Неточные совпадения
Леса, как я уже сказал выше, стояли нетронутыми, и лишь у немногих помещиков представляли
не то чтобы доходную статью, а скорее средство добыть
большую сумму денег (этот порядок вещей, впрочем, сохранился и доселе).
Помню только
больших кряковных уток, которыми от времени до времени, чуть
не задаром, оделял всю округу единственный в этой местности ружейный охотник, экономический крестьянин Лука.
Тем
не менее, когда в ней
больше уж
не нуждались, то и этот ничтожный расход
не проходил ей даром. Так, по крайней мере, практиковалось в нашем доме. Обыкновенно ее называли «подлянкой и прорвой», до следующих родов, когда она вновь превращалась в «голубушку Ульяну Ивановну».
Да, мне и теперь становится неловко, когда я вспоминаю об этих дележах, тем
больше, что разделение на любимых и постылых
не остановилось на рубеже детства, но прошло впоследствии через всю жизнь и отразилось в очень существенных несправедливостях…
— Но вы описываете
не действительность, а какой-то вымышленный ад! — могут сказать мне. Что описываемое мной похоже на ад — об этом я
не спорю, но в то же время утверждаю, что этот ад
не вымышлен мной. Это «пошехонская старина» — и ничего
больше, и, воспроизводя ее, я могу, положа руку на сердце, подписаться: с подлинным верно.
У большинства помещиков было принято за правило
не допускать браков между дворовыми людьми. Говорилось прямо: раз вышла девка замуж — она уж
не слуга; ей впору детей родить, а
не господам служить. А иные к этому цинично прибавляли: на них, кобыл, и жеребцов
не напасешься! С девки всегда спрашивалось
больше, нежели с замужней женщины: и лишняя талька пряжи, и лишний вершок кружева, и т. д. Поэтому был прямой расчет, чтобы девичье целомудрие
не нарушалось.
Иногда,
не дождавшись разрешения от бремени, виновную (как тогда говорили: «с кузовом») выдавали за крестьянина дальней деревни, непременно за бедного, и притом вдовца с
большим семейством.
Что касается до нас, то мы знакомились с природою случайно и урывками — только во время переездов на долгих в Москву или из одного имения в другое. Остальное время все кругом нас было темно и безмолвно. Ни о какой охоте никто и понятия
не имел, даже ружья, кажется, в целом доме
не было. Раза два-три в год матушка позволяла себе нечто вроде partie de plaisir [пикник (фр.).] и отправлялась всей семьей в лес по грибы или в соседнюю деревню, где был
большой пруд, и происходила ловля карасей.
Старик, очевидно, в духе и собирается покалякать о том, о сем, а
больше ни о чем. Но Анну Павловну так и подмывает уйти. Она
не любит празднословия мужа, да ей и некогда. Того гляди, староста придет, надо доклад принять, на завтра распоряжение сделать. Поэтому она сидит как на иголках и в ту минуту, как Василий Порфирыч произносит...
Перо вертелось между пальцами, а по временам и вовсе выскользало из них; чернил зачерпывалось
больше, чем нужно;
не прошло четверти часа, как разлинованная четвертушка уже была усеяна кляксами; даже верхняя часть моего тела как-то неестественно выгнулась от напряжения.
Отец Василий был доволен своим приходом: он получал с него до пятисот рублей в год и, кроме того, обработывал свою часть церковной земли. На эти средства в то время можно было прожить хорошо, тем
больше, что у него было всего двое детей-сыновей, из которых старший уже кончал курс в семинарии. Но были в уезде и лучшие приходы, и он
не без зависти указывал мне на них.
Вообще одиночество и отсутствие надзора предоставляли мне сравнительно
большую сумму свободы, нежели старшим детям, но эта свобода
не привела за собой ничего похожего на самостоятельность.
Пускай он, хоть
не понимаючи, скажет: «Ах, папаша! как бы мне хотелось быть прокурором, как дядя Коля!», или: «Ах, мамаша! когда я сделаюсь
большой, у меня непременно будут на плечах такие же густые эполеты, как у дяди Паши, и такие же душистые усы!» Эти наивные пожелания наверное возымеют свое действие на родительские решения.
Сереже становится горько. Потребность творить суд и расправу так широко развилась в обществе, что начинает подтачивать и его существование. Помилуйте! какой же он офицер! и здоровье у него далеко
не офицерское, да и совсем он
не так храбр, чтобы лететь навстречу смерти ради стяжания лавров. Нет, надо как-нибудь это дело поправить! И вот он
больше и
больше избегает собеседований с мамашей и чаще и чаще совещается с папашей…
Матушка заплакала. Отец, в шубе и
больших меховых сапогах, закрывал рукою рот и нос, чтоб
не глотнуть морозного воздуха.
— Кушай! кушай! — понуждала она меня, — ишь ведь ты какой худой! в Малиновце-то, видно,
не слишком подкармливают. Знаю я ваши обычаи! Кушай на здоровье! будешь
больше кушать, и наука пойдет спорее…
— Ну, ну…
не пугайся! небось,
не приеду! Куда мне, оглашенной, к
большим барам ездить… проживу и одна! — шутила тетенька, видя матушкино смущение, — живем мы здесь с Фомушкой в уголку, тихохонько, смирнехонько, никого нам
не надобно! Гостей
не зовем и сами в гости
не ездим… некуда! А коли ненароком вспомнят добрые люди, милости просим! Вот только жеманниц смерть
не люблю, прошу извинить.
Анфиса Порфирьевна слегка оживилась. Но по мере того, как участь ее смягчалась, сердце все
больше и
больше разгоралось ненавистью. Сидя за обедом против мужа, она
не спускала с него глаз и все думала и думала.
Дело, однако ж, получило
большую огласку
не только в нашем околотке, но и в губернии.
—
Не надо. Пусть трудится; Бог труды любит. Скажите ему, поганцу, что от его нагаек у меня и до сих пор спину ломит. И
не сметь звать его барином. Какой он барин! Он — столяр Потапка, и
больше ничего.
Можно было подумать, что она чего-то боится, чувствует, что живет «на людях», и даже как бы сознает, что ей, еще так недавно небогатой дворянке,
не совсем по зубам такой
большой и лакомый кус.
Не меньшую гордость крестьян составляло и несколько каменных домов, выделявшихся по местам из ряда обыкновенных изб,
большею частью ветхих и черных.
У прочих совладельцев усадеб
не было, а в части, ею купленной, оказалась довольно обширная площадь земли особняка (с лишком десять десятин) с домом,
большою рощей, пространным палисадником, выходившим на площадь (обок с ним она и проектировала свой гостиный двор).
Заболотье славилось своими торгами, и каждую неделю по вторникам в нем собирался базар. Зимой базары бывали очень людные, но летом очень часто случалось, что съезжались лишь несколько телег. В старину торговые пункты устанавливались как-то своеобразно, и я теперь даже
не могу объяснить, почему, например, Заболотье, стоявшее в стороне от
большой дороги и притом в лощине, сделалось значительным торговым местечком.
Скажу
больше: даже в зрелых летах, изредка наезжая в Заболотье, я
не мог свыкнуться с его бесхозяйственною жизнью.
Матушка задумывалась. Долго она
не могла привыкнуть к этим быстрым и внезапным ответам, но наконец убедилась, что ежели существуют разные законы, да вдобавок к ним еще сенатские указы издаются, то, стало быть, это-то и составляет суть тяжебного процесса. Кто кого «перепишет», у кого
больше законов найдется, тот и прав.
Я
не следил, конечно, за сущностью этих дел, да и впоследствии узнал об них только то, что
большая часть была ведена бесплодно и стоила матушке немалых расходов. Впрочем, сущность эта и
не нужна здесь, потому что я упоминаю о делах только потому, что они определяли характер дня, который мы проводили в Заболотье. Расскажу этот день по порядку.
— Это еще что! погодите, что в Раисин день будет! Стол-то тогда в
большой зале накроют, да и там
не все господа разместятся, в гостиную многие перейдут. Двух поваров из города позовем, да кухарка наша будет помогать. Барыня-то и
не садятся за стол, а все ходят, гостей угощают. Так разве чего-нибудь промеж разговоров покушают.
— Вы спросите, кому здесь
не хорошо-то? Корм здесь вольный, раза четыре в день едят. А захочешь еще поесть — ешь, сделай милость! Опять и свобода дана. Я еще когда встал; и лошадей успел убрать, и в город с Акимом, здешним кучером, сходил, все закоулки обегал.
Большой здесь город, народу на базаре, барок на реке — страсть! Аким-то, признаться, мне рюмочку в трактире поднес, потому у тетеньки насчет этого строго.
Федос
не противоречил и надел казакин, хотя и неохотно. Мне, впрочем, и самому показалось, что рубашка шла ему
больше к лицу.
— Отчего
не к рукам! От Малиновца и пятидесяти верст
не будет. А имение-то какое! Триста душ, земли довольно, лесу одного
больше пятисот десятин; опять река, пойма, мельница водяная… Дом господский, всякое заведение, сады, ранжереи…
Больше десяти лет сидит сиднем дедушка в своем домике, никуда
не выезжает и
не выходит. Только два раза в год ему закладывают дрожки, и он отправляется в опекунский совет за получением процентов. Нельзя сказать, что причина этой неподвижности лежит в болезни, но он обрюзг, отвык от людей и обленился.
Родных он чуждался; к отцу ездил только по
большим праздникам, причем дедушка неизменно дарил ему красную ассигнацию; с сестрами совсем
не виделся и только с младшим братом, Григорием, поддерживал кой-какие сношения, но и то как будто исподтишка.
За Григорием Павлычем следовали две сестры: матушка и тетенька Арина Павловна Федуляева, в то время уже вдова, обремененная
большим семейством. Последняя ничем
не была замечательна, кроме того, что раболепнее других смотрела в глаза отцу, как будто каждую минуту ждала, что вот-вот он отопрет денежный ящик и скажет: «Бери, сколько хочешь!»
— Надо помогать матери — болтал он без умолку, — надо стариково наследство добывать! Подловлю я эту Настьку, как пить дам! Вот ужо пойдем в лес по малину, я ее и припру! Скажу: «Настасья! нам судьбы
не миновать, будем жить в любви!» То да се… «с
большим, дескать, удовольствием!» Ну, а тогда наше дело в шляпе! Ликуй, Анна Павловна! лей слезы, Гришка Отрепьев!
— Ах, что говорить! Тоже
не плошь того помещика! Чем бы хлеба
больше сеять, а я сады развожу.
Когда все пристроились по местам, разносят чай, и начинается собеседование. Первою темою служит погода; все жалуются на холода. Январь в половине, а как стала 1-го ноября зима, так ни одной оттепели
не было, и стужа день ото дня все
больше и
больше свирепеет.
В то время
больших домов, с несколькими квартирами, в Москве почти
не было, а переулки были сплошь застроены небольшими деревянными домами, принадлежавшими дворянам средней руки (об них только и идет речь в настоящем рассказе, потому что так называемая грибоедовская Москва, в которой преимущественно фигурировал высший московский круг, мне совершенно неизвестна, хотя несомненно, что в нравственном и умственном смысле она очень мало разнилась от Москвы, описываемой мною).
— А он бы
больше дрыхнул на козлах. Сидит да носом клюет. Нет чтобы снегом потереть лицо. Как мы сегодня к Урсиловым поедем, и
не придумаю!
Рыхлая, с старообразным лицом, лишенным живых красок, с мягким, мясистым носом, словно смятый башмак, выступавшим вперед, и
большими серыми глазами, смотревшими неласково, она
не могла производить впечатления на мужчин.
— Вот это — святая истина! Именно один Бог! И священнику знать это
больше других нужно, а
не палить из пушек по воробьям.
Матушка морщится;
не нравятся ей признания жениха. В халате ходит, на гитаре играет, по трактирам шляется… И так-таки прямо все и выкладывает, как будто иначе и быть
не должно. К счастью, входит с подносом Конон и начинает разносить чай. При этом ложки и вообще все чайное серебро (сливочник, сахарница и проч.) подаются украшенные вензелем сестрицы: это, дескать, приданое! Ах, жалко, что самовар серебряный
не догадались подать — это бы еще
больше в нос бросилось!
— Нет,
не говорите! это
большое,
большое счастье иметь такую прелестную дочь! Вот на мою Феничку
не заглядятся — я могу быть спокойна в этом отношении!
— Никакого у меня «своего шематона» нет. Говорила уж я вам раз и
больше повторять
не намерена.
— Это что за новости! — горячится сестрица, но, взглянув на лицо матушки, убеждается, что блажить
больше не придется.
Само собой разумеется, что такая работа
не особенно спорилась, тем
больше, что помещик
не давал засиживаться в подростках и мальчика пятнадцати лет уже сажал на тягло.
Собственно говоря, Аннушка была
не наша, а принадлежала одной из тетенек-сестриц. Но так как последние
большую часть года жили в Малиновце и она всегда их сопровождала, то в нашей семье все смотрели на нее как на «свою».
Глаза ее, покрытые старческою влагой, едва выглядывали из-под толстых, как бы опухших век (один глаз даже почти совсем закрылся, так что на его месте видно было только мигающее веко);
большой нос, точно цитадель, господствовал над мясистыми щеками, которых
не пробороздила еще ни одна морщина; подбородок был украшен приличествующим зобом.
Однажды, однако, матушка едва
не приняла серьезного решения относительно Аннушки. Был какой-то
большой праздник, но так как услуга по дому и в праздник нужна, да, сверх того, матушка в этот день чем-то особенно встревожена была, то, натурально, сенные девушки
не гуляли. По обыкновению, Аннушка произнесла за обедом приличное случаю слово, но, как я уже заметил, вступивши однажды на практическую почву, она уже
не могла удержаться на высоте теоретических воззрений и незаметно впала в противоречие сама с собою.
Натурально, эти разговоры и сцены в высшей степени удручали Павла. Хотя до сих пор он
не мог пожаловаться, что господа его притесняют, но опасение, что его тихое житие может быть во всякую минуту нарушено, было невыносимо. Он упал духом и притих
больше прежнего.