Неточные совпадения
Хлестаков. Право,
не знаю. Ведь мой отец упрям и глуп, старый хрен, как бревно. Я ему прямо скажу: как хотите, я
не могу жить без Петербурга. За что ж,
в самом деле, я должен погубить
жизнь с мужиками? Теперь
не те потребности; душа моя жаждет просвещения.
Хлестаков. Нет, я влюблен
в вас.
Жизнь моя на волоске. Если вы
не увенчаете постоянную любовь мою, то я недостоин земного существования. С пламенем
в груди прошу руки вашей.
Анна Андреевна. Тебе все такое грубое нравится. Ты должен помнить, что
жизнь нужно совсем переменить, что твои знакомые будут
не то что какой-нибудь судья-собачник, с которым ты ездишь травить зайцев, или Земляника; напротив, знакомые твои будут с самым тонким обращением: графы и все светские… Только я, право, боюсь за тебя: ты иногда вымолвишь такое словцо, какого
в хорошем обществе никогда
не услышишь.
Аммос Федорович. А я на этот счет покоен.
В самом деле, кто зайдет
в уездный суд? А если и заглянет
в какую-нибудь бумагу, так он
жизни не будет рад. Я вот уж пятнадцать лет сижу на судейском стуле, а как загляну
в докладную записку — а! только рукой махну. Сам Соломон
не разрешит, что
в ней правда и что неправда.
Городничий. Полно вам, право, трещотки какие! Здесь нужная вещь: дело идет о
жизни человека… (К Осипу.)Ну что, друг, право, мне ты очень нравишься.
В дороге
не мешает, знаешь, чайку выпить лишний стаканчик, — оно теперь холодновато. Так вот тебе пара целковиков на чай.
Анна Андреевна. Перестань, ты ничего
не знаешь и
не в свое дело
не мешайся! «Я, Анна Андреевна, изумляюсь…»
В таких лестных рассыпался словах… И когда я хотела сказать: «Мы никак
не смеем надеяться на такую честь», — он вдруг упал на колени и таким самым благороднейшим образом: «Анна Андреевна,
не сделайте меня несчастнейшим! согласитесь отвечать моим чувствам,
не то я смертью окончу
жизнь свою».
Почтмейстер. Нет, о петербургском ничего нет, а о костромских и саратовских много говорится. Жаль, однако ж, что вы
не читаете писем: есть прекрасные места. Вот недавно один поручик пишет к приятелю и описал бал
в самом игривом… очень, очень хорошо: «
Жизнь моя, милый друг, течет, говорит,
в эмпиреях: барышень много, музыка играет, штандарт скачет…» — с большим, с большим чувством описал. Я нарочно оставил его у себя. Хотите, прочту?
Я, кажется, всхрапнул порядком. Откуда они набрали таких тюфяков и перин? даже вспотел. Кажется, они вчера мне подсунули чего-то за завтраком:
в голове до сих пор стучит. Здесь, как я вижу, можно с приятностию проводить время. Я люблю радушие, и мне, признаюсь, больше нравится, если мне угождают от чистого сердца, а
не то чтобы из интереса. А дочка городничего очень недурна, да и матушка такая, что еще можно бы… Нет, я
не знаю, а мне, право, нравится такая
жизнь.
— А потому терпели мы,
Что мы — богатыри.
В том богатырство русское.
Ты думаешь, Матренушка,
Мужик —
не богатырь?
И
жизнь его
не ратная,
И смерть ему
не писана
В бою — а богатырь!
Цепями руки кручены,
Железом ноги кованы,
Спина… леса дремучие
Прошли по ней — сломалися.
А грудь? Илья-пророк
По ней гремит — катается
На колеснице огненной…
Все терпит богатырь!
Стародум(к Правдину). Чтоб оградить ее
жизнь от недостатку
в нужном, решился я удалиться на несколько лет
в ту землю, где достают деньги,
не променивая их на совесть, без подлой выслуги,
не грабя отечества; где требуют денег от самой земли, которая поправосуднее людей, лицеприятия
не знает, а платит одни труды верно и щедро.
Стародум. От двора, мой друг, выживают двумя манерами. Либо на тебя рассердятся, либо тебя рассердят. Я
не стал дожидаться ни того, ни другого. Рассудил, что лучше вести
жизнь у себя дома, нежели
в чужой передней.
Стародум. Ты знаешь, что я одной тобой привязан к
жизни. Ты должна делать утешение моей старости, а мои попечении твое счастье. Пошед
в отставку, положил я основание твоему воспитанию, но
не мог иначе основать твоего состояния, как разлучась с твоей матерью и с тобою.
Неустрашимость его состоит, следственно,
не в том, чтоб презирать
жизнь свою.
Такое разнообразие мероприятий, конечно,
не могло
не воздействовать и на самый внутренний склад обывательской
жизни;
в первом случае обыватели трепетали бессознательно, во втором — трепетали с сознанием собственной пользы,
в третьем — возвышались до трепета, исполненного доверия.
Уважение к старшим исчезло; агитировали вопрос,
не следует ли, по достижении людьми известных лет, устранять их из
жизни, но корысть одержала верх, и порешили на том, чтобы стариков и старух продать
в рабство.
Есть законы мудрые, которые хотя человеческое счастие устрояют (таковы, например, законы о повсеместном всех людей продовольствовании), но, по обстоятельствам,
не всегда бывают полезны; есть законы немудрые, которые, ничьего счастья
не устрояя, по обстоятельствам бывают, однако ж, благопотребны (примеров сему
не привожу: сам знаешь!); и есть, наконец, законы средние,
не очень мудрые, но и
не весьма немудрые, такие, которые,
не будучи ни полезными, ни бесполезными, бывают, однако ж, благопотребны
в смысле наилучшего человеческой
жизни наполнения.
Он порешил однажды навсегда, что старая
жизнь безвозвратно канула
в вечность и что, следовательно, незачем и тревожить этот хлам, который
не имеет никакого отношения к будущему.
Не вопрос о порядке сотворения мира тут важен, а то, что вместе с этим вопросом могло вторгнуться
в жизнь какое-то совсем новое начало, которое, наверное, должно было испортить всю кашу.
Очевидно, стало быть, что Беневоленский был
не столько честолюбец, сколько добросердечный доктринер, [Доктринер — начетчик, человек, придерживающийся заучен — ных, оторванных от
жизни истин, принятых правил.] которому казалось предосудительным даже утереть себе нос, если
в законах
не формулировано ясно, что «всякий имеющий надобность утереть свой нос — да утрет».
Конечно, они
не высказывали этого публично и даже
в точности исполняли обрядовую сторону
жизни, но это была только внешность, с помощью которой они льстили народным страстям.
Когда же совсем нечего было делать, то есть
не предстояло надобности ни мелькать, ни заставать врасплох (
в жизни самых расторопных администраторов встречаются такие тяжкие минуты), то он или издавал законы, или маршировал по кабинету, наблюдая за игрой сапожного носка, или возобновлял
в своей памяти военные сигналы.
«Я ничего
не открыл. Я только узнал то, что я знаю. Я понял ту силу, которая
не в одном прошедшем дала мне
жизнь, но теперь дает мне
жизнь. Я освободился от обмана, я узнал хозяина».
Он
не верит и
в мою любовь к сыну или презирает (как он всегда и подсмеивался), презирает это мое чувство, но он знает, что я
не брошу сына,
не могу бросить сына, что без сына
не может быть для меня
жизни даже с тем, кого я люблю, но что, бросив сына и убежав от него, я поступлю как самая позорная, гадкая женщина, — это он знает и знает, что я
не в силах буду сделать этого».
Никогда он с таким жаром и успехом
не работал, как когда
жизнь его шла плохо и
в особенности когда он ссорился с женой.
Он прошел вдоль почти занятых уже столов, оглядывая гостей. То там, то сям попадались ему самые разнообразные, и старые и молодые, и едва знакомые и близкие люди. Ни одного
не было сердитого и озабоченного лица. Все, казалось, оставили
в швейцарской с шапками свои тревоги и заботы и собирались неторопливо пользоваться материальными благами
жизни. Тут был и Свияжский, и Щербацкий, и Неведовский, и старый князь, и Вронский, и Сергей Иваныч.
— Оно
в самом деле. За что мы едим, пьем, охотимся, ничего
не делаем, а он вечно, вечно
в труде? — сказал Васенька Весловский, очевидно
в первый раз
в жизни ясно подумав об этом и потому вполне искренно.
Усложненность петербургской
жизни вообще возбудительно действовала на него, выводя его из московского застоя; но эти усложнения он любил и понимал
в сферах ему близких и знакомых;
в этой же чуждой среде он был озадачен, ошеломлен, и
не мог всего обнять.
Получив письмо Свияжского с приглашением на охоту, Левин тотчас же подумал об этом, но, несмотря на это, решил, что такие виды на него Свияжского есть только его ни на чем
не основанное предположение, и потому он всё-таки поедет. Кроме того,
в глубине души ему хотелось испытать себя, примериться опять к этой девушке. Домашняя же
жизнь Свияжских была
в высшей степени приятна, и сам Свияжский, самый лучший тип земского деятеля, какой только знал Левин, был для Левина всегда чрезвычайно интересен.
Прежде (это началось почти с детства и всё росло до полной возмужалости), когда он старался сделать что-нибудь такое, что сделало бы добро для всех, для человечества, для России, для всей деревни, он замечал, что мысли об этом были приятны, но сама деятельность всегда бывала нескладная,
не было полной уверенности
в том, что дело необходимо нужно, и сама деятельность, казавшаяся сначала столь большою, всё уменьшаясь и уменьшаясь, сходила на-нет; теперь же, когда он после женитьбы стал более и более ограничиваться
жизнью для себя, он, хотя
не испытывал более никакой радости при мысли о своей деятельности, чувствовал уверенность, что дело его необходимо, видел, что оно спорится гораздо лучше, чем прежде, и что оно всё становится больше и больше.
Но он
не сделал ни того, ни другого, а продолжал жить, мыслить и чувствовать и даже
в это самое время женился и испытал много радостей и был счастлив, когда
не думал о значении своей
жизни.
— Ни с кем мне
не может быть так мало неприятно видеться, как с вами, — сказал Вронский. — Извините меня. Приятного
в жизни мне нет.
Портрет Анны, одно и то же и писанное с натуры им и Михайловым, должно бы было показать Вронскому разницу, которая была между ним и Михайловым; но он
не видал ее. Он только после Михайлова перестал писать свой портрет Анны, решив, что это теперь было излишне. Картину же свою из средневековой
жизни он продолжал. И он сам, и Голенищев, и
в особенности Анна находили, что она была очень хороша, потому что была гораздо более похожа на знаменитые картины, чем картина Михайлова.
При взгляде на тендер и на рельсы, под влиянием разговора с знакомым, с которым он
не встречался после своего несчастия, ему вдруг вспомнилась она, то есть то, что оставалось еще от нее, когда он, как сумасшедший, вбежал
в казарму железнодорожной станции: на столе казармы бесстыдно растянутое посреди чужих окровавленное тело, еще полное недавней
жизни; закинутая назад уцелевшая голова с своими тяжелыми косами и вьющимися волосами на висках, и на прелестном лице, с полуоткрытым румяным ртом, застывшее странное, жалкое
в губках и ужасное
в остановившихся незакрытых глазах, выражение, как бы словами выговаривавшее то страшное слово — о том, что он раскается, — которое она во время ссоры сказала ему.
Это было
не предположение, — она ясно видела это
в том пронзительном свете, который открывал ей теперь смысл
жизни и людских отношений.
— Вы ничего
не сказали; положим, я ничего и
не требую, — говорил он, — но вы знаете, что
не дружба мне нужна, мне возможно одно счастье
в жизни, это слово, которого вы так
не любите… да, любовь…
Она чувствовала, что
в эту минуту
не могла выразить словами того чувства стыда, радости и ужаса пред этим вступлением
в новую
жизнь и
не хотела говорить об этом, опошливать это чувство неточными словами.
И он почувствовал, что это известие и то, чего она ждала от него, требовало чего-то такого, что
не определено вполне кодексом тех правил, которыми он руководствовался
в жизни.
Со смешанным чувством досады, что никуда
не уйдешь от знакомых, и желания найти хоть какое-нибудь развлечение от однообразия своей
жизни Вронский еще раз оглянулся на отошедшего и остановившегося господина; и
в одно и то же время у обоих просветлели глаза.
Он отгонял от себя эти мысли, он старался убеждать себя, что он живет
не для здешней временной
жизни, а для вечной, что
в душе его находится мир и любовь.
Левин был счастлив, но, вступив
в семейную
жизнь, он на каждом шагу видел, что это было совсем
не то, что он воображал.
В его будущей супружеской
жизни не только
не могло быть, по его убеждению, ничего подобного, но даже все внешние формы, казалось ему, должны были быть во всем совершенно
не похожи на
жизнь других.
С тех пор, как Алексей Александрович выехал из дома с намерением
не возвращаться
в семью, и с тех пор, как он был у адвоката и сказал хоть одному человеку о своем намерении, с тех пор особенно, как он перевел это дело
жизни в дело бумажное, он всё больше и больше привыкал к своему намерению и видел теперь ясно возможность его исполнения.
Было самое спешное рабочее время, когда во всем народе проявляется такое необыкновенное напряжение самопожертвования
в труде, какое
не проявляется ни
в каких других условиях
жизни и которое высоко ценимо бы было, если бы люди, проявляющие эти качества, сами ценили бы их, если б оно
не повторялось каждый год и если бы последствия этого напряжения
не были так просты.
Вронский, несмотря на свою легкомысленную с виду светскую
жизнь, был человек, ненавидевший беспорядок. Еще смолоду, бывши
в корпусе, он испытал унижение отказа, когда он, запутавшись, попросил взаймы денег, и с тех пор он ни разу
не ставил себя
в такое положение.
Он знал очень хорошо, что
в глазах этих лиц роль несчастного любовника девушки и вообще свободной женщины может быть смешна; но роль человека, приставшего к замужней женщине и во что бы то ни стало положившего свою
жизнь на то, чтобы вовлечь ее
в прелюбодеянье, что роль эта имеет что-то красивое, величественное и никогда
не может быть смешна, и поэтому он с гордою и веселою, игравшею под его усами улыбкой, опустил бинокль и посмотрел на кузину.
Если бы
не это всё усиливающееся желание быть свободным,
не иметь сцены каждый раз, как ему надо было ехать
в город на съезд, на бега, Вронский был бы вполне доволен своею
жизнью.
Вопрос для него состоял
в следующем: «если я
не признаю тех ответов, которые дает христианство на вопросы моей
жизни, то какие я признаю ответы?» И он никак
не мог найти во всем арсенале своих убеждений
не только каких-нибудь ответов, но ничего похожего на ответ.
Кроме того, во время родов жены с ним случилось необыкновенное для него событие. Он, неверующий, стал молиться и
в ту минуту, как молился, верил. Но прошла эта минута, и он
не мог дать этому тогдашнему настроению никакого места
в своей
жизни.
Первое время деревенской
жизни было для Долли очень трудное. Она живала
в деревне
в детстве, и у ней осталось впечатление, что деревня есть спасенье от всех городских неприятностей, что
жизнь там хотя и
не красива (с этим Долли легко мирилась), зато дешева и удобна: всё есть, всё дешево, всё можно достать, и детям хорошо. Но теперь, хозяйкой приехав
в деревню, она увидела, что это всё совсем
не так, как она думала.
То ли ему было неловко, что он, потомок Рюрика, князь Облонский, ждал два часа
в приемной у Жида, или то, что
в первый раз
в жизни он
не следовал примеру предков, служа правительству, а выступал на новое поприще, но ему было очень неловко.