Неточные совпадения
Городничий. Я здесь
напишу. (
Пишет и в то же время говорит
про себя.)А вот посмотрим, как пойдет дело после фриштика да бутылки толстобрюшки! Да есть у нас губернская мадера: неказиста на вид, а слона повалит с ног. Только бы мне узнать, что он такое и в какой мере нужно его опасаться. (
Написавши, отдает Добчинскому, который подходит к двери, но в это время дверь обрывается и подслушивавший с другой стороны Бобчинский летит вместе с нею на сцену. Все издают восклицания. Бобчинский подымается.)
Крестьяне речь ту слушали,
Поддакивали барину.
Павлуша что-то в книжечку
Хотел уже
писать.
Да выискался пьяненький
Мужик, — он против барина
На животе лежал,
В глаза ему поглядывал,
Помалчивал — да вдруг
Как вскочит! Прямо к барину —
Хвать карандаш из рук!
— Постой, башка порожняя!
Шальных вестей, бессовестных
Про нас не разноси!
Чему ты позавидовал!
Что веселится бедная
Крестьянская душа?
Она
пишет детскую книгу и никому не говорит
про это, но мне читала, и я давал рукопись Воркуеву… знаешь, этот издатель… и сам он писатель, кажется.
— Употребите ваше влияние на нее, сделайте, чтоб она
написала. Я не хочу и почти не могу говорить с нею
про это.
— Я сколько времени бьюсь и ничего не сделал, — говорил он
про свой портрет, — а он посмотрел и
написал. Вот что значит техника.
Не мадригалы Ленский
пишетВ альбоме Ольги молодой;
Его перо любовью дышит,
Не хладно блещет остротой;
Что ни заметит, ни услышит
Об Ольге, он
про то и
пишет:
И полны истины живой
Текут элегии рекой.
Так ты, Языков вдохновенный,
В порывах сердца своего,
Поешь бог ведает кого,
И свод элегий драгоценный
Представит некогда тебе
Всю повесть о твоей судьбе.
Девушка эта была la belle Flamande,
про которую
писала maman и которая впоследствии играла такую важную роль в жизни всего нашего семейства. Как только мы вошли, она отняла одну руку от головы maman и поправила на груди складки своего капота, потом шепотом сказала: «В забытьи».
— Много
про пожары
пишут.
Про жизнь пустынную, как сладко ни
пиши,
А в одиночестве способен жить не всякой...
— Нет, бывало и весело. Художник был славный человечек, теперь он уже — в знаменитых. А писатель — дрянцо, самолюбивый, завистливый. Он тоже — известность.
Пишет сладенькие рассказики
про скучных людей,
про людей, которые веруют в бога. Притворяется, что и сам тоже верует.
— Я ошибся: не
про тебя то, что говорил я. Да, Марфенька, ты права: грех хотеть того, чего не дано, желать жить, как живут эти барыни, о которых в книгах
пишут. Боже тебя сохрани меняться, быть другою! Люби цветы, птиц, занимайся хозяйством, ищи веселого окончания и в книжках, и в своей жизни…
«А когда после? — спрашивала она себя, медленно возвращаясь наверх. — Найду ли я силы
написать ему сегодня до вечера? И что
напишу? Все то же: „Не могу, ничего не хочу, не осталось в сердце ничего…“ А завтра он будет ждать там, в беседке. Обманутое ожидание раздражит его, он повторит вызов выстрелами, наконец, столкнется с людьми, с бабушкой!.. Пойти самой, сказать ему, что он поступает „нечестно и нелогично“…
Про великодушие нечего ему говорить: волки не знают его!..»
— Бледен этот очерк! — сказал он
про себя, — так теперь не
пишут. Эта наивность достойна эпохи «Бедной Лизы». И портрет ее (он подошел к мольберту) — не портрет, а чуть подмалеванный эскиз.
Я не
про аукцион
пишу, я только
про себя
пишу; у кого же другого может биться сердце на аукционе?
Что она, Альфонсинка, боится беды, потому что сама участвовала, a cette dame, la generale, непременно приедет, «сейчас, сейчас», потому что они послали ей с письма копию, и та тотчас увидит, что у них в самом деле есть это письмо, и поедет к ним, а
написал ей письмо один Ламберт, а
про Версилова она не знает; а Ламберт рекомендовался как приехавший из Москвы, от одной московской дамы, une dame de Moscou (NB. Марья Ивановна!).
— Это он только говорил; у него
про себя есть другой секрет. А не правда ли, что письмо свое он ужасно смешно
написал?
— А вот такие сумасшедшие в ярости и
пишут, когда от ревности да от злобы ослепнут и оглохнут, а кровь в яд-мышьяк обратится… А ты еще не знал
про него, каков он есть! Вот его и прихлопнут теперь за это, так что только мокренько будет. Сам под секиру лезет! Да лучше поди ночью на Николаевскую дорогу, положи голову на рельсы, вот и оттяпали бы ее ему, коли тяжело стало носить! Тебя-то что дернуло говорить ему! Тебя-то что дергало его дразнить? Похвалиться вздумал?
Про Корею
пишут, что, от сильных холодов зимой и от сильных жаров летом, она бесплодна и бедна.
Ну там еще
про себя, внутри, в глубине сердца своего виновен — но это уж не надо
писать, — повернулся он вдруг к писарю, — это уже моя частная жизнь, господа, это уже вас не касается, эти глубины-то сердца то есть…
Но придется и
про него
написать предисловие, по крайней мере чтобы разъяснить предварительно один очень странный пункт, именно: будущего героя моего я принужден представить читателям с первой сцены его романа в ряске послушника.
Слезами
писал его; одного стыжусь вечно: упомянул, что она теперь богатая и с приданым, а я только нищий бурбон —
про деньги упомянул!
— Он уже отмстил, — сказал Алеша. — Он
про Хохлакову корреспонденцию
написал.
Они еще пуще обиделись и начали меня неприлично за это ругать, а я как раз, на беду себе, чтобы поправить обстоятельства, тут и рассказал очень образованный анекдот
про Пирона, как его не приняли во французскую академию, а он, чтоб отмстить,
написал свою эпитафию для надгробного камня...
— Ах, я усмехнулся совсем другому. Видите, чему я усмехнулся: я недавно прочел один отзыв одного заграничного немца, жившего в России, об нашей теперешней учащейся молодежи: «Покажите вы, — он
пишет, — русскому школьнику карту звездного неба, о которой он до тех пор не имел никакого понятия, и он завтра же возвратит вам эту карту исправленною». Никаких знаний и беззаветное самомнение — вот что хотел сказать немец
про русского школьника.
— Вам бы не следовало это записывать,
про «позор»-то. Это я вам по доброте только души показал, а мог и не показывать, я вам, так сказать, подарил, а вы сейчас лыко в строку. Ну
пишите,
пишите что хотите, — презрительно и брезгливо заключил он, — не боюсь я вас и… горжусь пред вами.
Ах да, представьте себе, и
про меня
написали, что я была «милым другом» вашего брата, я не хочу проговорить гадкое слово, представьте себе, ну представьте себе!
Лицо Марьи Алексевны, сильно разъярившееся при первом слове
про обед, сложило с себя решительный гнев при упоминании о Матрене и приняло выжидающий вид: — «посмотрим, голубчик, что-то приложишь от себя к обеду? — у Денкера, — видно, что-нибудь хорошее!» Но голубчик, вовсе не смотря на ее лицо, уже вынул портсигар, оторвал клочок бумаги от завалявшегося в нем письма, вынул карандаш и
писал.
А он все толкует
про свои заводские дела, как они хороши, да о том, как будут радоваться ему его старики, да
про то, что все на свете вздор, кроме здоровья, и надобно ей беречь здоровье, и в самую минуту прощанья, уже через балюстраду, сказал: — Ты вчера
написала, что еще никогда не была так привязана ко мне, как теперь — это правда, моя милая Верочка.
— Ты напрасно думаешь, Галактион, что я
про тебя
писала Симе.
Про бывшего камер-юнкера
писали, будто в ссылке ему не скучно, так как шампанского-де у него разливанное море и цыганок сколько хочешь.
Майор Н. В. Буссе, господин нервный и неуживчивый,
пишет, что «обращение Невельского с подчиненными и дух бумаг его не довольно серьезны», а
про Рудановского, что он «тяжел, как подчиненный, и несносный товарищ», и что Рудановский «делал бестолковые замечания», а
про Бошняка, что он «мечтатель и дитя».
Если судить по данным подворной описи, собранным смотрителем поселений, то можно прийти к выводу, что все три Арково в короткий срок своего существования значительно преуспели в сельском хозяйстве; недаром один анонимный автор
пишет про здешнее земледелие: «Труд этот с избытком вознаграждается благодаря почвенным условиям этой местности, которые весьма благоприятны для земледелия, что сказывается в силе лесной и луговой растительности».
Поляков
пишет про июнь 1881 г., что не было ни одного ясного дня в течение всего месяца, а из отчета инспектора сельского хозяйства видно, что за четырехлетний период в промежуток от 18 мая по 1 сентября число ясных дней в среднем не превышает 8.
Я всегда слышал
про вас слишком много дурного, больше чем хорошего, о мелочности и исключительности ваших интересов, об отсталости, о мелкой образованности, о смешных привычках, — о, ведь так много о вас
пишут и говорят!
Над ним на дереве пела птичка, и он стал глазами искать ее между листьями; вдруг птичка вспорхнула с дерева, и в ту же минуту ему почему-то припомнилась та «мушка», в «горячем солнечном луче»,
про которую Ипполит
написал, что и «она знает свое место и в общем хоре участница, а он один только выкидыш».
«И как смели, как смели мне это проклятое анонимное письмо
написать про эту тварь, что она с Аглаей в сношениях? — думала Лизавета Прокофьевна всю дорогу, пока тащила за собой князя, и дома, когда усадила его за круглым столом, около которого было в сборе всё семейство, — как смели подумать только об этом?
Вы помните, — продолжала она, — тогда он
написал мне письмо; он говорит, что вы
про это письмо знаете и даже читали его?
— Трудно объяснить, только не тех,
про какие вы теперь, может быть, думаете, — надежд… ну, одним словом, надежд будущего и радости о том, что, может быть, я там не чужой, не иностранец. Мне очень вдруг на родине понравилось. В одно солнечное утро я взял перо и
написал к ней письмо; почему к ней — не знаю. Иногда ведь хочется друга подле; и мне, видно, друга захотелось… — помолчав, прибавил князь.
(Ах, зачем вы такую неправду
написали, господин Келлер, в вашей статье
про моего отца?
Одно только меня поразило: что он вовсе как будто не
про то говорил, во всё время, и потому именно поразило, что и прежде, сколько я ни встречался с неверующими и сколько ни читал таких книг, всё мне казалось, что и говорят они, и в книгах
пишут совсем будто не
про то, хотя с виду и кажется, что
про то.
А то, что вы
написали про Павлищева, то уж совершенно невыносимо: вы называете этого благороднейшего человека сладострастным и легкомысленным так смело, так положительно, как будто вы и в самом деле говорите правду, а между тем это был самый целомудренный человек, какие были на свете!
Самый лучший шахматный игрок, самый острый из них может рассчитать только несколько ходов вперед;
про одного французского игрока, умевшего рассчитать десять ходов вперед,
писали как
про чудо.
Проживавший за границей заводовладелец Устюжанинов как-то вспомнил
про свои заводы на Урале, и ему пришла дикая блажь насадить в них плоды настоящего европейского просвещения, а для этого стоило только
написать коротенькую записочку главному заводскому управляющему.
Трудно, любезный Евгений, ко всем
писать, а хочется
про всех слышать.
Из Иркутска я к тебе
писал; ты, верно, давно получил этот листок, в котором сколько-нибудь узнал меня. Простившись там с добрыми нашими товарищами-друзьями, я отправился 5 сентября утром в дальний мой путь. Не буду тем дальним путем вести тебя — скажу только словечко
про наших, с которыми удалось увидеться.
Приветствуйте за меня Анненковых. Я слышал, что она ожидает умножения семейства. Дай бог, чтоб это хорошо у них кончилось. К ним не
пишу, Федор Федорович им будет рассказывать
про нашу жизнь лучше всякого письма. Может быть, скажет многое, чего и нет…
Австрийский император, французский император и прусский король
писали к нашему императору, что так как у них крестьяне все освобождены без земли, а наш император дал крестьянам землю, то они боятся, что их крестьяне, узнавши
про это, бунт сделают, и просили нашего императора отобрать у наших крестьян землю назад.
Да, это было настоящее чувство ненависти, не той ненависти,
про которую только
пишут в романах и в которую я не верю, ненависти, которая будто находит наслаждение в делании зла человеку, но той ненависти, которая внушает вам непреодолимое отвращение к человеку, заслуживающему, однако, ваше уважение, делает для вас противными его волоса, шею, походку, звук голоса, все его члены, все его движения и вместе с тем какой-то непонятной силой притягивает вас к нему и с беспокойным вниманием заставляет следить за малейшими его поступками.
«Да, все это — дребедень порядочная!» — думал он с грустью
про себя и вовсе не подозревая, что не произведение его было очень слабо, а что в нем-то самом совершился художественный рост и он перерос прежнего самого себя; но, как бы то ни было, литература была окончательно отложена в сторону, и Вихров был от души даже рад, когда к нему пришла бумага от губернатора, в которой тот
писал...
— Но нас ведь сначала, — продолжала Юлия, — пока вы не
написали к Живину, страшно напугала ваша судьба: вы человека вашего в деревню прислали, тот и рассказывал всем почти, что вы что-то такое в Петербурге
про государя, что ли, говорили, — что вас схватили вместе с ним, посадили в острог, — потом, что вас с кандалами на ногах повезли в Сибирь и привезли потом к губернатору, и что тот вас на поруки уже к себе взял.