Неточные совпадения
— Долли! — проговорил он, уже всхлипывая. — Ради Бога,
подумай о детях, они не виноваты. Я виноват, и накажи меня, вели мне искупить
свою вину. Чем я могу, я всё готов! Я виноват, нет слов сказать, как я виноват! Но, Долли, прости!
— Но ты не ошибаешься? Ты знаешь,
о чем мы говорим? — проговорил Левин, впиваясь глазами в
своего собеседника. — Ты
думаешь, что это возможно?
— Я тебе говорю, чтò я
думаю, — сказал Степан Аркадьич улыбаясь. — Но я тебе больше скажу: моя жена — удивительнейшая женщина…. — Степан Аркадьич вздохнул, вспомнив
о своих отношениях с женою, и, помолчав с минуту, продолжал: — У нее есть дар предвидения. Она насквозь видит людей; но этого мало, — она знает, чтò будет, особенно по части браков. Она, например, предсказала, что Шаховская выйдет за Брентельна. Никто этому верить не хотел, а так вышло. И она — на твоей стороне.
И вдруг они оба почувствовали, что хотя они и друзья, хотя они обедали вместе и пили вино, которое должно было бы еще более сблизить их, но что каждый
думает только
о своем, и одному до другого нет дела. Облонский уже не раз испытывал это случающееся после обеда крайнее раздвоение вместо сближения и знал, что надо делать в этих случаях.
Когда она
думала о прошедшем, она с удовольствием, с нежностью останавливалась на воспоминаниях
своих отношений к Левину.
— Я
думаю, — продолжал он, — что эта попытка спиритов объяснять
свои чудеса какою-то новою силой — самая неудачная. Они прямо говорят
о силе духовной и хотят ее подвергнуть материальному опыту.
Он чувствовал всю мучительность
своего и её положения, всю трудность при той выставленности для глаз всего света, в которой они находились, скрывать
свою любовь, лгать и обманывать; и лгать, обманывать, хитрить и постоянно
думать о других тогда, когда страсть, связывавшая их, была так сильна, что они оба забывали оба всем другом, кроме
своей любви.
Вронский теперь забыл всё, что он
думал дорогой
о тяжести и трудности
своего положения.
Когда бы, в какую минуту ни спросили бы ее,
о чем она
думала, она без ошибки могла ответить: об одном,
о своем счастьи и
о своем несчастьи.
— Но вы не сказали,
о чем вы
думали, когда я вошел, — сказал он, перервав
свой рассказ, — пожалуйста, скажите!
Если бы кто-нибудь имел право спросить Алексея Александровича, что он
думает о поведении
своей жены, то кроткий, смирный Алексей Александрович ничего не ответил бы, а очень бы рассердился на того человека, который у него спросил бы про это.
Алексей Александрович ничего не хотел
думать о поведении и чувствах
своей жены, и действительно он об этом ничего не
думал.
Сколько раз во время
своей восьмилетней счастливой жизни с женой, глядя на чужих неверных жен и обманутых мужей, говорил себе Алексей Александрович: «как допустить до этого? как не развязать этого безобразного положения?» Но теперь, когда беда пала на его голову, он не только не
думал о том, как развязать это положение, но вовсе не хотел знать его, не хотел знать именно потому, что оно было слишком ужасно, слишком неестественно.
Она молча села в карету Алексея Александровича и молча выехала из толпы экипажей. Несмотря на всё, что он видел, Алексей Александрович всё-таки не позволял себе
думать о настоящем положении
своей жены. Он только видел внешние признаки. Он видел, что она вела себя неприлично, и считал
своим долгом сказать ей это. Но ему очень трудно было не сказать более, а сказать только это. Он открыл рот, чтобы сказать ей, как она неприлично вела себя, но невольно сказал совершенно другое.
— Ну, так доволен
своим днем. И я тоже. Во-первых, я решил две шахматные задачи, и одна очень мила, — открывается пешкой. Я тебе покажу. А потом
думал о нашем вчерашнем разговоре.
— Да, разумеется. Да что же! Я не стою за
свое, — отвечал Левин с детскою, виноватою улыбкой. «
О чем бишь я спорил? —
думал он. — Разумеется, и я прав и он прав, и всё прекрасно. Надо только пойти в контору распорядиться». Он встал, потягиваясь и улыбаясь.
Она ни
о чем другом не могла говорить и
думать и не могла не рассказать Левину
своего несчастья.
Этот ужас смолоду часто заставлял его
думать о дуэли и примеривать себя к положению, в котором нужно было подвергать жизнь
свою опасности.
Когда она
думала о Вронском, ей представлялось, что он не любит ее, что он уже начинает тяготиться ею, что она не может предложить ему себя, и чувствовала враждебность к нему зa это. Ей казалось, что те слова, которые она сказала мужу и которые она беспрестанно повторяла в
своем воображении, что она их сказала всем и что все их слышали. Она не могла решиться взглянуть в глаза тем, с кем она жила. Она не могла решиться позвать девушку и еще меньше сойти вниз и увидать сына и гувернантку.
Пускай муж опозорит и выгонит ее, пускай Вронский охладеет к ней и продолжает вести
свою независимую жизнь (она опять с желчью и упреком
подумала о нем), она не может оставить сына.
И на охоте, в то время когда он, казалось, ни
о чем не
думал, нет-нет, и опять ему вспоминался старик со
своею семьей, и впечатление это как будто требовало к себе не только внимания, но и разрешения чего-то с ним связанного.
—
О своей душе, известное дело, пуще всего
думать надо, — сказала она со вздохом. — Вон Парфен Денисыч, даром что неграмотный был, а так помер, что дай Бог всякому, — сказала она про недавно умершего дворового. — Причастили, особоровали.
Упоминание Агафьи Михайловны
о том самом,
о чем он только что
думал, огорчило и оскорбило его. Левин нахмурился и, не отвечая ей, сел опять за
свою работу, повторив себе всё то, что он
думал о значении этой работы. Изредка только он прислушивался в тишине к звуку спиц Агафьи Михайловны и, вспоминая то,
о чем он не хотел вспоминать, опять морщился.
— Да что же, я не перестаю
думать о смерти, — сказал Левин. Правда, что умирать пора. И что всё это вздор. Я по правде тебе скажу: я мыслью
своею и работой ужасно дорожу, но в сущности — ты
подумай об этом: ведь весь этот мир наш — это маленькая плесень, которая наросла на крошечной планете. А мы
думаем, что у нас может быть что-нибудь великое, — мысли, дела! Всё это песчинки.
— Старо, но знаешь, когда это поймешь ясно, то как-то всё делается ничтожно. Когда поймешь, что нынче-завтра умрешь, и ничего не останется, то так всё ничтожно! И я считаю очень важной
свою мысль, а она оказывается так же ничтожна, если бы даже исполнить ее, как обойти эту медведицу. Так и проводишь жизнь, развлекаясь охотой, работой, — чтобы только не
думать о смерти.
«Всё равно, —
подумал Алексей Александрович, — тем лучше: я сейчас объявлю
о своем положении в отношении к его сестре и объясню, почему я не могу обедать у него».
Сколько раз она
думала об этом, вспоминая
о своей заграничной приятельнице Вареньке,
о ее тяжелой зависимости, сколько раз
думала про себя, что с ней самой будет, если она не выйдет замуж, и сколько раз спорила об этом с сестрою!
— Это было рано-рано утром. Вы, верно, только проснулись. Maman ваша спала в
своем уголке. Чудное утро было. Я иду и
думаю: кто это четверней в карете? Славная четверка с бубенчиками, и на мгновенье вы мелькнули, и вижу я в окно — вы сидите вот так и обеими руками держите завязки чепчика и
о чем-то ужасно задумались, — говорил он улыбаясь. — Как бы я желал знать,
о чем вы тогда
думали.
О важном?
— Я понимаю, я очень понимаю это, — сказала Долли и опустила голову. Она помолчала,
думая о себе,
о своем семейном горе, и вдруг энергическим жестом подняла голову и умоляющим жестом сложила руки. — Но постойте! Вы христианин.
Подумайте о ней! Что с ней будет, если вы бросите ее?
«Впрочем, это дело кончено, нечего
думать об этом», сказал себе Алексей Александрович. И,
думая только
о предстоящем отъезде и деле ревизии, он вошел в
свой нумер и спросил у провожавшего швейцара, где его лакей; швейцар сказал, что лакей только что вышел. Алексей Александрович велел себе подать чаю, сел к столу и, взяв Фрума, стал соображать маршрут путешествия.
Степан Аркадьич с тем несколько торжественным лицом, с которым он садился в председательское кресло в
своем присутствии, вошел в кабинет Алексея Александровича. Алексей Александрович, заложив руки за спину, ходил по комнате и
думал о том же,
о чем Степан Аркадьич говорил с его женою.
Не позаботясь даже
о том, чтобы проводить от себя Бетси, забыв все
свои решения, не спрашивая, когда можно, где муж, Вронский тотчас же поехал к Карениным. Он вбежал на лестницу, никого и ничего не видя, и быстрым шагом, едва удерживаясь от бега, вошел в ее комнату. И не
думая и не замечая того, есть кто в комнате или нет, он обнял ее и стал покрывать поцелуями ее лицо, руки и шею.
Оставшись один и вспоминая разговоры этих холостяков, Левин еще раз спросил себя: есть ли у него в душе это чувство сожаления
о своей свободе,
о котором они говорили? Он улыбнулся при этом вопросе. «Свобода? Зачем свобода? Счастие только в том, чтобы любить и желать,
думать ее желаниями, ее мыслями, то есть никакой свободы, — вот это счастье!»
Сначала полагали, что жених с невестой сию минуту приедут, не приписывая никакого значения этому запозданию. Потом стали чаще и чаще поглядывать на дверь, поговаривая
о том, что не случилось ли чего-нибудь. Потом это опоздание стало уже неловко, и родные и гости старались делать вид, что они не
думают о женихе и заняты
своим разговором.
Еще бывши женихом, он был поражен тою определенностью, с которою она отказалась от поездки за границу и решила ехать в деревню, как будто она знала что-то такое, что нужно, и кроме
своей любви могла еще
думать о постороннем.
Первая эта их ссора произошла оттого, что Левин поехал на новый хутор и пробыл полчаса долее, потому что хотел проехать ближнею дорогой и заблудился. Он ехал домой, только
думая о ней,
о ее любви,
о своем счастьи, и чем ближе подъезжал, тем больше разгоралась в нем нежность к ней. Он вбежал в комнату с тем же чувством и еще сильнейшим, чем то, с каким он приехал к Щербацким делать предложение. И вдруг его встретило мрачное, никогда не виданное им в ней выражение. Он хотел поцеловать ее, она оттолкнула его.
Между тем как он писал
свое, она
думала о том, как ненатурально внимателен был ее муж с молодым князем Чарским, который очень бестактно любезничал с нею накануне отъезда.
С рукой мертвеца в
своей руке он сидел полчаса, час, еще час. Он теперь уже вовсе не
думал о смерти. Он
думал о том, что делает Кити, кто живет в соседнем нумере,
свой ли дом у доктора. Ему захотелось есть и спать. Он осторожно выпростал руку и ощупал ноги. Ноги были холодны, но больной дышал. Левин опять на цыпочках хотел выйти, но больной опять зашевелился и сказал...
О женских
своих друзьях и
о первейшем из них,
о графине Лидии Ивановне, Алексей Александрович не
думал. Все женщины, просто как женщины, были страшны и противны ему.
Правда, что легкость и ошибочность этого представления
о своей вере смутно чувствовалась Алексею Александровичу, и он знал, что когда он, вовсе не
думая о том, что его прощение есть действие высшей силы, отдался этому непосредственному чувству, он испытал больше счастья, чем когда он, как теперь, каждую минуту
думал, что в его душе живет Христос и что, подписывая бумаги, он исполняет Его волю; но для Алексея Александровича было необходимо так
думать, ему было так необходимо в его унижении иметь ту, хотя бы и выдуманную, высоту, с которой он, презираемый всеми, мог бы презирать других, что он держался, как за спасение, за
свое мнимое спасение.
Придя в комнату, Сережа, вместо того чтобы сесть за уроки, рассказал учителю
свое предположение
о том, что то, что принесли, должно быть машина. — Как вы
думаете? — спросил он.
О матери Сережа не
думал весь вечер, но, уложившись в постель, он вдруг вспомнил
о ней и помолился
своими словами
о том, чтобы мать его завтра, к его рожденью, перестала скрываться и пришла к нему.
Как ни сильно желала Анна свиданья с сыном, как ни давно
думала о том и готовилась к тому, она никак не ожидала, чтоб это свидание так сильно подействовало на нее. Вернувшись в
свое одинокое отделение в гостинице, она долго не могла понять, зачем она здесь. «Да, всё это кончено, и я опять одна», сказала она себе и, не снимая шляпы, села на стоявшее у камина кресло. Уставившись неподвижными глазами на бронзовые часы, стоявшие на столе между окон, она стала
думать.
— Я сделаю, — сказала Долли и, встав, осторожно стала водить ложкой по пенящемуся сахару, изредка, чтоб отлепить от ложки приставшее к ней, постукивая ею по тарелке, покрытой уже разноцветными, желто-розовыми, с подтекающим кровяным сиропом, пенками. «Как они будут это лизать с чаем!»
думала она
о своих детях, вспоминая, как она сама, бывши ребенком, удивлялась, что большие не едят самого лучшего — пенок.
— Как счастливо вышло тогда для Кити, что приехала Анна, — сказала Долли, — и как несчастливо для нее. Вот именно наоборот, — прибавила она, пораженная
своею мыслью. — Тогда Анна так была счастлива, а Кити себя считала несчастливой. Как совсем наоборот! Я часто
о ней
думаю.
И Варенька, и та ему была противна тем, как она с
своим видом sainte nitouche [святоши] знакомилась с этим господином, тогда как только и
думала о том, как бы ей выйти замуж.
— Да, славный, — ответил Левин, продолжая
думать о предмете только что бывшего разговора. Ему казалось, что он, насколько умел, ясно высказал
свои мысли и чувства, а между тем оба они, люди неглупые и искренние, в один голос сказали, что он утешается софизмами. Это смущало его.
Она счастлива, делает счастье другого человека и не забита, как я, а верно так же, как всегда, свежа, умна, открыта ко всему»,
думала Дарья Александровна, и плутовская улыбка морщила ее губы, в особенности потому, что,
думая о романе Анны, параллельно с ним Дарья Александровна воображала себе
свой почти такой же роман с воображаемым собирательным мужчиной, который был влюблен в нее.
И, так просто и легко разрешив, благодаря городским условиям, затруднение, которое в деревне потребовало бы столько личного труда и внимания, Левин вышел на крыльцо и, кликнув извозчика, сел и поехал на Никитскую. Дорогой он уже не
думал о деньгах, а размышлял
о том, как он познакомится с петербургским ученым, занимающимся социологией, и будет говорить с ним
о своей книге.
«Да, да, вот женщина!»
думал Левин, забывшись и упорно глядя на ее красивое, подвижное лицо, которое теперь вдруг совершенно переменилось. Левин не слыхал,
о чем она говорила, перегнувшись к брату, но он был поражен переменой ее выражения. Прежде столь прекрасное в
своем спокойствии, ее лицо вдруг выразило странное любопытство, гнев и гордость. Но это продолжалось только одну минуту. Она сощурилась, как бы вспоминая что-то.