Неточные совпадения
— Позвольте, позвольте! Выслушайте и судите сами. Заметьте, я на нее клеветать
не желаю, я ее даже люблю, насколько, то есть, можно любить женщину; у ней во всем доме нет ни одной книги, кроме календаря, и читать она
не может иначе как вслух — чувствует
от этого упражнения испарину и жалуется потом,
что у ней глаза пупом полезли… Словом, женщина она хорошая, и горничные у ней толстые. Зачем мне на нее клеветать?
— Вы меня рассердите, и я заплачу. Я
от души сожалею,
что не поехала к Дарье Михайловне и осталась с вами. Вы этого
не стоите. Полноте дразнить меня, — прибавила она жалобным голосом. — Вы лучше расскажите мне об его молодости.
Прошло два месяца с лишком. В течение всего этого времени Рудин почти
не выезжал
от Дарьи Михайловны. Она
не могла обойтись без него. Рассказывать ему о себе, слушать его рассуждения стало для нее потребностью. Он однажды хотел уехать, под тем предлогом,
что у него вышли все деньги: она дала ему пятьсот рублей. Он занял также у Волынцева рублей двести. Пигасов гораздо реже прежнего посещал Дарью Михайловну: Рудин давил его своим присутствием. Впрочем, давление это испытывал
не один Пигасов.
Волынцев вошел и подозрительно посмотрел на Лежнева и на сестру. Он похудел в последнее время. Они оба заговорили с ним; но он едва улыбался в ответ на их шутки и глядел, как выразился о нем однажды Пигасов, грустным зайцем. Впрочем, вероятно,
не было еще на свете человека, который, хотя раз в жизни,
не глядел еще хуже того. Волынцев чувствовал,
что Наталья
от него удалялась, а вместе с ней, казалось, и земля бежала у него из-под ног.
Не могу утаить
от вас,
что и я любил и страдал, как все…
— Спасибо за доверенность! — воскликнул он, — хотя, прошу заметить, я
не желал ни знать вашей тайны, ни своей вам выдать, а вы ею распоряжаетесь, как своим добром. Но, позвольте, вы говорите как бы
от общего лица. Стало быть, я могу предполагать,
что Наталье Алексеевне известно ваше посещение и цель этого посещения?
— Все это прекрасно, — заговорил, помолчав немного, Волынцев и забарабанил пальцами по стеклу, — хотя, признаться, было бы гораздо лучше, если бы вы поменьше меня уважали. Мне, по правде сказать, ваше уважение ни к черту
не нужно; но
что же вы теперь хотите
от меня?
Волынцев приподнялся, оперся на локоть, долго, долго посмотрел своему приятелю в лицо и тут же передал ему весь свой разговор с Рудиным,
от слова до слова. Он никогда до тех пор и
не намекал Лежневу о своих чувствах к Наталье, хотя и догадывался,
что они для него
не были скрыты.
— Да; и еще прибавила,
что вы сами нисколько
не желаете жениться на мне,
что вы только так,
от скуки, приволокнулись за мной и
что она этого
от вас
не ожидала;
что, впрочем, она сама виновата: зачем позволила мне так часто видеться с вами…
что она надеется на мое благоразумие,
что я ее очень удивила… да уж я и
не помню всего,
что она говорила мне.
— Вы так часто говорили о самопожертвовании, — перебила она, — но знаете ли, если б вы сказали мне сегодня, сейчас: «Я тебя люблю, но я жениться
не могу, я
не отвечаю за будущее, дай мне руку и ступай за мной», — знаете ли,
что я бы пошла за вами, знаете ли,
что я на все решилась? Но, верно,
от слова до дела еще далеко, и вы теперь струсили точно так же, как струсили третьего дня за обедом перед Волынцевым!
— Вы слишком раздражены теперь, Наталья Алексеевна, — начал он, — вы
не можете понять, как вы жестоко оскорбляете меня. Я надеюсь,
что со временем вы отдадите мне справедливость; вы поймете,
чего мне стоило отказаться
от счастия, которое, как вы говорите сами,
не налагало на меня никаких обязанностей. Ваше спокойствие дороже мне всего в мире, и я был бы человеком самым низким, если б решился воспользоваться…
Третьего дня, вечером, в саду, я в первый раз услыхал
от вас… но к
чему напоминать вам то,
что вы тогда сказали — и вот уже я уезжаю сегодня, уезжаю с позором, после жестокого объяснения с вами,
не унося с собой никакой надежды…
— Маменька! — заговорила Наталья тихим голосом, — даю вам слово,
что, если вы сами
не будете упоминать о нем,
от меня вы никогда ничего
не услышите.
Пью за здоровье товарища моих лучших годов, пью за молодость, за ее надежды, за ее стремления, за ее доверчивость и честность, за все то,
от чего и в двадцать лет бились наши сердца и лучше
чего мы все-таки ничего
не узнали и
не узнаем в жизни…
— Как тебе сказать… вероятности все есть… Командовать будет она — между нами таить это
не для
чего, — она умней его; но он славный человек и любит ее
от души.
Чего же больше? Ведь вот мы друг друга любим и счастливы,
не правда ли?
— Рудин! — воскликнул он, — зачем ты мне это говоришь?
Чем я заслужил это
от тебя?
Что я за судья такой, и
что бы я был за человек, если б, при виде твоих впалых щек и морщин, слово: фраза — могло прийти в голову? Ты хочешь знать,
что я думаю о тебе? Изволь! Я думаю: вот человек… с его способностями,
чего бы
не мог он достигнуть, какими земными выгодами
не обладал бы теперь, если б захотел!.. а я его встречаю голодным, без пристанища…
— Молчи! — продолжал Лежнев. — Каждый остается тем,
чем сделала его природа, и больше требовать
от него нельзя! Ты назвал себя Вечным Жидом… А почему ты знаешь, может быть, тебе и следует так вечно странствовать, может быть, ты исполняешь этим высшее, для тебя самого неизвестное назначение: народная мудрость гласит недаром,
что все мы под Богом ходим. Ты едешь, — продолжал Лежнев, видя,
что Рудин брался за шапку. — Ты
не останешься ночевать?
Неточные совпадения
Хлестаков. Да у меня много их всяких. Ну, пожалуй, я вам хоть это: «О ты,
что в горести напрасно на бога ропщешь, человек!..» Ну и другие… теперь
не могу припомнить; впрочем, это все ничего. Я вам лучше вместо этого представлю мою любовь, которая
от вашего взгляда… (Придвигая стул.)
А уж Тряпичкину, точно, если кто попадет на зубок, берегись: отца родного
не пощадит для словца, и деньгу тоже любит. Впрочем, чиновники эти добрые люди; это с их стороны хорошая черта,
что они мне дали взаймы. Пересмотрю нарочно, сколько у меня денег. Это
от судьи триста; это
от почтмейстера триста, шестьсот, семьсот, восемьсот… Какая замасленная бумажка! Восемьсот, девятьсот… Ого! за тысячу перевалило… Ну-ка, теперь, капитан, ну-ка, попадись-ка ты мне теперь! Посмотрим, кто кого!
Лука Лукич.
Что ж мне, право, с ним делать? Я уж несколько раз ему говорил. Вот еще на днях, когда зашел было в класс наш предводитель, он скроил такую рожу, какой я никогда еще
не видывал. Он-то ее сделал
от доброго сердца, а мне выговор: зачем вольнодумные мысли внушаются юношеству.
Помалчивали странники, // Покамест бабы прочие //
Не поушли вперед, // Потом поклон отвесили: // «Мы люди чужестранные, // У нас забота есть, // Такая ли заботушка, //
Что из домов повыжила, // С работой раздружила нас, // Отбила
от еды.
— Коли всем миром велено: // «Бей!» — стало, есть за
что! — // Прикрикнул Влас на странников. — //
Не ветрогоны тисковцы, // Давно ли там десятого // Пороли?..
Не до шуток им. // Гнусь-человек! —
Не бить его, // Так уж кого и бить? //
Не нам одним наказано: //
От Тискова по Волге-то // Тут деревень четырнадцать, — // Чай, через все четырнадцать // Прогнали, как сквозь строй! —