Неточные совпадения
Губернский предводитель немного сконфузился при этом: он никак
не желал подобного очищения, опасаясь, что в нем, пожалуй, крупинки золота
не обретется, так как он был ищущим масонства и, наконец, удостоился оного вовсе
не ради нравственного усовершенствования себя и других, а чтобы только окраситься цветом образованного человека, каковыми
тогда считались все масоны, и чтобы увеличить свои связи, посредством которых ему уже и удалось достигнуть почетного звания губернского предводителя.
Между тем в Людмиле была страсть к щеголеватости во всем: в туалете, в белье, в убранстве комнаты;
тогда как Сусанна почти презирала это, и в ее спальне был только большой образ с лампадкой и довольно жесткий диван, на котором она спала; Муза тоже мало занималась своей комнатой, потому что никогда почти
не оставалась в ней, но, одевшись, сейчас же сходила вниз, к своему фортепьяно.
—
Не всегда,
не говорите этого,
не всегда! — возразил сенатор, все более и более принимая величавую позу. — Допуская, наконец, что во всех этих рассказах, как во всякой сплетне, есть малая доля правды, то и
тогда раскапывать и раскрывать, как вот сами вы говорите, такую грязь тяжело и, главное, трудно… По нашим законам человек, дающий взятку, так же отвечает, как и берущий.
По-моему, напротив, надобно дать полное спокойствие и возможность графу дурачиться; но когда он начнет уже делать незаконные распоряжения, к которым его, вероятно, только еще подготовляют,
тогда и собрать
не слухи, а самые дела, да с этим и ехать в Петербург.
— Купец русский, — заметила с презрением gnadige Frau: она давно и очень сильно
не любила торговых русских людей за то, что они действительно многократно обманывали ее и особенно при продаже дамских материй, которые через неделю же у ней, при всей бережливости в носке, делались тряпки тряпками;
тогда как — gnadige Frau без чувства
не могла говорить об этом, —
тогда как платье, которое она сшила себе в Ревеле из голубого камлота еще перед свадьбой, было до сих пор новешенько.
Наружность владыко имел приятную: полноватый,
не совершенно еще седой, с расчесанными бородой и волосами, в шелковой темно-гранатного цвета рясе, с кокетливо-навитыми на руке янтарными четками, с одним лишь докторским крестом на груди, который
тогда имели
не более как пять — шесть архиереев, он вышел в гостиную навстречу к Крапчику, который был во фраке и звезде, и, склонив несколько голову, подошел к благословению владыки.
— Но так как господин губернатор
тогда был еще со мной хорош и ему прямо на моих глазах совестно было обнаружить себя, то он и принял мою сторону, — розыски действительно прошли очень сильные; но я этим
не удовольствовался, и меня больше всего интересовало, кто ж над этими несчастными дураками совершает это?..
Тогда является ко мне священник из того прихода, где жил этот хлыстовщик, и стал мне объяснять, что Ермолаев вовсе даже
не раскольник, и что хотя судился по хлыстовщине [Хлыстовщина — мистическая секта, распространившаяся в России в XVII веке.], но отрекся от нее и ныне усердный православный, что доказывается тем, что каждогодно из Петербурга он привозит удостоверение о своем бытии на исповеди и у святого причастия; мало того-с: усердствуя к их приходской церкви, устроил в оной на свой счет новый иконостас, выкрасил, позолотил его и украсил даже новыми иконами, и что будто бы секта хлыстов с скопческою сектою
не имеет никакого сходства, и что даже они враждуют между собою.
—
Тогда пусть она пошлет за доктором!.. Я
не смею этого сделать,
не зная, угодно ли это будет ей, или нет! — произнес Крапчик с насмешкой.
Все эти слова Егора Егорыча Сусанна слушала, трепеща от восторга, но Муза — нет, по той причине, что, по отъезде матери и сестры, ей оказалось весьма удобным жить в большом и почти пустынном доме и разыгрывать свои фантазии,
тогда как понятно, что в Москве у них будут небольшие комнаты, да, пожалуй, и фортепьяно-то
не окажется.
Когда новые постояльцы поселились у Миропы Дмитриевны, она в ближайшее воскресенье
не преминула зайти к ним с визитом в костюме весьма франтоватом: волосы на ее висках были, сколько только возможно, опущены низко; бархатная черная шляпка с длинными и высоко приподнятыми полями и с тульей несколько набекрень принадлежала к самым модным, называемым
тогда шляпками Изабеллины; платье мериносовое, голубого цвета, имело надутые, как пузыри, рукава; стан Миропы Дмитриевны перетягивал шелковый кушак с серебряной пряжкой напереди, и, сверх того, от всей особы ее веяло благоуханием мусатовской помады и духов амбре.
Капитан передернул немного плечами. Ему несколько странно было слышать, что Миропа Дмитриевна, по ее словам, никого молодцеватее какого-то там господина
не встречала,
тогда как она видала и даже теперь видела перед собою Аггея Никитича.
Егор Егорыч продолжал держать голову потупленною. Он решительно
не мог сообразить вдруг, что ему делать. Расспрашивать?.. Но о чем?.. Юлия Матвеевна все уж сказала!.. Уехать и уехать,
не видав Людмилы?.. Но
тогда зачем же он в Москву приезжал? К счастью, адмиральша принялась хлопотать об чае, а потому то уходила в свою кухоньку, то возвращалась оттуда и таким образом дала возможность Егору Егорычу собраться с мыслями; когда же она наконец уселась, он ей прежде всего объяснил...
Тогда Сусанна снова села на стул. Выражение лица ее хоть и было взволнованное, но
не растерянное: видимо, она приготовилась выслушать много нехорошего. Людмила, в свою очередь, тоже поднялась на своей постели.
Панночка в отчаянии и говорит ему: «Сними ты с себя портрет для меня, но пусти перед этим кровь и дай мне несколько капель ее; я их велю положить живописцу в краски, которыми будут рисовать, и
тогда портрет выйдет совершенно живой, как ты!..» Офицер, конечно, — да и кто бы из нас
не готов был сделать того, когда мы для женщин жизнью жертвуем? — исполнил, что она желала…
Когда от Рыжовых оба гостя их уехали, Людмила ушла в свою комнату и до самого вечера оттуда
не выходила: она сердилась на адмиральшу и даже на Сусанну за то, что они, зная ее положение, хотели, чтобы она вышла к Марфину; это казалось ей безжалостным с их стороны,
тогда как она для долга и для них всем, кажется,
не выключая даже Ченцова, пожертвовала.
Сусанна, столь склонная подпадать впечатлению религиозных служб, вся погрузилась в благоговение и молитву и ничего
не видела, что около нее происходит; но Егор Егорыч, проходя от старосты церковного на мужскую половину, сейчас заметил, что там, превышая всех на целую почти голову, рисовался капитан Зверев в полной парадной форме и с бакенбардами, необыкновенно плотно прилегшими к его щекам: ради этой цели капитан обыкновенно каждую ночь завязывал свои щеки косынкой, которая и прижимала его бакенбарды, что, впрочем,
тогда делали почти все франтоватые пехотинцы.
— Нет, я лишний пока у вас, лишний, — отвечал Егор Егорыч, стараясь
не смотреть на Сусанну,
тогда как лицо той ясно выражало: «нет,
не лишний!».
— Но меня еще более пугает другое: они, я подозреваю, ждут к себе и виновника всего этого события…
Тогда во что же мой дом обратится, — я и вообразить
не могу!
Майор принял свою прежнюю позу, и только уж наутро, когда взошло солнце и окрасило верхушки домов московских розоватым отливом, он перешел с дивана к окну и отворил его: воздух был чистый, свежий; отовсюду слышалось пение и щебетание всевозможных птичек, которых
тогда, по случаю существования в Москве множества садов, было гораздо больше, чем ныне; но ничто это
не оживило и
не развлекло майора. Он оставался у окна неподвижен до тех пор, пока
не вошла в комнату Миропа Дмитриевна.
Нового Палкинского трактира вовсе
не существовало, и вообще около Песков и Лиговки был полупустырь; о железноконной дороге и помину
не было, да
не было еще и омнибусов; словом, огулом, скопом, демократического передвижения
не происходило по всему Петербургу, а на Невском и тем паче; ехали больше в каретах; вместо пролеток
тогда были дрожки, на которые мужчины садились верхом.
Любя подражать в одежде новейшим модам, Петр Григорьич, приехав в Петербург, после долгого небывания в нем, счел первою для себя обязанностью заказать наимоднейший костюм у лучшего портного, который и одел его буква в букву по рецепту «Сына отечества» [«Сын Отечества» — журнал, издававшийся с 1812 года Н.И.Гречем (1787—1867).], издававшегося
тогда Булгариным и Гречем, и в костюме этом Крапчик —
не хочу того скрывать — вышел ужасен: его корявое и черномазое лицо от белого верхнего сюртука стало казаться еще чернее и корявее; надетые на огромные и волосатые руки Крапчика палевого цвета перчатки
не покрывали всей кисти, а держимая им хлыстик-тросточка казалась просто чем-то глупым.
По-моему, они — органы, долженствующие передавать нашему физическому и душевному сознанию впечатления, которые мы получаем из мира внешнего и из мира личного, но сами они ни болеть, ни иметь каких-либо болезненных припадков
не могут; доказать это я могу тем, что хотя в молодые годы нервы у меня были гораздо чувствительнее, — я
тогда живее радовался, сильнее огорчался, — но между тем они мне
не передавали телесных страданий.
—
Тогда пусть напишет графу министр юстиции [Министр юстиции — Дмитрий Васильевич Дашков (1784—1839), известный также своей литературной деятельностью.]! — настаивал на своем князь. —
Не поручит же Егор Егорыч господину Крапчику говорить то, чего нет!
Тогда он воскликнул: «Егда, говорит,
не будет тебе, князь, беды на земле за неверие твое, то аз простираю руку к небу и призываю на тебя суд божий: анафема!»
— Происходило, — ответил Крапчик, сразу вошедший в свою колею, — что Сергей Степаныч стал меня, как на допросе, спрашивать, какие же я серьезные обвинения имею против сенатора. Я
тогда подал мою заранее составленную докладную записку, которой, однако, у меня
не приняли ни князь, ни Сергей Степаныч, и сказали мне, чтобы я ее представил министру юстиции Дашкову, к которому я
не имел никаких рекомендаций ни от кого.
Тогда кажется, что в душе все молчит,
не думаешь ни о чем; ум и память меркнут и
не представляют ничего определенного; одна воля кротко держится за представление о боге, — представление, которое кажется неопределенным, потому что оно безусловно и что оно
не опирается ни на что в особенности.
Тогда-то вступаем в сумрак веры, тогда-то
не знаем более ничего и ждем вечного света непосредственно свыше, и если упорствуем в этом ожидании, то свет этот нисходит и царствие божие раскрывается…
— Поезжайте, но вот что, постойте!.. Я ехал к вам с кляузой, с ябедой… — бормотал Егор Егорыч, вспомнив, наконец, о сенаторской ревизии. — Нашу губернию ревизуют, — вы
тогда, помните, помогли мне устроить это, — и ревизующий сенатор — граф Эдлерс его фамилия — влюбился или, — там я
не знаю, — сблизился с племянницей губернатора и все покрывает… Я привез вам докладную записку об этом тамошнего губернского предводителя.
Вечером того же дня Егор Егорыч поехал к Сперанскому, где у него дело обошлось тоже
не без спора, и на одно замечание, которое сделал Михаил Михайлыч по поводу высылки Татариновой, о чем
тогда только и толковало все высшее общество Петербурга, Егор Егорыч воскликнул...
— Как мало?.. Вы
не видали, — сказал ей Аггей Никитич, — а я раз, после одной охоты в царстве польском — пропасть мы
тогда дичи настреляли! — пятьдесят бекасов и куличков съел за ужином!
— Это, как впоследствии я узнала, — продолжала та, — означало, что путь масонов тернист, и что они с первых шагов покрываются ранами и кровью; но, кроме того, я вижу, что со всех сторон братья и сестры держат обнаженные шпаги, обращенные ко мне, и тут уж я
не в состоянии была совладать с собой и вскрикнула;
тогда великий мастер сказал мне...
— Это уж вы предоставьте судить другим, которые, конечно, найдут вас
не глупенькою, а, напротив, очень умной!.. Наконец, о чем же спорим мы? Вы говорите, что Егор Егорыч
не пожелает жениться на вас,
тогда как он просил меня сделать вам от него формальное предложение.
— Нет, и
не видал даже никогда, но слыхал, что она умная, искренно верующая в свой дар пророчества, весьма сострадальная к бедным и больным; тут у них, в их согласии, был членом живописец Боровиковский, талантливый художник, но, как говорили
тогда, попивал; Екатерина Филипповна сообща с Мартыном Степанычем, как самые нежные родители, возились с ним, уговаривали его, стыдили, наконец, наказывали притворным аки бы гневом на него.
И если доселе всякий человек, как образ первого греховного Адама, искал плотского, на слепой похоти основанного союза с своею отделенною натурою, то есть с женою, так ныне, после того как новый Адам восстановил духовный союз с новою Евою, сиречь церковью, каждый отдельный человек, сделавшись образом этого небесного Адама, должен и в натуральном союзе с женою иметь основанием чистую духовную любовь, которая есть в союзе Христа с церковью;
тогда и в плотском жительстве
не только сохранится небесный свет, но и сама плоть одухотворится, как одухотворилось тело Христово.
Аггея Никитича точно кто острым ножом ударил в его благородное сердце. Он понял, что влюбил до безумия в себя эту женщину,
тогда как сам в отношении ее был… Но что такое сам Аггей Никитич был в отношении Миропы Дмитриевны, — этого ему и разобрать было
не под силу.
Тогда Катрин придумала новое средство
не пускать мужа одного на охоту.
— Если уж ты так любишь охотиться, — говорила она, — так езди лучше со псовой охотой, и я с тобой стану ездить… По крайней мере я
не буду
тогда мучиться от скуки и от страха за тебя, а то это ужасно, что я переживаю, — пощади ты меня, Валерьян!
Кузнец и Маланья принялись стучать во входную дверь в избу, но старуха Арина
не отпирала;
тогда Маланья и ее родитель подошли к окнам горенки и начали в них стучать.
— Нет, барин… Что ж это?.. Нет, нет! — повторила Аксинья. — Только, барин, одно смею вам сказать, — вы
не рассердитесь на меня, голубчик, — я к Арине ходить боюсь теперь… она тоже женщина лукавая… Пожалуй, еще, как мы будем там, всякого народу напускает… Куда я
тогда денусь с моей бедной головушкой?..
— Я теперь служу у Катерины Петровны, — начал он, — но если Валерьян Николаич останутся в усадьбе, то я должен буду уйти от них, потому что, каким же способом я могу уберечь их от супруга, тем более, что Валерьян Николаич, под влиянием винных паров, бывают весьма часто в полусумасшедшем состоянии; если же от него будет отобрана подписка о невъезде в Синьково,
тогда я его
не пущу и окружу всю усадьбу стражей.
— Я напустил Савелья,
тогда как я и
не знал ничего! — произнес Тулузов, остановившись на мгновение читать, и потом снова продолжал...
Как помещица, Вы всегда можете отпустить ко мне Аксюшу в Петербург, дав ей паспорт; а раз она здесь, супругу ее
не удастся нас разлучить, или я его убью; но ежели и Вы, Катрин,
не сжалитесь надо мною и
не внемлете моей мольбе, то против Вас я
не решусь ничего предпринять: достаточно и того, что я совершил в отношении Вас; но клянусь Вам всем святым для меня, что я от тоски и отчаяния себя убью, и
тогда смерть моя безраздельно ляжет на Ваше некогда любившее меня сердце; а мне хорошо известно, как тяжело носить в душе подобные воспоминания: у меня до сих пор волос дыбом поднимается на голове, когда я подумаю о смерти Людмилы; а потому, для Вашего собственного душевного спокойствия, Катрин, остерегитесь подводить меня к давно уже ожидаемой мною пропасти, и еще раз повторяю Вам, что я застрелюсь, если Вы
не возвратите мне Аксюты».
— На самом деле ничего этого
не произойдет, а будет вот что-с: Аксинья, когда Валерьян Николаич будет владеть ею беспрепятственно, очень скоро надоест ему, он ее бросит и вместе с тем, видя вашу доброту и снисходительность, будет от вас требовать денег, и когда ему покажется, что вы их мало даете ему, он, как муж, потребует вас к себе: у него, как вы хорошо должны это знать, семь пятниц на неделе;
тогда,
не говоря уже о вас, в каком же положении я останусь?
—
Тогда не угодно ли вам самим написать! — сказал он.
— Да-с, да, — произнес тихо и протяжно доктор, — как бы я
тогда съездил к господину Ченцову и сблизил бы его с дядей, так, может, этого и
не случилось бы!
У одного старца ты утопил блюдо, у другого удавил сына и разрушил потом пустое здание?..»
Тогда ему ангел отвечал: «Мне повелел это бог: блюдо было единая вещь у старца, неправильно им стяжанная; сын же другого, если бы жив остался, то великому бы злу хотел быть виновен; а в здании пустом хранился клад, который я разорил, да никто, ища злата,
не погибнет здесь».
— Ну да-с, да! — произнес на это протяжно-укоризненным голосом доктор. — Этого надобно было ожидать, — я вот
тогда хотел ехать к Валерьяну Николаичу, а вы, gnadige Frau,
не пустили меня; таким образом малого, который, я убежден, был отличнейший господин, бросили на произвол судьбы.
— Я сознаюсь, что
тогда была
не права, — проговорила, вспыхнув в лице, gnadige Frau.
Тогда Сверстов решился укреплять нервы своего пациента воздухом и почти насильно заставлял его кататься на тройке в самые холодные и ветреные дни и, всегда сам сопровождая при этом Егора Егорыча, приказывал кучеру нестись во все лопатки и по местам преимущественно открытым, дабы больной как можно более вдыхал в себя кислорода и таким образом из меланхолика снова превратился бы в сангвиника, — но и то
не помогало: Егор Егорыч, конечно, возвращался домой несколько бодрее, но
не надолго.