засыпал без оглядки на время суток, какая разница…

Ну а ещё я, конечно, смотрел. Смотрел до чего красив и совершенен этот мир… Иногда я думаю, что назначение существования человека в том, чтобы просто смотреть на эту красоту и совершенство. Человек для мира — зеркало, иначе тот и не узнал бы насколько он прекрасен…

Через шесть дней пришлось прибрести обратно в цивилизацию. Просто из чувства долга перед правильностью. На все вопросы я отвечал односложно, потому что голосовые связки от долгого безделья тоже разленились и говорить я мог лишь сиплым шёпотом.

(…то есть, хочу сказать, что в обоих случаях—в том зимнем лесу и среди летних тумбов—у меня было одинаковое ощущение, что я не один, и кто-то ещё наблюдает того пацанёнка на лыжах, и этого бездельника, что валяется на спине в тени чёрных кусков шифера и, что ещё более странно, я был частью того наблюдателя и видел себя в сумерках зимнего леса и сквозь высокую траву на склоне тумба, потому что мы все сопричастны…

Короче, полная каша, галиматья и ахинея…)

~ ~ ~

С приближением весны мы, четвероклассники, начали активно готовиться к вступлению в ряды юных пионеров, для этого переписали и выучили наизусть Торжественную Клятву Юных Ленинцев. А однажды после перемены Серафима Сергеевна пришла в класс с какой-то неизвестной женщиной. Она представила её как новую Старшую Пионервожатую школы и сказала, что сейчас у нас будет Ленинский урок, для которого надо всем выйти в коридор, но вести себя там очень тихо, потому что в других классах идут обычные занятия.

Мы вышли в коридор второго этажа, где в простенках между окнами слева и дверями в классы справа, висели разнообразные картинки одинакового размера, на каждой из которых был Ленин, но уже в другом возрасте…

Новая Старшая Пионервожатая школы начала с самого начала. Вот он совсем молодой, даже ещё юноша, после получения известия о казни его старшего брата Царским режимом, и он утешает свою мать словами: — «Мы пойдём другим путём». Так же, кстати, названа и сама эта знаменитая картина.

И наш класс тихонько проследовал к следующей картинке с его фотографией в группе товарищей подпольного комитета… Рабочая тишина царила в школе, мы проходили мимо закрытых дверей классов, за которыми сидели школьники, и только мы, как тайные сообщники, покинули обычное течение школьного режима и как бы ушли в подполье, следом за тихим голосом, что вёл нас от одной картинки к следующей…

И снова наступает весна и появляются проталины на взгорке между Учебкой Новобранцев и нашим кварталом, но я уже не хожу их проверять… Средь белого солнечного дня, возвращаясь домой из школы, я догоняю незнакомую девочку моего возраста. Наверное, из параллельного четвёртого. Обогнав её, я оборачиваюсь к лицу преисполненному незамечанием, что и я тут иду вообще-то.

Надо показать задаваке, что я мальчик имеющий вес в здешних окрестностях и даже с личной шайкой, как у Робин Гуда, благородного разбойника. На ходу оборачиваюсь влево и красноречивыми жестами семафорю Бугорку по ту сторону раскисшего катка: — «Эй! Осторожней там! Вас же видно! Пригнитесь!» Так что, если эта воображала туда глянет, никого уже не будет заметно.

В другой раз, когда уже и снега не осталось, я шёл тем же путём и жмурился, ведь если жмурится не до самого конца, а только до соприкосновения ресниц, то весь мир видишь как бы сквозь прозрачные крылья стрекозы. И теперь я, фактически, уже не иду, а лечу на крохотном вертолёте похожем на стрекозу с кабиной из плексигласа, который я видел в журнале Весёлые Картинки, потому что хотя я уже вырос из дошкольного возраста, но всё равно могу полистать этот журнал для малышни, когда попадается под руку.

И тут я вспомнил, как бунтовщик Котовский, из кинофильма «Котовский», отвечает заносчивому помещику в Клубе Части: — «Я — Котовский!» А потом берёт его за грудки и выбрасывает сквозь остеклённое окно помещичьей усадьбы.

Вот и я хватаю богатея за грудки его пиджака и бросаю в придорожный кювет. И я гордо называю себя славным именем «Я — Котовский!» Ух-ты! Классно чувствовать себя таким сильным. Поэтому я повторяю эпизод несколько раз, шагая вверх по спуску от квартала. А почему нет? Кто меня видит на пустой дороге?

Дома Мама рассказала, как она и Полина Зимина ухохатывались, глядя из окна соседки на мои захваты и броски невесть кого. Но я так и не признался, что тогда я был Котовским…

В конце апреля мы стали юными пионерами. Торжественная линейка состоялась не в школе, а возле Дома Офицеров, потому что там стоит большая голова Ленина из белого гипса на высоком пьедестале.

Ещё с вечера Мама нагладила мои штаны через марлю, а также парадную белую рубашку и алый треугольник шёлка в пионерском галстуке. Все эти вещи она повесила на спинку стула, чтобы утром они были наготове. Когда в детской никого не было, я потрогал ласковый шёлк пионерского галстука. Мама говорила, будто купила его в магазине, но разве такие вещи могут продаваться?.

Сверкало утреннее солнце. Мы, четвероклассники, стояли лицом к построению всех остальных учеников школы. Наши алые галстуки переброшены через правую, согнутую в локте, руку, воротники парадных рубашек отвёрнуты кверху, чтобы старшеклассникам легче было набрасывать галстуки нам на шеи. Остаётся лишь тягучим хором, нараспев, выговорить вызубренную Торжественную Клятву перед лицом своих товарищей, горячо любить нашу Советскую Родину, жить, учиться и бороться, как завещал великий Ленин, как учит Коммунистическая Партия…

За неделю до окончания учебного года я заболел. Мама думала это простуда и велела мне лежать в постели, но никак не могла сбить температуру, а когда та поднялась до сорока, она вызвала «скорую» из Госпиталя Части, потому что ещё через два градуса температура стала бы смертельной… В голове у меня была общая вялость, чтобы гордиться или страшиться, когда целая машина пришла за мной одним. В Госпитале сразу определили воспаление лёгких и начали сбивать температуру уколами пенициллина каждые полчаса. От вялости, мне как-то было всё равно. Через день частоту уколов снизили до одного в час. Ещё на следующий — до одного в два часа…

Пациенты в палате были все взрослые. Солдаты из Полка только уже в синих пижамах. Через четыре дня я совсем поправился и гулял в саду вокруг Госпиталя, когда наш класс вместе с Учительницей пришли меня проведать и отдать табель с моими оценками.

Мне стало неловко и почему-то стыдно, и я убежал за угол вместе с мальчиками нашего класса. Но потом мы вернулись и девочки вместе с Учительницей вручили мне наградную книгу за хорошую учёбу и примерное поведение. Это оказались Русские Былины, которые Баба Марфа читала мне и моим сестре-брату, только пока ещё совсем не пролистанные… Вот так, мало-помалу, всё как-то начало повторяться в моей жизни…

Летом нас опять повезли в пионерский лагерь, к той же столовой, линейкам, спальням-палатам, к «мёртвому часу» и Родительским Дням. Хотя кое-что заметно поменялось, потому что я, как уже полный пионер, причислялся к Третьему отряду, который вместе со Вторым и Первым, мог купаться в озере. Но сначала нужно ждать целую неделю и тревожиться, чтобы в назначенный день не пошёл дождь.

Мы ждали с нетерпением и этот день наступил, погода тоже не подкачала, поэтому два грузовика с брезентовым верхом повезли нас на озеро Соминское. Дорога шла через лес, по какой-то узкой очень бесконечной просеке и ехали мы долго, потому что успели перепеть все пионерские песни, и мою любимую «ах, картошка — объеденье…», и не очень любимую, но всё-таки пионерскую «мы шли под грохот канонады…», и… ну в общем, все какие знали, а дорога никак не кончалась и меня начинало тошнить и укачивать на её кочках. Потом те, кто сидел у квадратно прорезанного в брезенте окошка впереди кузова, закричали, что впереди что-то виднеется, и грузовик остановился на берегу большого очень тихого озера посреди леса.

Нам разрешили заходить в воду не всем вместе, а поотрядно, а потом нам с берега кричали выходить, для запуска следующих. Вода была очень тёмная, а дно неприятно липкое, и с берега слишком сразу кричали «Третий отряд, выходить!»

Поначалу, я только стоял по грудь в воде и немножко подпрыгивал, но потом научился плавать, потому что мне дали надувной спасательный круг и показали как надо грести руками и бить ногами. Вскоре воспитателям и пионервожатым надоело выгонять нас из воды, и все оставались кто сколько хотел. Я выпустил воздух из спасательного круга и убедился, что даже так могу проплыть пару метров. В конце дня, когда уже кричали всем на берег, потому что уезжаем, я чуть-чуть задержался для окончательной проверки моих навыков плавания и с чувством благодарности сказал в уме: — «Спасибо тебе, Соминское!»

В следующий раз нас возили на озеро Глубоцкое. Старшие отряды говорили, там даже лучше, потому что на озере есть пляж, а дно песчаное. Ехать туда пришлось дольше, но по асфальту и в автобусе, так что меня совсем не укачивало…

Ух-ты! Вот это озерище! Говорят, в нём даже есть каналы, которыми оно соединяется с другими озёрами, куда заходят пассажирские суда и экскурсии на Муравьиный Остров. Он такой большой, что в старину там был монастырь окружённый лесом с громадными муравьиными кучами, в рост человека. Когда какой-нибудь монах плохо себя вёл, его связанным бросали на какую-нибудь муравьиную кучу. Муравьи думали, что это на их город нападение, выбегали защищаться и за один день от наказанного оставался лишь дочиста обглоданный скелет.

Но с места купания никаких судов с островами видно не было, а только очень далёкий другой берег. Зато дно и впрямь оказалось песчаным, твёрдым и приятным на ощупь ногами, только мелким и нужно очень далеко отбредать, пока кончится мелководье и будет достаточная глубина для купания.

Выбредая обратно, я глубоко порезал ногу возле большого пальца. Рана обильно кровоточила и на берегу мне её сразу же забинтовали. На бинту проступило тёмное пятно, но кровь перестала вытекать.

Всем покричали вдоль пляжа проявлять осторожность, а потом кто-то из взрослых нашёл разбитую бутылку в песчаном дне и зашвырнул её подальше к другому берегу, но это меня не утешило. На обратном пути я даже начал всхлипывать, потому что так нечестно и обидно, что во всём автобусе порезана только одна моя нога.

И тогда кто-то из воспитателей сказал мне: — «Стыдно! Ты парень, или тряпка?» Этот вопрос прекратил моё хныканье и в последующей жизни, я стыдился стонать при травмах, а притворялся будто мне не больно и строил из себя крутого парня…

Дважды за смену лагерников возили в баню деревни Пистово. Первый раз я пропустил, потому что сначала забыл в палате мыло, а когда прибежал обратно, автобусы уже уехали. В лагере стало тихо и пусто, только поварихи в столовой да я. Делай что хочешь, заходи куда угодно, хоть даже в палатки Первого Отряда с железными койками на некрашеном полу, где резные тени от листвы на ближних деревьях пляшут по нагретому солнцем брезенту стен.

Но я зачем-то вскарабкался на узкую дощатую будку, где вместо крыши железная бочка наверху. Это душ для воспитателей и пионервожатых, которые наполняли бочку вёдрами воды, чтобы солнце её нагрело. Все два часа одинокого безмолвия я коротал на макушке той будки, бродя вокруг бочки по паре брусьев, пока лагерь не вернулся из Пистово…

А второй отъезд в баню я не пропустил, но она мне не понравилась—большущая полная шума комната и ни одной ванны! Чтобы помыться, надо бросать на себя воду ладонями из жестяного тазика с двумя ушами, за которые принёс его на общую скамью. На стене было два крана, один с холодной водой, а другой с кипятком, Ставишь тазик на низкий столик под кранами, их и открывай, только не сразу сообразишь из какого сколько надо набирать, потому что сзади очередь с пустыми тазиками в руках и все орут «скорее!»…

По традиции, лагерная смена кончается Прощальным Костром на традиционном поле с мачтой заброшенного аттракциона, но на дальнем его краю, у опушки леса за колючей проволокой.

Сразу после завтрака старшие отряды отправляются в лес через временный проход под проволокой, собирать сухой валежник для Прощального Костра. Сбор продолжается и после «мёртвого часа» и к вечеру на краю поля высится стог сухих ветвей и сучьев, повыше взрослого человеческого роста. В сумерках близящейся летней ночи стог поджигают со всех сторон под хоровые песни и марши баяниста на его инструменте.

Директор и воспитатели начинают спор повышено шумными голосами. Потом Директор соглашается и отдаёт распоряжение своему шофёру. Тот пожимает плечами, говорит: — «Как знаете», — и уходит в сторону столовой, откуда приезжает на «газике» Директора лагеря. Из багажника шофёр достаёт металлическую канистру, а пионерам приказывают отступить от костра на безопасное расстояние. Он плещет из канистры на огонь, жирный клуб красно-чёрного пламени с гулом взмётывается в ночную тьму, метра на три, не меньше, и снова опадает до следующего выплеска…

Утром автобусы увозят нас домой.

~ ~ ~

Однако конец лагерной смены не означает конец лета. И снова Речка, игры в Казаков-Разбойников, Войнушку, Американку, и Двенадцать Палочек, а также новые приключения из Библиотеки Части. Но кроме странствий на далёкие планеты и таинственные острова, куда отправляешься с разных подлокотников большого дивана, я также бродил и по лесу.

Причины случались разные, например, Юра Зимин позвал сходить за Заячьей Капустой, а мне любопытно что это за неслыханная овощ такая. Да, хоть и кисленькая, вкусна капуста, только собирать замаешься, до того уж мелкие у неё листики. Или сестра Наташа прибежит с новостью, что в болоте позади соседнего квартала какой-то мальчик собрал целый молочный бидон голубики. Тут уже дух соревнования приводит меня в стоячее положение и гонит на то же самое болото. Я должен собрать больше ягод, чем какой-то там мальчик, тем более из соседнего квартала. Дойдёт до того, что «нижняки» начнут грабить болота Горки!.

Но обычно я бродил в одиночку и почти бесцельно, ну иногда найти подходящий можжевельник для следующего лука или собрать зелёных шишек Сосны для поделок-игрушек…

Воткни четыре спички в зелёную шишку и вот тебе туловище четвероногого, добавь пятую кверху — шея, на неё насади шишку помельче—ух-ты! — у тебя уже конь, не забудь только хвост придумать какой-нибудь сзади.

За зелёными шишками нужно влезать на молодые Сосны, чья нежная светло-коричневая кора отшелушивается сама собою и липнет к ладоням своей бесцветной смолой, которая через пару минут почернеет на коже, а на штанах остаётся белой, но такой же клейкой как и твои запятнанные руки. Молодые Сосны раскачиваются под твоим весом на ветру, как мачты яхты Пятнадцатилетнего Капитана на океанских волнах. Э-гей! Здоровски! А шишки такие красивые, как будто покрыты зелёным лаком поверх тесно притиснутых чешуек, не как у тех, что подбираешь под старыми Соснами, все чёрно-серые и разъерошены врастопырку. Хотя даже и на больших Соснах попадаются зелёные шишки, только висят они на самом конце длинных веток куда не добраться и не пригнуть поближе к суку, на котором сидишь, они чересчур толсты…

Новые увлечения распространяются среди мальчиков быстрее, чем степной пожар. Стоит одному разузнать что-то новое и не успеешь даже глазом моргнуть, как все уже заняты подрывным делом.

Изготовить сухопутную мину замедленного действия проще простого. Наливаешь воды в стеклянную бутылку, на три четверти, пропихиваешь в горлышко клок травы и сверху засыпаешь карбид растолчённый до состояния синеватого порошка. (Карбида полным-полно в железной бочке на стройке пятиэтажного дома за окружной дорогой квартала, солдаты-чернопогонники и слова тебе не скажут, когда пригоршнями грузишь его в карманы своих шортов). Теперь плотно заткни бутылку обструганной пробкой из дерева, переверни заряд донышком кверху и воткни в какую-нибудь кучу земли, или песка. Мина готова.

(!) Внимание! Будь осторожен и не порежь пальцы при обстружке пробки, а во-вторых, когда сидишь на земле и вколачиваешь готовую пробку в горлышко, не удерживай бутылку между ног, где кончаются шорты, потому что она может лопнуть и осколок стекла распорет кожу на ляжке, как и в моём случае.

Теперь остаётся лишь дождаться, пока карбид (из-за контакта с водой) испустит больше газа, чем в силах выдержать стенки из стекла, запредельное давление разрывает бутылку с громким «бум!», расшвыривая грунт и осколки стекла по всем направлениям…

По причине хронического книгочейства я часто отставал от основных направлений в неустанно меняющейся общественной жизни…

Утомлённый чтением, я распластал книгу страницами вниз, чтоб не искать где был, когда вернусь к ней, и встал с дивана. Спустившись в подъезд, распахиваю дверь — опа! Караван мальчиков разнообразного возраста пересекает Двор с грузом обрезков досок, брусьев, реек… Я подбежал спросить: что? как? где?

Мне объяснили скорей бежать на стройку пятиэтажки, где другая группа выпрашивает у сторожа-солдата отходы деловой древесины. И я успел вовремя ухватиться за конец доски, которую солдат уже разрешил утаскивать, но побыстрей, пока никто не видит. Как процессия трудолюбивых муравьёв мы протащили награбленное через Двор и вниз по спуску, в лес направо, к подножию откоса сдвинутой земли, когда бульдозер ровнял поле под каток. Там, меж деревьев кромки леса, под вжиканье ножовок и стук молотков кипела спорая работа.

Опытным глазом умельца натренированного чертежами Конструктора, я сразу определил, что возводится сарай без окон, но чья дверь уже висит на своих петлях и уже имеется даже потолок из досок. Во внутреннем полумраке стояла приставная лестница опёршись на стену под квадратным лазом в длинных досках потолка. По ней я и выбрался на крышу, она же потолок сооружения…

Пара старших мальчиков стояли там и обсуждали насколько прочен такой верх, и попутно поддерживали взаимную уверенность, что сарай станет штабом мальчиков нашего квартала, а из соседнего никого не принимать.

Я попросил дать мне поработать, но ни один из них не поделился своим молотком и мне даже велели поскорей спускаться, чтоб не напрягать крышу — вон как прогнулась под моим добавочным весом. Внизу, в сумеречности сарая уже не оставалось никого из моих ровесников и по пути домой я радовался, что у мальчиков нашего квартала будет свой штаб, как у Тимура и его команды из повести Гайдара…

С тех пор в моих брождениях по лесу я непременно проведывал сарай, но там царило полное безлюдье, да ещё и подчёркивалось висячим замком на двери. Наступила осень, стожок сухого сена возник рядом с сараем уже захваченным отрядом кур через квадратный проём выпиленный внизу двери. Штаб явно отменялся.

~ ~ ~

У Папы была машинка для стрижки волос—никелированный зверёк с двумя рожками, а точнее ручками. Папа ухватывал их обеих в свою широкую ладонь и приводил машинку в движение стискивая и попуская ручки. В день стрижки мой брат и я, по очереди, усаживались посреди кухни на табурет поставленный поверх стула, чтобы мы сидели повыше и Папе не приходилось сгибаться к нам в три погибели.

Мама туго окутывала простынёй шею своего сына—смотря у кого очередь—и закрепляла её бельевой прищепкой. Потом она держала большое квадратное зеркало перед каждым из братьев, по очереди, и давала Папе советы, от которых он отмахивался одним только носом, потому что правой рукой держал машинку, а в левой сжимал голову клиента, которую поворачивал вверх-вниз и влево-вправо для удобства обработки. И даже челюсть его беззвучно двигалась вправо-влево, копируя стригущее движение машинки.

Иногда машинка заедала — не резала, а дёргала за волосы. Чтобы исправить положение, Папа сердито фыркал и резко дул зверьку в брюхо, прежде чем продолжить работу. Однажды фырканье не помогло, машинка продолжала дёргать волосы и Саша заплакал. С того дня мы с ним ходили в парикмахерскую не только перед началом учебного года, но всякий раз, когда Мама решала, что слишком уж мы с ним позарастали…

Фотографии Папа обучился сам, по толстой серой книге. Его фотоаппарат ФЭД-2 сидел ввинченным в толстый футляр коричневой кожи, на который снаружи крепился тонкий ремешок, чтобы вешать через плечо или на шею. Чтобы сделать снимок, аппарат вынимать не нужно, а просто отстегнуть две кнопки на спине футляра, уронить намордную часть вперёд — болтаться ниже объектива, а после снимка пристегнуть обратно.

Камера вывинчивалась и вынималась из футляра, только когда её счётчик показывал 36 щелчков, а значит кадры кончились и пора менять кассету с плёнкой, которая дальше уже не покрутится.

Отснятую плёнку следует перемотать—соблюдая все предосторожности, чтоб на неё при этом не попал свет—на широкую шпульку круглой банки из чёрного пластика с плотно пригнанной крышкой, где плёнка обрабатывается раствором проявителя заливаемого внутрь через светонепроницаемую дырку во вращающейся ручке, что торчит из баночной крышки.

Ручка вращается щепотью из двух пальцев, сопровождаясь погромыхиваньем шпульки внутри чёрной банки с плёнкой намотанной на неё привольной спиралью для всестороннего купания в растворе пять минут. Затем банка переворачивается и проявитель вытекает через светонепроницаемую дырку. Ему на смену заливается вода и вращение продолжается ещё пять минут. После чего вода сливается (см. выше — как и через что). Пришёл момент заливки в банку раствора закрепителя для последующего верчения на протяжении пяти минут. Уфф!. Дальше всё привычно — закрепитель слил, воды налил и вертишь ручку (да, блин! опять!) ещё пять минут для заключительного полоскания. Для просушки плёнка крепится на верёвке как обычная стирка, прищепкой. Но если до заключительного полоскания на плёнку попадёт хотя бы крохотный лучик света, она засветится и вместо кадров получаешь беспросветно чёрную ленту блестящей плёнки, выбрось и забудь какие классные ты щёлкал виды.

Когда собиралось несколько проявленных плёнок, Папа устраивал фотолабораторию в ванной комнате. Поверх ванны укладывались два щита, которые он специально сделал для превращения ванны в стол. На стол водружался увесистый фотопроектор (смахивает на гиперболоид, но линзы направлены вниз) на вертикальной штанге. Для освещения фотолаборатории Папа использовал специальный красный фонарь, к чему вынуждала чрезвычайная светочувствительность фотобумаги, которую только красный свет не портит.

По той же причине у фотопроектора имелся подвижный светофильтр из красного стекла—сразу под линзами—чтобы не испортить светочувствительную фотобумагу, пока наводишь резкость линзами.

Все кадры на плёнке — негативы: чёрные лица с белыми губами и глазницами, а волосы белы как снег. Резкость наведена и — фильтр отводится в сторону позволяя яркому свету из недр проектора изливался сквозь кадр плёнки на фотобумагу—покуда Папа отсчитывает нужное количество секунд по рекомендации толстой книги—после чего фильтр возвращается в исходное положение.

Затем всё ещё хранящий свою белизну лист фотобумаги вынимается из-под фотопроектора и утапливается в небольшой прямоугольной ванночке наполненной раствором проявителя, что стоит под красным фонарём, который не рассеивал мрак ванной, а лишь превращал её в пещеру чародея. И тут, в неярком красном свете, начинается магия пластмассовой ванночки — на чисто белом листе постепенно возникают волосы, одежда, черты лица.

Однако в проявителе нельзя передерживать, иначе бумага превратится в мокрый чёрный квадрат. Достаточно проявленные фотографии вынимаются из раствора пинцетом, споласкиваются в воде наполняющей купальную ванну, и помещаются в соседнюю ванночку с раствором закрепителя, иначе всё равно почернеют, а минут через пять-десять готовые фотографии перекладываются из закрепительной ванночки в большой эмалированный таз с пресной водой.

Закончив распечатку кадров, Папа включал свет под потолком, колдовская пещера пропадала сменившись небольшой мастерской. Папа доставал мокрые фотографии из воды, клал их лицом вниз на листы плексигласа и раскатывал резиновым валиком со спины, чтобы хорошо прилипли.

Эти прозрачные листы он выстраивал лицом к стене в комнате родителе и на следующий день высохшие фотографии осыпались на пол, как опавшие листья осенью, но только чёрно-белые, гладкие и блестящие.

…вот я с грустными глазами и шеей перебинтованной от ангины…

…брат Сашка доверчиво смотрит в объектив из-под кепки набекрень…

…Мама, одна или с подругами, или с соседками…

…а это Наташка задрала нос кверху, глаза вправо—а что это? что это там? — ну а бантик в одной из косичек, конечно же, уже растрепался…

Кроме фотографии, Папа занимался ещё радиоделом, потому и выписывал журнал Радио, полный всяческих радиосхем… Мне нравился запах плавящейся канифоли на кухне, когда он работал паяльником собирая какую-нибудь из журнальных схем.

Однажды он собрал радиоприёмник чуть больше, чем футляр фотоаппарата ФЭД-2. Сначала, это была коричневая плата с припаянными к ней радиодеталями, потом он сделал фанерный ящичек, отполировал его и покрыл лаком, а плату спрятал внутри. Снаружи остались лишь две круглые ручки — одна для включения и регулировки громкости, а вторая для настройки на радиостанцию. Потом он пошил чехол для приёмничка из тонкой кожи, потому что умел работать шилом и знал как из обычной нитки делать дратву с помощью смолы и воска. В конце, он пришил тонкий ремешок футляру — вешаешь на плечо и гуляй под музыку, а руки свободны… Позднее, Папа соорудил специальный станок на табурете для переплёта книг и переплёл свои подшивки Радио по годам. У него просто золотые руки.

И у Мамы руки, конечно, тоже золотые, потому что она готовила вкусную еду и шила на машинке Зингер, и раз в неделю делала генеральную стирку в стиральной машине «Ока». Иногда она доверяла мне выжимать воду из стирки кручением кривой ручки наверху машины. Суёшь кончик выстиранной вещи между двух резиновых валиков, начинаешь крутить ручку и вещь проползает между валиков, которые выжимают воду из неё обратно в машину. А с обратной стороны вещь выходит сплющенная, влажная, но отжатая.

Но развешивать стирку это работа для взрослых, потому что во Дворе нет бельевых верёвок и всем приходилось сушить свои стирки на чердаках своих зданий. Только Папе под силу поднять по вертикальной лестнице таз влажной стирки и просунуть его в лаз на чердак.

Однако своими сильными золотыми руками он однажды создал себе долговременную проблему. Это когда сделал «жучок» внутри электрического счётчика, чтобы тот не крутился, даже если везде горит свет, а ванной гудит стиральная машина… Папа называл это «экономия», но очень переживал, что контролёры нас поймают и выпишут штраф. Зачем так мучить себя из-за какой-то экономии?.

А Мама никогда не делала необдуманных поступков, кроме тех жёлтых вельветовых шортов на помочах, которые пошила мне в детский сад. Как я их ненавидел! И, как оказалось, не зря — именно в тех гадских шортах меня чуть не загрызли те людоедские рыжие муравьи…

~ ~ ~

В одну из своих одиночных прогулок, я вышел на поляну и сразу почувствовал — тут что-то не так. Но что именно?. Ага! Этот прозрачный дым никак не вписывается в обычную картину леса. И уже после этого я увидал язычки пламени, почти прозрачные в ярком свете солнца. Они трепыхались и обугливали кору на близкой Берёзе и ползли по толстому ковру давнишней хвои на земле. Эге-ге!. Так это же лесной пожар!.

Сперва я пытался затоптать огонь на иглах хвои, но тот прятался вглубь, а потом снова выпрыгивал. Однако невысокий Можжевельник с густыми ветвями выдернулся с корнем и дело пошло на лад. Деревце запросто сбивало огонь с древесных стволов и глушило пламя под ногами.

После схватки с огнём и заслуженной победы, я увидел, что выгорело не так уж и много, метров десять на десять. На руках и рубашке чернели полосы сажи, но меня это не расстроило, потому что боевая копоть не грязь. Я даже провёл чёрной ладонью по вспотевшему лбу, чтоб и тот почернел и сразу бы стало видно — вот герой, который спас лес от гибели в огне великого пожара.

Как назло, по дороге домой меня никто не видел, пока я шёл и мечтал, как про меня напишет Пионерская Правда, где напечатали про пионера, который просигналил красным галстуком машинисту поезда о том, что впереди сломался железнодорожный путь.

И только заходя во Двор я, наконец-то, встретил двух прохожих. Они внимательно взглянули на меня, но ни один не догадался спросить: — «Откуда у тебя сажа на лице? Да ты, никак, боролся со огнём лесного пожара, а?»

Дома Мама меня отругала, что хожу таким замазурой и никакая стиральная машина не настирается на меня. Мне было горько и обидно, но я терпел молча…

Летними вечерами дети квартала и мамы малышни, за которыми ещё нужен присмотр, выходили со Двора на окружную бетонную дорогу. Все дожидались подхода взвода из Учебки Новобранцев на их вечернюю прогулку.

Выйдя на бетонное покрытие дороги, солдаты начинали печатать парадный шаг. Словно по волшебству, они обращались в единое создание—сомкнутый строй—с одной общей ногой во всю длину фланга, слитой из десятков чёрных сапог, что слаженно отрывалась от дороги и жахкала на один шаг дальше, продвигая весь взвод на этот один шаг вперёд. Сплочённое создание просто завораживало.

Потом старшина, шагавший отдельно, резко вскрикивал: — «Запе-ВАЙ!» и изнутри ритмично вздрагивающей массы, в такт слитным «ждах!» подошв о бетон, упруго взвивался молодой тенор, а двумя шагами дальше громом грянувший ему в поддержку хор, подтверждал:

“…нам — парашютистам,

привольно на небе чистом…

Взвод удалялся ко второму кварталу, где его ждали тамошние жители, чтоб мимо них он тоже прошагал, а некоторые дети из нашего бежали следом, и молодые мамы взглядом провожали уходящий взвод, смотрели вслед солдатам, что маршируют к солнцу, которое садится за лес, пронизывая прощальными лучами вечер ставший таким спокойно безмятежным, потому что мы самые сильные в мире и надёжно защищены парашютистами против всех диверсантов НАТО из прихожей Библиотеки Части.

~ ~ ~

Во Двор привезли длинные железные трубы. Когда ударить по такой трубе палкой, она откликается громко и протяжно… Протяжнее, в общем-то, чем нужно и я, как ни старался, никак не мог выстучать на них барабанную дробь, с которой в кино «Чапаев» Беляки идут в психическую атаку против Анки с её пулемётом. День за днём, вернувшись из школы, я пробовал снова и снова наполняя весь Двор вибрацией железного лязга-брязга, но напрасно — дробь упрямо не выкаблучивалась.

Слишком вскоре трубы закопали, оборвав моё музыкальное самообразование, но в кварталы Горки пришёл газ. На кухне установили газовую плиту и повесили белый ящик на стене возле раковины, чтобы зажигать газ для мытья посуды и купания. Титан, высокий нагревательный котёл, исчез из ванной, дрова уже стали не нужны, а Папина мастерская в подвальной секции попросторнела…

Однажды утром, когда родители уже ушли на работу, я сходил в подвал за Папиным большим топором, потому что мы с одним мальчиком собрались устроить костёр в лесу.

Мы спустились в чащу позади Бугорка и начали восхождение на следующий холм, который пониже. На крутом склоне стояла маленькая Ёлочка, ростом в метр с небольшим. А с самого начала, как только мы вошли в лес, мне так и хотелось пустить в ход топор. И вот она передо мною — полутораметровая возможность. Удар, другой и — Ёлочка свалилась наземь… Я стоял над ней не понимая — зачем? Ель не годится для луков, разве что на автомат Калашникова играть в Войнушку, но это я уже перерос. Зачем я убил Ёлочку так бесцельно?

Мне не хотелось уже ни костра, ни прогулки. Мне нужно было только одно — как можно скорее избавиться от топора, пособника моей жестокой глупости. Я отнёс его в подвальную секцию и с тех пор выходил в лес безоружным.

(…ну до чего умилительный мальчуган, а? Хотя в основу столь пафосного самолюбования посредством самобичевания положены реальные события и чувства. Только не спеши причислять своего папу к Хорошим Парням, я слишком нестабилен для такого. Сегодня, ну просто лапонька, хоть к ране прикладывай, а назавтра… даже не знаю…

Когда мой бачанах (на Карабахском Армянском этот термин означает «муж сестры жены») готовился к свадьбе своей старшей дочери, все родственники помогали как могли. Не деньгами, конечно, он бы их не принял — расходы по такому поводу несёт счастливый отец. Такова традиция.

Приемлемая помощь носит, в основном, кулинарной характер. За обычный набор свадебных закусок в Доме Торжеств платят наличными, но к стандартным яствам можно добавить угощения приготовленные тётями, бабушками, сёстрами, дочерями ближайших и последующих родственников. Пережитки родового-общинного строя, то есть клановые отношения, весьма даже живучи и пахучи в Карабахе. Кулинарная помощь это типа трудового вклада из продуктов закупленных организатором торжества.

Однако определённые продукты нуждаются в предварительной обработке и согласись, что убой дюжины куриц на балконе пятиэтажки сопряжён с бо́льшими неудобствами, чем исполнение того же процесса в частном, пусть даже и не достроенном пока ещё, доме.

Вот их привезли и свалили в широкой недостроенной прихожей, и уехали заниматься бездной прочих предсвадебных хлопот. Jedem — seiner, как говорится в популярной Немецкой поговорке… А тут пятнадцать живых существ лежат на земле в пыли, со связанными ногами, и я стою над ними со свежезаточенным ножом в руках, и всем нам прекрасно известно зачем мы тут.

Пятнадцать — это не одна, и есть определённые временные рамки до подхода женских представительниц клана, чтоб выщипать из полуфабрикатов уже не нужные им перья. Но у каждой из будущих продуктов, пока ещё живых, свой возраст и окраска, свой личный взгляд на происходящее, индивидуальный запас энергии, что определяет громкость протестов и длительность трепыхания с уже отрезанной головой.

Невозможно исполнить такую работу без опоры на методичность. Вот я и превратился в робота методично исполняющего набор одинаковых движений…

Пятнадцать раз…

Иногда я смотрел через оконный проём, всё ещё без рамы, на белое пушистое облачко в синей небесной выси… чистое, незапятнанное… само совершенство…

Такой весь типа робота с сентиментальным гличем в программе…

С той поры моё отношение к палачам несколько изменилось, понял, что ничто ихнее мне не чуждо… Короче, на той свадьбе я был вегетарианцем.

А касаемо прозвучавшего заявления, будто в убийстве Ёлочки повинен топор, который заставил меня прикончить невинное растение, так тут и вовсе ничего нового — «Я выполнял приказ».

Обычный зомби-робот недоделанный…)

~ ~ ~

В пятом классе вместо одной Учительницы к нам стали приходить разные учителя для отдельных предметов, потому что начальное образование мы уже прошли. Новую классную руководительницу звали Макаренко Любовь… Алексеевна?. Антоновна?. Отчество никак не припомню, а между собой мы называли её кратким «Макар» (Да, совпадает с погонялом самого популярного армейского пистолета с обоймой из 12 зарядов).

Атас! Макар идёт!

Но это всё пришло позже, а в самый первый раз я встретил будущую класручку за день до школы, куда Мама отвела меня переписать расписание уроков и познакомиться с моей новой классной руководительницей.

Педагог Макаренко пригласила нас в классную комнату и попросила меня помочь в оформлении Классного Уголка на большом листе Ватмана размеченном линией простого карандаша с отступом в пять сантиметров от каждого края. Линия служила опорой для создания оформительной рамочки. Я получил коробку акварельных красок с кисточкой и инструкцию — использовать исключительно синюю, после чего она и Мама вышли продолжать знакомство.

Гордый оказанным мне доверием, я приступил безотлагательно и сразу же окунул кисточку в стакан воды, перенёс каплю на синий кирпичик, размешал её до посинения и принялся закрашивать ватманский лист от края до вспомогательной карандашной отметки стараясь не заезжать за неё. Дело оказалось не из лёгких, а наоборот весьма кропотливым — красишь, красишь, а вон ещё сколько красить. Но главная проблема в том, что каждый мазок акварелью отличается густотой своего оттенка от соседних — трудно добиться одинаковости. Я старался усидчиво, потому что не каждый день мальчику достаётся окраска рамочек на Ватмане для Классного Уголка. Однако к возвращению учительницы с Мамой, работа продвинулась всего где-то на четверть.

Учительница сразу же сказала что и столько хватит и, фактически, даже больше чем достаточно, потому что она хотела всего лишь одну акварельную линию по карандашу, но теперь уже поздно. Мама начала обещать, что принесёт чистый лист Ватмана с работы, на что учительница заотнекивалась «нет-нет! что вы! не надо!»

И тогда я придумал выход — взять и аккуратно заклеить кусочками бумаги избыточно окрашенные места, но и эта идея была отвергнута, даже не знаю почему… Мы ушли домой и по дороге Мама меня ничуть не упрекала, ведь я не виноват, если в жизни Макаренко не встречались прообразы ткацкого станка, а одни только жёлтые линии, как вокруг слов Ленина и Маркса в Клубе Части…

Когда начались занятия, наверное, только я один так внимательно изучал наш Классный Уголок с синими линиями вдоль края бумаги.

И всё-таки новая училка не перестала в меня верить окончательно и месяц спустя дала мне маленькое, но ответственное поручение сходить в наш бывший класс и что-то передать на словах Серафиме Сергеевне. Я постучал в такую знакомую дверь и пересказал послание своей первой Учительнице, которая сидела за столом в тёплом платке на плечах, лицом к новой поросли первоклашек. Она поблагодарила и попросила меня закрыть форточку окна, в которую сквозят сквозняки, как только кто-нибудь открывает дверь.

Я тут же вскарабкался на подоконник, встал на цыпочки и захлопнул зловредную форточку. Задание выполнено, но для спуска я не стал ложиться животом на подоконник, а спрыгнул на пол прямо с него. Прыжок получился классно. Гордясь своей ловкостью, я покинул притихшую комнату мимо восторженного почитания в глазах притихших малышей за их партами. Неужто это мне когда-то первоклассницы заглянувшие в нашу детсадовскую группу показались такими недосягаемо взрослыми? Заносчивые гусыни!.

А дома у нас уже стоял телевизор, откуда дикторы читали новости на фоне Кремлёвских стен и башен, а хоккеисты носились от ворот к воротам в прямой трансляции с чемпионатов Европы и Мира. И в нём показывали Кинопанораму, Клуб Весёлых и Находчивых и кино!

Ни за что бы не подумал, что могут быть фильмы длиннее двух серий, но ошибался. Четырёхсерийный Вызываю Огонь на Себя открыл мне глаза и расширил мои горизонты. А вот Итальянское кино мне не понравилось, потому что когда Марчелло Мастрояни стал уговаривать невесту на аборт, а я переспрашивать о чём он это, тётя Полина начала смеяться, а Папа сказал, что это кино не для детей и иди-ка ты в детскую…

Гонка вооружений велась не только в программе новостей, но и в нашей мальчукóвой жизни. Мы подошли к этапу применения новых видов оружия — шпоночных пистолетов и автоматов.

Вряд ли есть нужда долго объяснять, что такое рогатка, но хочу уточнить — рогатки бывают двух видов: для стрельбы камнями, и шпоночные.

(…камнестрельные рогатки смертельное оружие, в голодные послевоенные годы Степанакертские пацаны настреливали ими воробьёв на обед…)

Шпоночная рогатка это почти игрушка из алюминиевой проволоки и круглой авиамодельной резинки (вместо полос резины нарезанных из противогазной маски для применения в рогатках стреляющих камнями). Полуигрушечные рогатки бьют маленькими кусочками алюминиевой проволоки согнутыми в короткие параболы, шпонки, длиной не превышающие 1 см. Захватываешь резинку сгибом параболы, натягиваешь, отпускаешь — шпонка полетела. Убить не убьёт, но почувствуется. Лишь бы не в глаз.

Ну а если резинку крепить не на рога, а вдоль кромки обрезка доски и натягивать по этой кромке, то при отпускании точность попаданий многократно возрастает, поскольку шпонка берёт разгон по направляющей поверхности. Остальное уже дело вкуса — выпилить из обрезка пистолет, или автомат.

В том месте, до которого оттягивается шпонка перед выстрелом, крепишь рамочку спуска—из той же алюминиевой проволоки—что охватывает кромку и прижимает к ней сунутую под неё шпонку. Рамочка спуска с подсунутой шпонкой схвачены натяжением бельевой резинки (такой же как в трусах) оттянутой на противоположной кромке в противополётном направлении. Однако резинка не в силах противиться нажиму пальца на спуск, рамочка приподымается от направляющей кромки, освобождает параболу-шпонку и та срывается в улёт.

Мальчики вооружённые таким современным оружием уже не бегают с криками «та-та-та!», как в Войнушку. Они оставляют эти наивные игры детсадникам и спускаются в подвалы, чтобы охотиться друг на друга в темноте. Металлический «циньк!» шпонки о бетон пола или по доскам стен даёт понять, что противник неподалёку и открыл огонь на поражение. Но если занять позицию в приямке в конце коридора на полутораметровой высоте от пола, то ты как бы в надёжном бункере. Сиди, не высовывайся и посылай шпонки на звук крадущихся шагов, а когда в подвальной тьме раздастся «уй!», значит шпонка не истрачена попусту…

Осенью завершилось строительство пятиэтажного жилого дома через дорогу окружавшую квартал. Счастливые новосёлы ещё только въезжали в свои квартиры, а глубоко внизу, в бесконечных подвальных коридорах и залах такого большого здания (первенца подобной высоты и размера в домостроительной практике Объекта), развернулись боевые действия беспрецедентных масштабов с применением шпоночного оружия всех видов…

На первых порах обширные территории подвала освещались жёлтым светом лампочек, но срок жизни их оказался кратким, их гасили выстрелы шпонками с дальней дистанции и они взрывались, одна за другой, на хрупкие осколки.

Пожалуй, единственным слабым местом шпоночного оружия являлась почти полная его бесшумность. Для истинного самоутверждения требуется оружие, чтоб шарахало с трах-тарарамом.

(…жизнь не способна стоять на месте, она может лишь течь дальше. Куда? В направлении определённом сокровенными мечтами и потребностями плывущих в её потоке…)

Всё чаще и чаще вечернюю тишь Двора прореза́ли резкие «ба-бах!» похожие на пистолетные выстрелы («макар»?), потому что мальчики вооружились пиликалками, а мне из-за всегдашнего отставания от продвинутых тенденций в течении общественной жизни пришлось выспрашивать ноу-хау производства пиликалок.

Возьми кусок (15 см) медной трубки узкого диаметра (0.5 см) и согни в виде буквы «Г». Короткий конец «Г» сплющь молотком. В отверстие длинного конца залей небольшое количество расплавленного свинца, с тем чтобы образовалось гладкое свинцовое дно на повороте в сплюснутый конец.

Найди длинный гвоздь, который в засунутом до дна состоянии вытарчивает наружу не менее 5 см. Загни его отступив 4 см от шляпки (у тебя получилась ещё одна «Г», но без дырки).

Вставь гвоздь в трубку (вся конструкция напоминает квадратную скобку «[» или «]», в зависимости от точки зрения) и в результате ты располагаешь рабочей системой «поршень-цилиндр».

Соедини шляпку согнутого гвоздя и короткий (сплюснутый) конец трубчатой «Г» бельевой резинкой от трусов и твоя пиликалка готова.

Вытащи гвоздь не более, чем до середины длинной части трубки, резиночное натяжение заставляет гвоздь упереться в медную стенку в том месте, до которого он вытащен. Сожми пиликалку в ладони. По мере притискивания к трубке натяжение резинки возрастает, заставляя гвоздь соскользнуть внутрь и резко ударить о свинцовое дно. Ты произвёл холостой выстрел.

Теперь остаётся лишь зарядить огнестрельное оружие, для чего гвоздь вынимается полностью и в трубку о её же край соскабливается пара спичечных головок. Вставь гвоздь обратно, насторожи резинкой и — «Hello, world!» живым выстрелом. Ба-бах!

В вечерней темноте, выплеск пламени из дырки в трубке смотрится весьма убедительно. В целом, тот же принцип как у игрушечного пистолета с круглыми пистонами, но децибелы посолиднее…

Изучив теорию, я собирался изготовить свою пиликалку, но у Папы на работе не оказалось трубки нужного диаметра. Тем не менее, пиликалка у меня была. Наверное, кто-то из мальчиков отдал лишнюю из своих. Нельзя отрицать, что внеклассное обучение готовит мальчиков к реальной жизни лучше.

(…никогда не слыхала слово «пиликалка», да? И я не слыхал за пределами Объекта, но звучит ничем не хуже «бландербаса»…)

~ ~ ~

Для получения дальнейшего обязательного среднего образования, наш класс перевели в одноэтажное здание в нижней части территории школы, метров за сто от главного. Помимо нашей классной комнаты, в здании помещались мастерские для уроков Труда в старших классах, в одном помещении тиски на столах, а в другом громадина токарного станка. Поскольку школьная программа содержит массу более важных предметов, мастерские открывались на пару часов в неделю для классов являвшихся с визитом на нашу территорию.

Учёба на отшибе имеет ряд преимуществ. Во время перемен гоняй сколько и как хочешь без риска врезаться в дежурного учителя, что патрулируют коридоры только в главном здании, такая у них там привычка.

К тому же, учителя приходили к нам в класс не сразу, а после того как доброволец дозорный или два, вбегут с объявлением какой Предмет движется к нам сверху. Дозорный становился необходимостью, когда мы мордовали розетки в нашем классе и по ходу познавательных экспериментов совали в их дырки (с напряжением в 220 V) ножки различных радиодеталей. Вследствие короткого замыкания, сопротивления плавились возмущённо плюясь красивыми искрами.

(…до сих пор изумляюсь как никого из нас не шарахнуло током. Похоже розетки попались чересчур человечные…)

В нашем доме тоже случились перемены. Семья Зиминых уехали, потому что Степан попал под сокращение из-за Хрущёва, который, когда ещё на должности главы СССР, пообещал Западу уменьшить контингент Вооружённых сил и довести его до всего-навсего 20 миллионов военнослужащих. Вскоре после этого его свергли на хорошо охраняемую пенсию, однако новое руководство сдержало обещание и политика сокращений коснулась даже нашего Объекта.

Кроме Зиминых уехали соседи жившие на первом этаже под нами. Их взрослая дочь Юля подарила нам, троим детям этажом выше, альбом со своей коллекцией спичечных этикеток.

В те времена спичечные коробки делались не из картона с наляпанной поверху картинкой, а из очень тонкого шпона в оклейке тонкой синей бумагой, поверх которой наклеивалась картинка по размеру коробка с изображением знаменитой балерины Улановой или морского животного, или Героя-космонавта. Люди коллекционировали этикетки как филателисты собирают свои марки, просто сначала коробок замачивали, чтоб отлепить картинку, ну а потом, конечно, высушить… Юлина коллекция состояла из разных отделов: спорт, авиация, Города-Герои и так далее. Что и говорить, все трое пришли в восторг от такого щедрого дара и мы продолжили пополнять её…

Вместо Юры Зимина моим другом стал опять Юра, но под другой фамилией — Николаенко. Как и предыдущий Юра, он тоже был соседом, но не по площадке, а по Двору.

Когда выпал снег, мы вышли в поисках лисьих нор или хотя бы поймать зайца. У нас были хорошие шансы на успех, потому что с нами пошёл мальчик из «нижняков», который привёл собаку из двора их деревянного дома. Но он оказался жадина и не делился верёвкой привязанной к собаке за ошейник, а дёргал только сам. Но потом, когда мы вошли в лес, уже собака начала таскать его за собой на верёвке по сугробам со множеством заячьих следов. Мы с Юрой бегали следом, чтоб не упустить момент поимки зайца.

Вскоре мы заметили, что собака не обращает на следы никакого внимания, а всё время принюхивается к чему-то ещё. Затем она упорно стала рыться в большом сугробе. У нас появилась надежда, что она унюхала лисью нору, и мы вооружились палками на зверя. Однако из-под снега она вытащила большую старую кость и мы прекратили охоту…

~ ~ ~

На зимних каникулах многих детей моего возраста пригласили в соседнее угловое здание Двора, где вновь прибывшие незнакомые соседи праздновали день рождения своей дочери, моей будущей одноклассницы. За столом присутствовали только дети, без взрослых, и много ситра в бутылках. Именинница выглядела точь-в-точь как Мальвина из Золотого Ключика, но только волосы не синими локонами, а прямые и нормального цвета. Когда гости выпили всё ситро на столе, красивая девочка начала с удовольствием вспоминать, что где они жили раньше, она считалась Королевой Двора, а мальчики были её пажами как бы…

Наверное, я простудился на каникулах и пришёл в школу не в первый день занятий, потому что не мог сообразить что происходит, когда заходил в класс. Урок ещё не начался и новенькая похожая на Мальвину девочка появилась в двери вслед за мною. Как любая школьница любого класса тех времён, она носила обязательную форму в стиле Королевы Виктории—тёмно-коричневое платье с белым кружевным воротничком покрытое чёрным фартуком на лямках во всю ширину плеч.

Она переступила порог и замерла в ожидании. В следующий миг взорвался крик и вой всеобщей катавасии: — «Корова Двора!»

Она уронила свой портфель на пол, охватила руками свою голову и побежала по проходу между партами, а все остальные—и мальчики, и девочки—загораживали ей путь, орали и кричали ей в уши, а Юра Николаенко бежал сзади и тёрся об её спину, как делают собаки, пока она не села за свою парту, уронила на неё руки, а лицо в свои ладони.

Ор прекратился только лишь когда в дверях показалась учительница с вопросом: — «Что тут творится?» — Она была поражена не меньше моего.

Девочка вскочила и выбежала из класса, но даже не подобрала свой портфель с пола.

На следующий день она не пришла, а у нас состоялось собрание класса, куда вместо неё пришёл её отец с красным сердитым лицом и кричал, что мы негодяи и щипали его дочь за грудь. Он показал своими руками на себе куда именно мы её щипали.

Потом наша классная руководительница сказала собранию, что пионерам не к лицу так травить своих одноклассников, потому что похожая на Мальвину девочка такая же пионерка как и мы. И мне стало стыдно, хотя я никого не щипал и не травил… Красивая девочка больше никогда не приходила в наш класс, наверное, перевелась в параллельный.

(…” толпа — беспощадный зверь…”

написал армянский поэт Аветик Исаакян, но об этом мне стало известно ещё до прочтения его поэмы Абу-Лала Маари…)

Индивидуальная жестокость ничем не лучше коллективной. Весной меня глубоко царапнул пример материнской педагогики на эту тему… В послеобеденный пустой Двор зашла женщина направляясь мимо нашего дома к зданию на противоположной стороне периметра. Следом бежала девочка лет шести, протягивая руку к решительно шагающей женщине, и охрипшим от неумолчного рёва голосом повторяла один и тот же крик: — «Мамочка, дай ручку! Мамочка, дай ручку!». Её вопли почему-то напомнили мне визг Машки, которую пришли резать у Бабы Кати в Конотопе. Женщина не замедляла шаг, а только время оборачивалась на ходу, чтобы чёрным прутом ожечь протянутую руку девочки. Та отвечала взвизгом погромче, но руку не прятала и не переставала повторять: — «Мамочка, дай ручку!

Они пересекли Двор и зашли в подъезд, оставив меня мучиться неразрешимым вопросом — откуда могут браться в нашей стране такие Фашистские мамы?

~ ~ ~

Между левым крылом школьного здания и высоким забором из брусьев, чтоб отличать территорию школы от остального леса, тянулись две, а может три грядки пришкольного участка.

Очень сомнительно, чтоб на суглинке могло расти хоть что-то помимо слоя иссохших игл хвои нападавших с больших Сосен над грядками. Однако когда нашему классу объявили явиться всем на воскресник для вскопки грядок, я исполнительно явился к назначенному часу.

Утро пряталось за низкими тучами, поэтому Мама попробовала уговорить меня остаться дома в такую пасмурность. И действительно, всё совпало с её предсказанием — вокруг ни души. Но может, ещё подойдут? Я немного покрутился возле запертой школы, потом прошёл мимо жалких агрономических грядок к зданию нашего класса и мастерских в нижней части школьной территории.

Напротив здания стоял приземистый склад из кирпичных стен и железных ворот, которые никогда не открывались и неизвестно склад ли это вообще, раз окон нет. Вокруг всё было заперто и стояла такая тишина, что кажется её можно потрогать. Но никакой замок не мешал взобраться на крышу этого возможно даже склада с близкого откоса за его спиной. Плоская крыша с небольшим уклоном, покрыта чёрным руберойдом, хотя некоторые называют его толью. По этой толи я покружил от угла к угла, потом в обратную сторону. Оглянулся на школьное здание. Глушь и тишь. Ладно, ещё пять минут и — ухожу.

И тут солнце проглянуло сквозь тучи, ждать стало веселее, потому что я заметил лёгкий, прозрачный парок подымавшийся от толи тут и там. «Ага, солнце нагревает!» — догадался я.

Кроме того, на чёрной толи начали проступать тёмно-серые полосы высохших мест, которые ширились, длились, сливались друг с другом и заставляли меня следить за этим ростом солнечных владений. Я отлично понимал, что никто не придёт и уже давно можно уходить домой, но пусть тот кусок влажной толи досохнет до самого угла крыши и соединится с материком Серовато-Сухого Руберойда… Домой я вернулся к обеду и не сказал Маме, что солнце завербовало меня в свои сподвижники…

В конце весны Папа пошёл на рыбалку за Зону и согласился взять и меня с собой, если я накопаю червяков для наживки. Я знал отличные места для червекопства и принёс домой целый их клубок в ржавой банке от консервированной тушёнки. Вышли мы рано утром и возле КПП к нам присоединились ещё два человека с листком пропуска на троих на выход за Зону. Я был четвёртым, но часовые меня даже не заметили. За воротами КПП мы свернули направо и пошли через лес.

Мы всё шли и шли, и шли, а лес никак не кончался. Иногда тропа выводила к опушке, но потом снова углублялась в глушь. Я шагал терпеливо, потому что Папа меня предупредил ещё до того как послать за червями, что идти надо аж восемь километров, а я сразу же поспешил тогда ответить, что это ничего, я смогу. Поэтому я шёл и шёл, хотя удочка и наживка в тушёнке заметно потяжелели.

Наконец, мы вышли к лесному озеру и рыбаки сказали, что это Соминское, которое я даже не узнал, хотя в нём когда-то научился плавать. Мы прошли по длинному травянистому мысу, в конце которого увидели настоящий плот. Один из рыбаков остался на берегу, а мы втроём взошли на борт плота из лиственных пород с гладкой корой, что сквозь тёмную воду казалась зелёной, вероятно Осина.

Папа и второй рыбак оттолкнули плот шестами от берега и продолжали толкать в воде, пока мы не отошли метров за тридцать туда, где глубже. Там мы остановились и начали ловлю. Брёвна плота увязаны были не вплотную и под ними виднелся редкий слой поперечных брёвен утопленных в непроглядно чёрную глубь, так что приходилось проявлять осторожность. Мы забросили снасть на три разные стороны и начали удить.

Рыба клевала довольно часто, хотя оказывалась не такой крупной, как ожидалось по сопротивлению натянутой лески, и к тому же резко выкручивалась, когда снимаешь с крючка, а у неё при этом острые шипы на морде и на спине. Папа сказал, что это ёрш, а рыбак добавил, что ершовая уха самая вкусная. Позднее, уже на берегу, когда уха была сварена в котелке над костром, я конечно её ел, но не разобрал насколько она вкусная, до того оказалась горячей.

После обеда, рыбаки сказали, что клёва уже не будет, потому что в такое время дня рыба уходит спать. Они тоже растянулись на траве и уснули под деревом и Папа с ними, а потом и я от одиночества и нечего делать…

Возвращались мы уже не по короткой тропе через лес, а по плавным холмам и взгоркам, потому что бумага разрешала быть за Зоной до шести часов. С вершины одного пригорка мы увидели озерцо вдалеке, которое было совершенно круглое и обросшее камышом. Когда мы подошли, Папа захотел непременно искупаться в нём, хотя остальные рыбаки его отговаривали. Один из них сказал, что это озеро называется Ведьмин Глаз и тут слишком часто кто-нибудь тонет запутавшись в густой ряске.

Но Папа всё равно разделся до трусов, ухватился за корму маленькой лодки возле берега и поплыл, взбивая ногами большие пенистые всплески, к камышам на том берегу. На полпути он вспомнил про свои наручные часы, снял их и повесил на гвоздик в корме. Вернулся он таким же образом, и с его плечей свисали длинные космы перепутанной озёрной ряски.

Он был уже на берегу и одевался, когда мы увидели женщину в длинной деревенской одежде, которая с неясными криками бежала по наклонному полю. Когда добежала, она не сказала ничего нового, а только повторила, что мы уже знали от рыбака-попутчика.

Возле КПП нас застигло сильное ненастье и мы здорово промокли, пока дошли домой, но впоследствии никто не заболел

~ ~ ~

С велосипедами у меня дружба сызмальства. Я и близко не помню свой первый велосипед, но некоторые фотографии свидетельствуют — вот он трёхколесник с педалями на переднем, а на нём, упёршись в педали, двух-трёхлетний бутуз в тюбетеечке — я.

Однако следующий помню очень хорошо — трёхколесник с цепным приводом, потому что часто приходилось спорить с сестрой-братом чья очередь кататься. Позже Папа пересобрал его в двухколёсный, но после пятого класса он стал мал на меня и перешёл к младшим насовсем. А потом Папа привёл мне настоящий велосипед. Да, это был подержанный ветеран, но зато не «дамский» и не какой-нибудь там «Орлёнок» для подростково-юношеского возраста.

Однажды вечером после работы Папа попробовал даже обучить меня во Дворе езде на велосипеде, но без его крепкой поддержи за седло велосипед так и норовил завалиться не на один, так на другой бок. Папе надоела моя неловкость, он махнул рукой, сказал: — «Учись сам», — и ушёл домой.

А через пару дней я уже мог ездить. Правда не в седле, у меня не хватало смелости перебросить через него ногу и сесть как надо, вместо этого я просовывал ногу под раму и ездил стоя на педалях, поэтому езда получалась с косым креном, у велосипеда вправо, а у меня наоборот.

Но потом мне стало стыдно, что один мальчик, даже младше меня, не боится разбежаться и, стоя одной ногой на педали, перебросить вторую поверх седла к педали на другой стороне. Ему не хватало длины ног, чтобы из седла доставать до педалей, поэтому он ездил сидя верхом на раме, то левой, то правой ляжкой, поочерёдно, а седло оставалось у него за спиной чуть пониже лопаток. Рядом с таким храбрым коротышкой ездить «под рамой» было совсем стыдно.

И вот наконец после стольких проб и падений с царапинами, ушибами или без, у меня получилось! Ух-ты! Как быстро несёт меня велосипед над землёю! Никто и бегом не догонит. А самое главное — до чего легко, оказывается, ездить на велосипеде! И я гонял и гонял по орбите вокруг беседок в окружении дорожек Двора, пока—с опаской, но желанием—не свернул между знаний на окружную дорогу, на орбиту вокруг двух кварталов Горки…

Позднее, уже как поднаторелый велосипедист, я даже освоил некоторые элементы велоакробатики — езду «без ручек», когда управляешь велосипедом не касаясь руля, а перемещая свой центр тяжести в сторону предстоящего поворота, а велосипед понимал меня и слушался!.

Другим достижением того лета стало умение открывать глаза под водой. Плотину, где я когда соскользнул с плиты, починили и получился широкий водоём, куда сходилось много пляжников. Среди нас, мальчиков, любимой игрой стала Пятнашки-в-Воде, по тем же правилам как и в сухопутных. Но бегать в воде не получается, пловец движется быстрее, не догнать, да ещё и ныряет, меняя направление движения под водой, неизвестно где вынырнет отдышаться. Прежде, при нырянии мои глаза зажмуривались сами собой, но лишь открытыми можно различить в какую сторону умелькивают белые пятки уплывающего.

Да, под водой всё видится в желтоватом сумраке и не очень далеко, зато звуки слышны намного чётче и чище, когда сядешь на дно и постучишь парой камешков друг об друга. Наверное, потому что вода глушит все посторонние шумы. Правда, долго под водой не высидеть, набранный в лёгкие воздух стремится на поверхность и тебя тоже тянет, приходится грести в обратном направлении, а с камешками в руках не слишком-то и погребёшь.

~ ~ ~

Отпуска родителей в то лето не совпали и они уезжали по очереди. Сначала Папа навещал свою родную деревню Канино в Рязанской области. Он и меня взял с собою, только строго-настрого предупредил в дороге никому не признаваться, что мы живём на Атомном Объекте.

На станции в Бологове нам пришлось долго ждать поезд на Москву. Папа оставил меня сидеть на чемодане в переполненном зале ожидания, а сам пошёл компостировать билеты. На скамье неподалёку сидела девочка с открытой книгой на коленях. Я встал и приблизился к девочке, чтобы заглянуть в книгу через плечо. Это оказался Таинственный Остров Жюля Верна.

Я прочитал пару абзацев знакомых строк, которые мне так нравились. Она читала, не обращая внимания, что я стою позади спинки скамьи для ожидающих пассажиров. Мне хотелось заговорить с нею, но я не знал что сказать. Что это хорошая книга? Что я тоже читал её? Пока я подбирал правильные слова, пришли её взрослые сказать, что их поезд уже прибывает. Они ухватили свой багаж и вышли в дверь на платформу. Она ни разу не оглянулась…

Потом вернулся Папа с закомпостированными билетами. По моей просьбе, он купил мне книгу из книжного киоска в зале ожидания про Венгерского мальчика, который потом стал юношей и сражался с Австрийскими захватчиками его Венгерской родины. Потом из громкоговорителя разнеслось невнятное эхо о прибытии нашего поезда и мы вышли на перрон. Мимо прошёл мальчик лет десяти.

— Видишь? — спросил меня Папа. — Вот это называется бедность.

Я посмотрел вслед мальчику и увидел грубо нашитые заплаты на его штанах, которые перед этим не заметил.

В Москву мы прибыли на следующее утро. Мне очень хотелось увидеть столицу нашей Родины с самого начала и я всё время спрашивал, ну, когда же будет Москва, пока кондуктор не сказал, что вот она уже началась. Но за окном вагона тянулись такие же развалюшные избы как на Валдае, только побольше и потеснее друг к другу, и они никак не хотели кончаться и только когда поезд втянулся под высокую крышу вокзала, я поверил, что это мы в Москве.

Мы пошли пешком на соседний вокзал, который оказался совсем рядом. Там Папа опять закомпостировал билеты, но на этот раз поезд нужно было ждать до вечера, поэтому он сдал чемодан в камеру хранения и мы сели на экскурсионный автобус в Кремль.

Внутри Кремлёвских стен всех строго предупредили, что ничего нельзя фотографировать и Папе пришлось показать, что это его самодельный радиоприёмник у меня на плече в кожаном футляре, чтобы мне позволили носить его и дальше.

У домов посреди Кремля стены белые, а рядом тёмные Ели, но мало, хотя густые и высокие. Экскурсию привели к Царь-Колоколу, одна стенка у которого разбита. Это случилось, когда Царь-Колокол упал со своей колокольни и с тех пор не может звонить, а так и стоит на земле для экскурсий. Но жалко, послушать бы… А потом мы пришли к Царь-Пушке на высоких колёсах и я сразу же взобрался на груду больших полированных ядер у неё под носом и сунул голову в её пасть. Там оказались круглые стенки, как в большой трубе, но с глубоким слоем пыли повсюду.

— Чей это мальчик? — закричал снаружи пушки какой-то дяденька в сером костюме на бегу из-за соседней Ели, но совсем не из нашей экскурсии. — Уберите ребёнка!

Папа признался, что я — его и, пока мы не покинули Кремль, ему пришлось держать меня за руку, хотя было жарко… Когда автобус вернулся на вокзал, Папа сказал, что ему нужно купить наручные часы, вот только денег не очень много. Поэтому мы зашли в магазин, где были одни только часы в стеклянных ящиках на столах и в шкафчике, но тоже стеклянном, и Папа спросил меня какие же ему выбрать. Памятуя его жалобу на безденежье, я показал на самые дешёвые, за семь рублей, но Папа всё равно купил дорогие, за сиреневые двадцать пять рублей с белым бюстом Ленина в профиль…

В деревне Канино мы жили в избе Бабы Марфы, которая состояла из одной большой комнаты с двумя окнами напротив большой Русской печи. Из избы можно было пройти в маленький двор с дощатым забором и жильём коровы, но я туда не заходил, потому что в навозе не осталось места куда ногу поставить. Позади избы находился сарай опёртый на неё и тоже из брёвен. Окон в нём не было, а только клочки старого сухого сена и запах пыли. В углу я нашёл три книги: исторический роман про генерала Багратиона в войне 1812 года против Наполеоновского нашествия, повесть об установлении Советской власти на Чукотке, где пришлось гоняться за Белыми на собачьих упряжках, и Маленький Принц Антуана Сент-Экзюпери…

Один раз сестра и брат Папы приходили в гости, они жили в той же деревне, но были слишком заняты работой в колхозе. По этому случаю Баба Марфа сготовила большой жёлтый омлет, а другие обеды я не помню.

Деревня Канино разделена надвое ложбиной, где течёт широкий тихий ручей. Оба берега в сплошной стене Ивняка с длинными листьями, который местами даже смыкался над головой. А сам ручей неглубокий, чуть выше колен, с приятным песчаным дном. Мне нравилось бродить в его медленном течении.

Один раз Папа повёл меня на речку Мостью. Идти туда неблизко, зато достаточно места для плавания от одного заросшего дёрном берега до другого. На обоих берегах было немало отдыхающих людей, наверное, из других деревень. На обратном пути мы увидели в поле комбайн, который убирал рожь в поле, и когда он проехал мимо к другому концу поля, Папа рассердился и сказал: — «Тьфу!.»

Как оказалось, комбайнёр срезал только верхушки у колосьев, чтобы побыстрее закончить, но когда увидел незнакомца в белой майке, тем более с мальчиком городского вида, то решил будто мы тут проездом — начальство из района, и начал срезать под самый корешок, как очковтиратель какой-то…

Возле сарая Бабы Марфы появился большой стог сена для её коровы, и когда Папа и его брат начали какой-то ремонт в избе, то Баба Марфа перешла ночевать в сарай, а постель для меня и Папы стелилась наверху стога. Спать там было удобно и приятно из-за запаха высыхающей травы, но немного непривычно, и даже чуть-чуть страшновато, что так много звёзд смотрят на тебя всё время. К тому же, ни свет ни заря начинают кричать петухи деревни, а потом лежи в предрассветных сумерках пока снова заснётся…

Однажды я отправился против течения, пока не добрёл до следующей деревни, где деревенские мальчики запрудили ручей земляной плотиной с дёрном, чтобы было где купаться. Но после этого я заболел и меня отвезли в ту же самую деревню в верховьях ручья, потому что только там был лазарет с тремя койками. На одной из трёх я болел целую неделю и читал Знаменосцы Гончара, а также лакомился клубничным вареньем из банки, которую принесла сестра Папы, тётя Шура, а может быть жена его брата, тётя Аня, потому что они вместе тогда пришли меня проведать…

Так мы провели Папин отпуск и вернулись на Объект

~ ~ ~

Вскоре после нашего возвращения Мама взяла Сашу с Наташей и поехала на Украину проводить свой отпуск в Конотопе. Опять мы с Папой остались только два мужика. Он готовил вкусные макароны по-Флотски и рассказывал мне подробности жизни моряков. Например, на корабле многие команды подаются трубой и она не просто дудукает как пионерский горн, что вместе с барабаном идут вслед за Знаменем пионерской дружины на торжественной линейке. Корабельная труба играет по разному для каждого случая. В обед труба выпевает: — «Бери ложку, бери бак и беги на полубак». «Бак» это котелок, куда матросу выдают обед, а «полубак» то место на корабле, где корабельный повар-кок раздаёт черпаком что он там сготовил.

И Папа объяснял мне разные морские слова. «Клотик» это самый кончик самой высокой мачты на корабле, а когда хотят подшутить над молодым матросом, ему дают чайник и посылают принести чай с клотика. Новичок, конечно, не знает где это и ходит по судну с чайником, расспрашивает как пройти, а старые морские волки посылают его в разные места или в машинное отделение, так, для смеха…

А ещё Папа сказал, что некоторые зэки, которые прожили на Зоне слишком долго, уже не могут жить на свободе. И поэтому один рецидивист, когда закончился срок, просил начальника лагеря не выпускать его, а держать дальше. Но начальник Зоны сказал: — «Закон есть закон! Уходи!»”

А вечером рецидивиста опять привезли на Зону, потому что он убил человека в соседней деревне, и убийца кричал: — «Говорил я тебе, начальничек! Из-за тебя душу невинную пришлось загубить!» На этих словах у Папы глаза смотрели вбок и вверх, и даже голос его менялся как-то…

Некоторые книги я перечитывал не один раз, не сразу, конечно, но спустя какое-то время. В тот день я перечитывал книгу рассказов про революционера Бабушкина, которую мне вручили в конце года за хорошую учёбу и активное участие в общественной жизни школы. Он был простым рабочим и работал на богатеев-фабрикантов перед тем как стать революционером, а во время революции 1905 года пропал без вести.

Когда Папа позвал меня из кухни идти обедать, я пришёл и начал есть вермишелевый суп, а потом спросил: — «А ты знаешь, что до Октябрьской Революции на заводе Путилова рабочих однажды заставили трудиться сорок часов подряд?»

И Папа ответил: — «А ты знаешь, что твоя Мама поехала в Конотоп с другим дядей?»

Я поднял голову над тарелкой. Папа сидел перед нетронутым супом и смотрел на занавеску в кухонном окне. Мне стало страшно, я заплакал и сказал: — «Я убью его!»

Но Папа всё так же смотрел в занавеску, и он сказал: — «Не-ет, Серёжа, убивать никого не надо». — Голос его звучал чуть гнусаво, как у того рецидивиста-душегуба, который хотел и дальше оставаться на Зоне.

Потом Папа попал в Госпиталь Части и два дня соседка, которая въехала в комнаты сокращённых Зиминых, приходила к нам на кухню готовить мне обед. На третий день вернулась Мама с моими братом-сестрой…

Мама пошла проведать Папу в Госпитале и взяла меня с собой. Папа вышел во двор в синей пижаме, там всех переодевают в такие же. Родители сели на скамейке и сказали мне пойти поиграть. Я отошёл, но не очень далеко и слышал как Мама что-то быстро-быстро говорит Папе тихим голосом. Он смотрел прямо перед собой и повторял одни и те же слова: — «Дети вырастут — поймут».

(…когда я вырос, то понял, что из Конотопа опять пришло письмо с доносом, только на этот раз прямо Папе, а не в Особый отдел. Зачем?!. Ведь это не сулило доносчику улучшения жилищных условий, или каких-то других улучшений быта. Или, может, просто по привычке? Или, может, это вовсе не сосед был?. Просто некоторые люди, когда им плохо, думают что полегчáет, если сделать плохо кому-то ещё. Не думаю, что это срабатывает, но знаю, что есть такие мыслители…

И я ни разу не спросил моих сестру-брата ездил ли с ними в отпуск какой-то дядя, но я знаю, что так и было.

Мама построила свою защиту на контратаке против непутёвого поведения Папы в Крымском санатории, куда он ездил по путёвке профсоюза один, годом ранее. Там он стал таким легкомысленным, что не догадался даже скрыть следы своей легкомысленности и Маме пришлось отстирывать улики с его трусов в стиральной машинке «Ока»…)

Потом Папа выписался из Госпиталя и мы стали жить дальше…

~ ~ ~

В школе наш шестой класс перевели обратно на второй этаж в главном здании. Из-за беспрерывного чтения книг вперемешку с телевизором, времени на домашние задания у меня, практически, не оставалось, учителя меня стыдили, но продолжали ставить хорошие оценки, просто по привычке…

В общественной жизни школы я сыграл роль коня в инсценировке силами пионерской дружины школы. Эта роль досталась мне потому, что Папа сделал большую лошадиную голову из картона и на сцене я представлял конскую голову и передние ноги. Мои руки и плечи скрывала большая шаль, которая прятала ещё одного мальчика, который в согнутом виде держался за мой пояс и исполнял роль задней части четвероногого. На сцене лошадь не говорила никаких слов, потому что просто приснилась лентяю в виде кошмара, чтобы он с перепугу начал хорошо учиться. Постановку мы представили в школьном спортзале, и в Клубе Части, и даже ездили на гастроли за Зону — в клуб деревни Пистово. И повсюду выход коня на сцену вызывал оживление в зале.

Кроме кино в Клубе Части, я иногда ходил в Дом Офицеров, родители давали мне деньги на билет. Там я впервые посмотрел Французскую экранизацию Трёх Мушкетёров.

Перед сеансом в толпе собравшихся в фойе ходили нехорошие слухи, что фильм не привезли и вместо него покажут другое кино, чтобы не возвращать деньги за проданные билеты. Я старался не вслушиваться в жуткую весть и отгораживался от неё сосредоточенным разглядыванием громадного парадного портрета Маршала Малиновского, на полстены фойе, во всех его орденах и регалиях.

(…моё «я» того периода ещё и слыхом не слыхивало про Эдди Мёрфи, и не сомневалось, что мы в одиночку победили Германию во второй Мировой войне, потому что Советские люди в любую минуту готовы умереть за нашу Советскую Родину бросившись под танк или на амбразуру дзота, ну и к тому же у нас имелось непревзойдённое вооружение — «катюши» (то «я» не знало, что все они монтировались на Американских «студебеккерах»)…)

Коллекция разноцветно блестящих кружков, крестов, звёзд—пришпиленных, привинченных, приколотых для экспозиции—не оставляла ни живого, ни свободного места на его парадном кителе и медали меньшего достоинства болтались ниже пояса, на чреслах, как полы общей кольчуги.

И я дал слово окольчюженному Маршалу, что не пойду смотреть ничего другого, даже если не отдадут деньги за билет. Однако тревога оказалась ложной и счастье, щедро сдобренное звоном шпаг, длилось целых две серии, к тому же в цвете!.

Освоение Библиотеки Части продолжалось весьма успешно. Меня давным-давно перестали пугать картинки в пустой просторной прихожей, и кроме того я стал заправским полколазом.

Полки книжного лабиринта настолько тесно толпились друг к другу, что я наловчился восходить до самого потолка упираясь ногами в полки по обе стороны узких проходов. Не скажу, что на недосягаемых прежде высотах нашлись какие-то особые книги, однако приобретённые навыки альпинизма повышали моё самоуважение. Как и тот случай, когда Наташа оторвала меня от диванного чтения известием про сову в подвале углового здания.

Конечно же, я сразу выбежал вслед за сестрой. Коридор подвала освещался одинокой лампочкой чудом уцелевшей в эпоху «шпоночных» войн. В конце коридора, под проёмом в приямок, на полу сидела большая птица, куда крупнее совы. Это был настоящий филин, который сердито вертел своей ушастой головой и щёлкал крючковатым носом, не диво, что детишки не решались подойти.

Я действовал не раздумывая, как будто каждый день общался с приблудными филинами. Сняв клетчатую рубашку, я набросил её на голову птицы. Потом ухватил за когтистые ноги и поднял над полом. Филин не сопротивлялся под покровом моей одежды. Куда? Конечно же, домой, тем более, что я в полураздетом виде.

Мама не согласилась держать дома такого великана, хотя в квартире соседей Савкиных жила здоровенная ворона. Мама возразила, что бабушка Савкиных день-деньской подтирает вороний помёт по всей квартире, а кто у нас будет, если все на работе и в школе?

Скрепя сердце, я пообещал наутро отнести филина в школьный Уголок Живой Природы, потому что там уже жили белка и ёж в отдельных клетках. Только пусть до тех пор посидит пока в ванной. Чтобы филин подкрепился, я отнёс туда краюху хлеба и блюдце молока. Он грустно сидел в углу и даже не взглянул на пищу опущенную на плитки пола. Выйдя, я выключил свет надеясь, что, как ночной хищник, он и в темноте найдёт.

Утром я первым делом включил в ванной свет и увидел, что филин к еде и не притронулся даже. И ничего не съел, пока я завтракал на кухне, хотя я специально оставил свет в ванной гореть, но это не добавило ему аппетита. Потом я схватил его за голые ноги и понёс в школу.

Наверное, филинам неудобно висеть головой вниз, потому что этот постоянно подворачивал свою кверху, насколько пускала шея. Иногда я отдавал свой портфель брату и нёс птицу обеими руками в нормальном положении. Когда со взгорка открылся дальний вид на школу, голова филина уронилась и я понял, что он мёртв. Я даже несколько обрадовался, что ему не придётся жить в неволе плохо пахнущего Живого Уголка. Я свернул с тропы и спрятал его в кустах, потому что однажды видел ястреба повешенного на суку старого дерева на Бугорке. Я не хотел, чтобы из моего филина выдирали перья и всячески увечили, пусть даже и после его смерти…

Потом Мама говорила, что птица умерла, скорее всего, от старости и пряталась в подвале, чтобы сдохнуть.

(…но я думаю, всё так случилось затем, чтоб мы с ним встретились. Он был посланником ко мне, просто я ещё не разгадал послание… Птицы они ведь не только птицы, об этом ещё и авгуры знали…

Мой дом в Степанакерте стоит на склоне глубокого оврага позади Роддома. Самый крайний дом в тупике, воистину тихое место.

Однажды на подходе к дому я увидел птицу, не больше воробья, в сухой траве поздней осени сбоку от тропинки. Неверными путающимися шагами, она брела через ломкую траву, будто тяжко раненная, волоча за собой свои крылья. Я взглянул на ходу и пошёл дальше, слишком отягчённый собственными проблемами… На следующий день мне стало известно, что именно в тот момент глубже в овраге зарезали молодого человека — наркушные разборки.

Та птичка была душой убитого, и никто меня не переубедит…)

~ ~ ~

Осенью после лета в раздельных отпусках, старшая часть нашей семьи ударилась в грибничество. Конечно, грибов на Объекте хватало, два шага в сторону от торной тропы дом-школа и вот тебе опята, моховики, подосиновики, не говоря уж о сыроежках и волчьем табаке, но просто у занятых прохожих нет времени на грибы… Но когда получаешь бумажку с разрешением покинуть Зону на весь воскресный день, да ещё и грузовик выделен для вывоза группы грибников за Зону, «тихая охота» начинает выглядеть привлекательней. Наверное, все эти удобства всегда предоставлялись жителям Объекта, только родители ими не пользовались, пока не решили покрепче помириться после раскольного лета.

(…хотя в то время я ничего такого и не думал даже, а просто радовался, что еду с родителями в лес собирать грибы, нет, не искать, а собирать те, которые соизволят найтись. Сколько бы ни искал, толку не будет—даже если они под самым носом—пока они тебя не окликнут. Без зова — проходишь мимо, они другого дожидаются кого-то. Понадобилась жизнь, чтобы понять — это касается не только грибов, но и любой другой неживой (Ха!.), неодушевлённой вещи…)

Специально для тех воскресений Папа сделал три ведра из крепкого картона, лёгкие и вместительные. В лесу Зонные грибники расходились почти в одиночку изредка обмениваясь далёкими «Ау!», по которым не угадать кто это кричал и откуда.

Мне нравилось настороженно бродить по тихому осеннему лесу влажному от тумана и измороси. Конечно, мы не собирали слишком хрупкие сыроежки, но подосиновики, или моховики были хорошим сбором. Папа сделал маленький нож каждому, чтобы не портить грибниц и грибы снова бы росли в том же месте, к тому же на срезе сразу видно червив гриб или нет. Самым лучшим грибом считался «белый», только он меня ни разу не окликнул. Незнакомцев я относил Папе и он объяснял — этот рыжик, это волнушка, а этого выбросить — поганка.

Дома грибы высыпали в большой эмалированный таз и замачивали на ночь, потом Мама их готовила или мариновала. Всё было очень вкусно, но ходить за ними по лесу намного вкуснее.

Однажды в воскресенье, когда родители ушли куда-то в гости, мы втроём затеяли беготню по квартире, Пятнашки на троих. Веселье оборвал резкий стук в дверь. На площадке стоял новый сосед с первого этажа, который сказал, что если родители не дома, это ещё не значит будто можно на головах ходить, а когда они вернуться им будет сказано, что мы не можем себя вести.

Совсем вечером Наташа прибежала с площадки объявить тревогу — родители уже шли домой, но на первом этаже их задержал своими жалобами сосед из квартиры под нами. Ой, что будет!

Как ей удалось оказаться в нужном месте в нужное время? Очень просто. Площадка была как бы продолжением квартиры, там хватало места играть втроём в волейбол воздушным шариком, а Мама стала даже превращать её в спортзал и, когда не на работе, прыгала там со скакалкой. Мы наперебой последовали её примеру, но у меня не получалось так же хорошо, как у Наташи, которая чуть что и — на площадку, вот и услышала соседский перехват.

Когда они вошли, лицо у Папы было очень злое. Не снимая пальто, он прошёл на кухню и принёс табурет в комнату родителей. Там он сдвинул дорожку в сторону и хлобыстнул табуретом об пол.

— Потише, да? — прокричал он доскам пола и ещё раз шарахнул по ним сиденьем табурета. — Так хорошо, а?

Я понял, что нас не станут наказывать, но всё равно как-то это было не совсем правильно…

С собою в школу мы носили бутерброды, которые Мама заворачивала нам в газету, чтобы на большой перемене мы их доставали из портфелей и кушали. Для Саши с Наташей она заворачивала два бутерброда в один свёрток, потому что они учились в одном классе. Ну и перед выходом в школу мы, конечно же, ещё и завтракали на кухне… Однако в ту субботу я вышел из дому один и без портфеля, потому что в тот день проводилась военная игра для старшеклассников, а остальным отменили занятия.

Участники игры были разбиты на два отряда «Зелёные» и «Синие», которым для начала следовало уйти в лес в разных направлениях. Задача заключалась в том, чтобы выследить противника и захватить их знамя. Бумажные погоны на плечах своим цветом показывали отрядную принадлежность игроков. Кому отрывали один погон становился военнопленным, сорваны оба — убит.

В то утро я пришёл на кухню позже обычного, потому что обычно меня будило одевание младших, но им-то в школу не идти. К тому же, весь вечер накануне я кропотливо пришивал на плечи моей курточки бумажные погоны частыми старательными стежками, чтоб их не просто было бы срывать, и из-за этих военных приготовлений лёг спать около полуночи.

Мама уже уходила на свою работу и сказала, что есть вчерашние макароны или, если захочу, могу сварить яйцо себе на завтрак. Пришлось напомнить ей, что я не умею варить яйца, но она ответила, что это проще простого — за полторы минуты получается яйцо всмятку, а если хочу вкрутую, то варить три минуты. Она даже принесла будильник из своей комнаты и поставила на подоконник кухонного окна рядом с грибной банкой…

Такие трёхлитровые банки стояли почти на каждом кухонном подоконнике Объекта, но этот не из тех грибов, что собирают в лесу, он доморощенный. С виду похожий на зелёную тину затянувшую поверхность баночной воды, он, несмотря на гадкий вид, превращал воду в приятный напиток наподобие кваса, хотя сам гриб назывался «чайным». Когда содержимое исчерпывалось и прядки гриба начинали цепляться за дно банки, её заново наполняли водой, оставляли настояться и через пару дней можно опять пить. Хозяйки охотно делились кусками гриба одна с другой, а то разрастётся так, что воде и места в банке не останется.

Поэтому я засёк время по будильнику, налил воды в маленькую кастрюлю, как сказала Мама перед выходом, загрузил туда яйцо, зажёг упруго-голубое пламя газовой плиты и поставил кастрюльку на огонь.

Прошла ровно минута с половиной, вода вокруг яйца никак не выглядела горячей и я решил, ладно, пусть будет вкрутую. После дополнительного ожидания в полторы минуты, от воды начал подыматься редкий парок, а на стенках кастрюльки под водой собралось множество мелких пузырёчков и я выключил газ, потому что у меня была чёткая инструкция по варке яиц.

(…поговорку насчёт «первый блин комом» можно смело дополнить, что первое варёное яйцо лучше просто выпить…)

Участники военной игры в большинстве своём пришли в спортивной форме и никому не хотелось заходить в здание школы. Так что мы бездельно толпились во дворе небольшими возрастными группами. В моей, все удивились до чего плотно сидят на мне погоны. Я гордо похлопал себя по левому плечу — ни капли не оттопыривается, а? Не то, что у некоторых — всего по паре стежков и выгнуты как спина перепуганной кошки, хоть мизинцем срывай. И тут незнакомый мальчик, наверное, из параллельного класса—ни с того, ни с сего—напал на меня, завалил на землю и подрал мои погоны в клочья.

(…драться я никогда не умел, да и теперь не умею. Скорее всего, обозвал его «дураком» и убежал в лес — домой…)

В лесу я снял свою курточку… Вместо погонов осталась только узенькая полоска бумаги обвитая частыми стежками чёрной нитки сложенной вдвое. Я выщипал бумажные обрывки и рассеял их по опавшей осенней листве. Возможно, всплакнул даже, что меня так преждевременно убили, и совсем не по правилам, ещё до начала военных действий… А ведь я так мечтал захватить в плен штаб противника…

Какое-то время моим излюбленным способом коротать уроки в школе стало составление чертежей моего тайного убежища — пещеры в неприступной скале, как у героев Таинственного Острова Жюля Верна. Только в отличие от ихней, в мою можно попасть лишь по подземному ходу, который начинался далеко от скалы, в чаще окружающего леса, ну а в самой пещере имелся ещё дополнительный ход наверх, в пещеру поменьше, с узкими расселинами бойниц, чтобы следить что там вокруг творится.

Конец карандаша, которым я рисовал чертежи украшала угрюмая резная маска, наподобие тех идолов с острова Пасхи… Искусство резчика карандашных концов я тоже освоил в школе. Проще простого, если есть лезвие для бритья.

Делаешь поперечный надрез и от краёв его проскрёбываешь два продольных углубления до окончания карандаша, каждое 1 см в длину и 3 мм в ширину, оставляя между ними 2 мм — это переносица.

Теперь, на 1 см ниже носа делаешь широкий продольный срез к нему. Нос начинает торчать, а срез становится нижней частью лица. Засечка поперёк него становится узкогубым ртом, а короткие прорези в продольных углублениях вдоль носа—по одной на каждое—глазами идола.

Только поосторожней с лезвием, оно страшно острое и можно пальцы порезать при невнимательности… Этих инструментов резчика полным-полно в ванной, в синей бумажной коробочке лезвий, которую Папа там держит. На синем верхе — рисунок чёрного парусника и надпись «Нева», а внутри конвертики, тоже синие, с таким же парусником и надпись та же…

С началом зимы у меня на руках начала меняться кожа. В каком-нибудь месте взбугриться сухой клочок, потрёшь его, потянешь и — снимается целая полоска кожи. Я никому не говорил и за неделю снял всю кожу, как изношенные перчатки, до запястий. Но на ладонях так и не облезла, а под снятыми полосками обнажалась новая.

(…понятия не имею есть ли какое-то научное объяснения такому явлению, однако по моему скромному мнению, причиной послужила книга встреченная мною на полках Библиотеки Части. Её название, Человек Меняет Кожу, чем-то оттолкнуло, но, вместе с тем, и запомнилось, чтоб впечатлительный ребёнок на собственной шкуре проверил возможность такой смены…)

Меня всегда отличали две врождённые Ахиллесовы пятки: наивность и впечатлительность… Впечатлившись песней на пластинке в 33 об/мин, я наивно возжелал переписать слова, хоть пелась она на иностранном языке.

Моя попытка списывания не продвинулась дальше первой строки, но и такой результат вызывал серьёзные сомнения. Один раз явно слышится «аза лацмадери», а ставишь пластинку по второму кругу тут уже звучит «эсо дазмадери». Сколько я не бился, эти два варианта сменяли друг друга. Но невозможно же, чтоб пластинка сама собой менялась, без фабрики грамзаписи! Проект остался незавершённым…

(…много лет спустя я вновь услышал и сразу же узнал, когда Луи Армстронг запел с лазерного диска:

Yes, sir, that’s my lady…)

Каток за дорогой с самого начала предназначался для хоккея. Со временем его окружили плотным дощатым бортиком, а в противоположных концах поля поставили хоккейные ворота. После снегопадов мальчики чистили поле парой широких металлических щитов наподобие ножа бульдозера. По верху каждого такого щита протянута длинная горизонтальная ручка для хватания и толкали него не меньше двух-трёх мальчиков.

Снег переталкивали к бортику напротив раздевалки и выбрасывали с поля широкими фанерными лопатами. Поэтому позади дальнего бортика образовалась снежная гряда вдвое выше него самого. В искусственных холмах слежавшегося снега мальчики прокапывали туннели с развилками и закоулками, как на моих схемах секретного убежища.

Тёмными вечерами мы играли в прятки в тех туннелях полных чернильно-чёрного мрака, потому что столбы с фонарями стояли только на раздевалкиной стороне катка. Но стоило включить в туннеле фонарик и — у тесноты появлялись ледниково-белые стены с бессчётными искорками в мутной глубине.

~ ~ ~

Год заканчивался. Под чёрным блестящим корешком отрывного календаря на стене возле холодного окна на кухне остались считанные листочки размером с ладонь. Изначально, в таком календаре бывает столько же страниц, сколько дней в его году и плотная масса из сотен листиков охваченных блестяще-чёрной жестью спинки-корешка смотрится важной и солидной. Каждый листок жирной шрифтом представлял свою неповторимую дату, а нормальной печатью сообщал точное время восхода и захода солнца в этот день и в отдельном столбце символов и цифр отчитывался о текущей фазе луны. И всю эту компактно напечатанную уйму информации ты должен был оторвать и выбросить, чтобы идти в ногу со временем.

Усугубляя горечь потери, вместе с информацией безвозвратно выбрасывался и дизайн художественного оформления, который данным о движении небесных тел отводил нижний край листка, а в центре размещал того или иного Члена Политбюро Центрального Комитета Коммунистической Партии Советского Союза, который родился в этот день, а если Членом день был обойдён, на выручку приходил портрет того или иного героя Гражданской или Великой Отечественной войн. На оборотной стороне представлялась их биография, но вкратце, из-за маломерности листка.

Раз в два месяца попадался кроссворд (да, подсказки на обороте), а пять дат печатались жирно красным, потому что они праздники — Новый год, Первомай, День Победы, День Великой Октябрьской Революции, и День Конституции.

Но позднее Мама начала покупать отрывной календарь для женщин, где вместо Членов спереди шли картинки задумчивых Берёзок, а сзади выкройки для шитья, кулинарные рецепты или другие полезные советы. У одного из таких советов я научился как отучить мужа от склонности к спиртному:

“Насыпьте порцию измельчённой жжёной пробки в стакан с вином и угостите своего мужа незадолго до прихода гостей. Когда все соберутся, пробка начнёт оказывать своё действие и выпивоха не сможет сдерживать давление газов в своём желудке, он распукается, ему станет стыдно перед гостями, что и заставит его расстаться с постыдной привычкой.”

Я пересказал этот способ Маме, потому что она часто упрекала Папу за такую же склонность. Однако Мама полезным советом не воспользовалась.

(..тогдашний я не смог её понять — зачем жалуешься, если не хочешь снять причину дискомфорта? Повзрослев, я понял мою Маму, но теперь уже не могу понять способных к печатанию такого идиотизма.

Похоже, с пониманием у меня та же незадача, что и у того журавля на топком болоте — шею вытащит, глядь, крыло увязло, крыло вызволит, ан нога застряла…

А это у меня только с пониманием так?.)

За неделю до зимних каникул классная руководительница объявила, что на школьном Новогоднем вечере будет проводиться конкурс на лучший маскарадный костюм, в котором наш класс просто обязан победить. Меня воодушевила поставленная задача и тут же явилась идея бесподобного карнавального костюма — никаких медведей с роботами, я наряжусь… Цыганкой!

Мама расхохоталась, когда я поделился с нею своим планом, но обещала помочь, потому что у неё оставались связи в Танцевальной Самодеятельности.

На мои осторожные расспросы в классе—кто какой костюм задумал для конкурса? — мальчики одинаково отвечали, что никто и не собирается что-то готовить, а придут в своём обычном виде. Меня гнобила такая перспектива, потому что на Новогоднем вечере всё должно быть как в кинофильме Карнавальная Ночь, чтоб серпантин летал туда-сюда и конфетти кружились… Наверняка, всё это лишняя паника, как перед демонстрацией Трёх Мушкетёров, которая всё же состоялась. А если мальчики не явятся в карнавальном, то есть же и другие ребята, особенно в старших классах, для которых Новый год весёлый праздник…

Мама сделала мне маску как у Мистера Х в кинофильме Мистер Х, только из чёрного бархата и с дополнительной чёрной сеточкой до середины подбородка. Теперь меня никто не распознает, потому что из Танцевальной Самодеятельности Мама принесла настоящий парик с длинной чёрной косой до пояса, красную юбку, белую блузку с рюшечками и чёрную шаль с большими красными цветами.

Когда я одел всё конкурсное, Мама и её новая подруга, которая въехала в комнаты Зиминых, так и покатились со смеху. Потом они сказали, а что если кто-то меня пригласит на танец? Надо заранее потренироваться. По их совету, я взял стул и покружил его немного под пластинку с вальсом. Тут они вообще хохотали до упаду и сказали, что мне нужны женские туфли, а чёрные ботинки со шнурками никак не идут под красную юбку. Туфли тоже нашлись, но они оказались на каблуках, потому что зимой босоножки не носят. Ходить на каблуках было очень трудно, но Мама сказала: — «Терпи казак, тренируйся пока есть время».

За час до Новогоднего вечера мой карнавальный костюм сложили в большую сумку и я пошёл в школу через тёмный зимний лес. В школе я пробрался на второй этаж, где свет вообще не включали, и в одной из тёмных классных комнат переоделся в свой конкурсный костюм. Я спустился на первый этаж хватаясь за перила, потому что ходить на каблуках не легче, чем с коньками на ногах.

Свет в вестибюле и коридорах первого этажа был довольно скудным, но освещения хватало, чтобы разглядеть, что все—даже ребята из старших классов—пришли хоть и не в школьном, но всё ж никак не в карнавальном. А где же праздник?! Где серпантин и конфетти?.

Пара старших ребят о чём-то пошептались и подошли ко мне: — «Погадаешь, Цыганочка?»

Но тут появилась Старшая Пионервожатая школы и отвела меня в спортзал. Вплоть до Ёлки и вокруг неё стояли ряды сидений для зрителей предстоящей постановки. Зря я кружил тот стул — танцев не предвидится.

Старшая Пионервожатая посадила меня посреди первого ряда, лицом к пока ещё закрытому синему занавесу. Потом она ненадолго отошла и вернулась с девочкой в маске и костюме Арлекино—ещё одна дура несчастная, как и я. Девочку усадили на соседнее сиденье. Других ряженых в зале не было.

Занавес распахнулся и девятиклассники стали представлять свою постановку Золушки. Костюмы их мне понравились, особенно клетчатая кепка Шута… Спектакль окончился, все начали хлопать, а я понял, что сейчас даже Шут переоденется в свои штаны с пиджаком.

Я покинул хлопающий зал и поднялся наверх в тёмную комнату, где оставлял свою одежду, чтобы переодеться обратно. Какое блаженство сунуть ноги в свои валенки после мучительских каблуков!

В дверях школы я столкнулся с Мамой и Наташей, которые пришли полюбоваться моим маскарадным триумфом. Я коротко им объявил, что никакого карнавала нет и мы пошли домой через всё тот же тёмный лес.

~ ~ ~

(…счастливым быть проще простого — живи не оглядываясь и очень скоро память сделает своё дело, она забудет и сотрёт все твои промахи, горести, боли. Смотри всегда вперёд — навстречу удовольствиям, успехам, праздникам…)

Хотя Новогодний вечер в школе провалился, впереди ждали долгие зимние каникулы и целых семнадцать серийКапитана Тэнкеша по телевизору, где он будет скакать на коне, биться на саблях и дурачить Австрийских оккупантов его Венгерской Родины.

В комнате родителей, как всегда, Новогодняя Ёлка доставала до потолка рубиновой звездой на своей макушке, а среди блеска игрушек висели шоколадные «Мишка в лесу» и «Мишка на Севере» и «Батончики», хоть и не совсем из шоколада, но тоже сладкие… После провального карнавала жизнь улыбалась вновь…

В новогоднюю ночь Папа работал в ночную смену, чтобы не гасли гирлянды огоньков на Новогодних Ёлках в домах Объекта. А в первое утро нового года Мама ушла на свою работу, чтобы не иссякала вода в кухонных кранах…

В наступившем году я проснулся поздно, когда папа уже вернулся с работы. Он спросил кто приходил минувшей ночью и я ответил, что Мамина новая подруга из квартиры Зиминых заглядывала на минутку.

Потом я читал, сходил на каток поиграть в хоккей в валенках и снова вернулся к книгам на большом диване… Я смотрел концерт Майи Кристалинской по телевизору в её обычной широкой косынке вокруг шеи—скрыть следы личной жизненной драмы—когда Мама пришла с работы. Я выбежал в прихожую из комнаты родителей, и Папа уже успел туда из кухни.

Он стоял перед Мамой, которая ещё не успела снять пальто. Потом, пока они так стояли—странно неподвижные и молча смотрящие друг на друга—что-то непонятное случилось с Папиной рукой, которая одна лишь шевельнулась в этом застывшем противостоянии и как-то без размаха шлёпнула по каждой щеке Мамы. Она сказала: — «Коля! Что ты?» — и залилась слезами, которых я никогда не видел.

Папа начал кричать и показывать блюдце, которое он нашёл за занавеской на подоконнике кухонного окна. Мама хотела что-то объяснить про свою подругу, но Папа закричал, что женщины Беломор-Канал не курят. Он вскинул на себя свой овчинный полушубок, схватился за дверную ручку и вскрикнул напоследок: — «А ведь клялась, что даже срать не сядешь с ним на одном гектаре!»

Дверь бешено хлопнула, Мама прошла на кухню, а потом через площадку к своей новой подруге из бывших комнат Зиминых.

Я одел пальто и валенки, и снова пошёл на каток. По пути я встретил сестру-брата, которые оттуда возвращались, но ничего им не сказал про то, что там случилось.

На катке я пропадал до полной темноты. На игры не тянуло, но и домой идти я не хотел, а просто болтался без всякой цели или сидел возле печки в раздевалке. Потом Наташа подошла ко мне на совсем уже безлюдном катке. Она сказала, что Мама и брат ждут меня на дороге, и что дома Папа повалил Ёлку на пол, а Саньку пнул, и теперь мы идём ночевать у каких-то знакомых.

Под светом одиноких фонарей над пустой дорогой, мы вчетвером пошли в пятиэтажное здание, где Мама постучала в Дверь на первом этаже. Там жила семья какого-то офицера с двумя детьми. Мальчика я знал, но его сестра была из слишком старшего класса.

Мама начала раздавать нам бутерброды, которые она принесла с собой, но есть мне не хотелось. Она легла спать с моими сестрой-братом на раскладном диване, а мне постелили на полу, рядом с книжным шкафом. Через его стеклянную дверь я увидел книгу Луи Буссенара Капитан Сорви-Голова и попросил разрешения почитать её не раз уж читанные строки, пока свет из кухни доходил до ковра…

Утром мы ушли и пересекли Двор к одному из угловых зданий. Я знал, что это общежитие для офицеров. Но никогда ещё не заходил туда. В длинном коридоре на втором этаже Мама сказала нам подождать, потому что ей надо поговорить с дядей (она назвала имя, но я его напрочь не помню).

Втроём, мы ждали совершенно молча на площадке, пока через какое-то время не появилась в коридоре Мама и повела нас домой. Она открыла дверь своим ключом. Из прихожей, через распахнутую дверь в комнату родителей виднелась Ёлка лёжа на боку у двери на балкон, на ковре вокруг валялись россыпью осколки её украшений. Они не блестели.

Дверь шкафа стояла настежь, перед ним грудилась мягкая куча из Маминых платьев, все до единого разодраны от верха дóнизу… Мама негромко всхлипнула уже знакомыми слезами…

Папа не приходил домой целую неделю, потом Наташа сказала, что он к нам возвращается. Так это и случилось на следующий день. И мы стали жить дальше опять…

~ ~ ~

Перед началом школы я нашёл газетный свёрток у себя в портфеле. Несъеденный бутерброд валялся в нём все каникулы. Ветчина испортилась и провоняла весь портфель. Мама вымыла его изнутри с мылом и запах уменьшился, но не до конца…

В школе объявили сбор макулатуры и после уроков пионеры нашего класса, группами по трое-четверо, заходили в дома квартала, стучали в двери квартир и спрашивали нет ли макулатуры. Иногда нам давали целые кипы старых газет и журналов, но я так и не пошёл в угловое здание с общежитием офицеров. Вместо этого я предложил сходить в Библиотеку Части и там нам дали несколько стопок списанных книг. Некоторые совсем изношенные и подранные, а другие вполне свежие, как, например, Последний из Могикан Фенимора Купера с красивыми гравюрами, где только не хватало нескольких страниц в самом конце, но мне всё равно никогда не нравилось, что Ункас там гибнет.

Однажды вечером, когда мы играли в прятки в снежных тоннелях вдоль бортика катка, один старшеклассник начал доказывать, будто он сможет поднять пять человек сразу и очень даже запросто, одной рукой. Это казалось настолько невозможным, что я поспорил с ним. Он только предупредил, что пятеро должны лежать плотной группой, чтобы удобней поднимать.

Поэтому он и я, как поспорившие, и ещё несколько мальчиков прошли к Бугорку, куда не доходил фонарный свет катка, зато имелось ровное место. Я лёг на спину в снег и, как он объяснял, вытянул ноги и руки, чтобы четыре мальчика легли на них—по мальчику на конечность—всех вместе пять человек.

Только он даже и не попытался нас поднять — я почувствовал как чужие пальцы расстёгивают на мне штаны и лезут в трусы, но сбросить четверых мальчиков мне было не под силу и я только орал не помню что.

Потом я вдруг почувствовал, что освободился, потому что они убежали. Я застегнул штаны и пошёл домой, злясь на самого себя, что так запросто купился на дурацкую шутку. Опять ходил на клотик с чайником…

(…и только совсем недавно меня вдруг осенило — это не было глумливой шуткой типа «показа Москвы», но проверкой подозрений вызванных моим костюмом для несостоявшегося конкурса.

Подумать только — чуть не вся жизнь прошла, покуда догадался… И это подчёркивает третью, но, пожалуй, главную из моих Пяток Ахиллеса — тугодумство…)

По пути из школы мой друг Юра Николаенко поделился новостью, что на стенде в Доме Офицеров повесили карикатуру на мою Маму. Она там как бы гадает сама с собой: пойти к любовнику или к мужу?

Я не сказал ни слова, отмолчался, но больше месяца не мог и близко подойти к Дому Офицеров. Потом, конечно, пришлось, потому что там показывали Железную Маску с Жаном Марэ в роли Д’Артаньяна.

Перед сеансом, со всем своим нутром как бы стиснутым стыдом и страхом, я приблизился к стенду. На пришпиленном там листе Ватмана висела уже новая карикатура про пьяного водителя в зелёной телогрейке, который уронил свой грузовик в реку, а его жена и дети проливают синие слёзы дома.

(…тогда я испытал огромное облегчение, но почему-то до сих пор передо мной мгновенно предстаёт карикатура, которую я в жизни и в глаза не видел. Там у Мамы острый нос и длинные красные ногти, когда она гадает: туда или сюда?.

Нет, Юра Николаенко мне не описывал картинку, а только пересказал надпись…)

Ранней весной Папа пришёл очень расстроенный после собрания у него на работе. Шла ещё одна волна сокращений и на собрании сказали, кого же сокращать, если не его?. Так мы начали собирать вещи для погрузки в большой железнодорожный контейнер, как остальные сокращённые люди до нас. Но грузить их остался один Папа, потому что мы вчетвером выехали на две недели раньше.

В последний вечер перед отъездом я сидел на диване новой Маминой подруги в квартире через площадку. Та женщина и Мама вышли на кухню, а я остался один с толстой книгой, которую подобрал в макулатуре Библиотеки Части, а потом подарил подруге Мамы. Там описывалась биография какого-то дореволюционного писателя, среди которой я невнимательно разглядывал изредка встречавшиеся фотопортреты незнакомых людей в непонятных одеждах из другого, дореволюционного мира. Потом я открыл макулатурный подарок где-то посредине и авторучкой на полях страницы написал «мы уезжаем».

И тут я вспомнил принцип создания мультфильмов, что если на нескольких страницах идущих друг за дружкой написать слово—по одной букве на страницу—и потом согнуть страницы и дать им ускоренно пролистаться, то буквы, мелькая, сложатся в написанное слово. И я вписал отдельные буквы в уголках страниц идущих одна за другой «я-С-е-р-г-ей-О-г-о-л-ь-ц-о-в-у-е-з-ж-а-ю». Но мультфильма не получилось. Захлопнув книгу, я оставил её на диване и пошёл через площадку в комнату, где вдоль пустых стен стояли коробки и ящики…

Рано утром из Двора отправился небольшой автобус до станции Валдай. Кроме нас четверых, в нём ехали пара семей в свои отпуска. Когда автобус свернул на спуск с Горки, Мама вдруг меня спросила, с кем нам лучше жить дальше: с Папой или с человеком, чьё имя я забыл совершенно. И я сказал: — «Мама! Не надо нам никого! Я работать пойду, буду тебе помогать!» Она промолчала в ответ…

И это не было просто словами, я верил в то, что говорю, однако Мама лучше меня знала трудовое законодательство.

У подножия Горки автобус остановился на повороте в сторону Насосной Станции и КПП. Забытый человек, про которого только что спросила Мама, поднялся в открытую дверь. Он подошёл к ней, взял за руку, что-то негромко говорил. Я отвернулся и стал смотреть в окно… Человек вышел, автобус хлопнул дверью и покатил дальше. Через две минуты он остановился у белых решетчатых ворот КПП. Зашёл краснопогонник проверить нас и отпускников, а когда вышел, водитель потянул длинный никелированный рычаг закрытия двери. Автобус зафырчал…

Ясно было, что это насовсем и больше сюда уже не вернуться и не увидеть ни КПП, ни неизвестного солдата, что проплывает за стеклом в автобусном окне и говорит не слыхать что, не понять кому, ухватившись за белую трубу ворот, и минует много лет, пока мне дойдёт, что это я не расстаюсь с Объектом-Зоной-Частью-Ящиком, а именно так покидаю детство.

~~~~~

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Хулиганский Роман (в одном, охренеть каком длинном письме про совсем краткую жизнь), или …а так и текём тут себе, да… предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я