Неточные совпадения
— М… н…не знаю, право;
только он
все равно этой резолюции не дождался: самовольно повесился.
Мистер Рарей этот, что называется «бешеный укротитель», и прочие, которые за этого коня брались,
все искусство противу его злобности в поводах держали, чтобы не допустить ему ни на ту, ни на другую сторону башкой мотнуть; а я совсем противное тому средство изобрел; я, как
только англичанин Рарей от этой лошади отказался, говорю: «Ничего, говорю, это самое пустое, потому что этот конь ничего больше, как бесом одержим.
Половина даже, бывало, подохнет, а воспитанию не поддаются: стоят на дворе —
всё дивятся и даже от стен шарахаются, а
всё только на небо, как птицы, глазами косят.
Словом сказать — столь хорошо, что вот так бы при
всем этом и вскрикнул, а кричать, разумеется, без пути нельзя, так я держусь, скачу; но
только вдруг на третьей или четвертой версте, не доезжая монастыря, стало этак клонить под взволочек, и вдруг я завидел тут впереди себя малую точку… что-то ползет по дороге, как ежик.
Ближе подъехали, я гляжу, он
весь серый, в пыли, и на лице даже носа не значится, а
только трещина, и из нее кровь…
Он и скрылся, а я проснулся и про
все это позабыл и не чаю того, что
все эти погибели сейчас по ряду и начнутся. Но
только через некоторое время поехали мы с графом и с графинею в Воронеж, — к новоявленным мощам маленькую графиньку косолапую на исцеление туда везли, и остановились в Елецком уезде, в селе Крутом лошадей кормить, я и опять под колодой уснул, и вижу — опять идет тот монашек, которого я решил, и говорит...
Не знаю опять, сколько тогда во мне весу было, но
только на перевесе ведь это очень тяжело
весит, и я дышловиков так сдушил, что они захрипели и… гляжу, уже моих передовых нет, как отрезало их, а я вишу над самою пропастью, а экипаж стоит и уперся в коренных, которых я дышлом подавил.
Лихо ее знает, как это она
все это наблюдала, но
только гляжу я, один раз она среди белого дня опять голубенка волочит, да так ловко, что мне и швырнуть-то за ней нечем было.
Я бы
все это от своего характера пресвободно и исполнил, но
только что размахнулся да соскочил с сука и повис, как, гляжу, уже я на земле лежу, а передо мною стоит цыган с ножом и смеется — белые-пребелые зубы, да так ночью середь черной морды и сверкают.
— Вот за печать с тебя надо бы прибавку, потому что я так со
всех беру, но
только уже жалею твою бедность и не хочу, чтобы моих рук виды не в совершенстве были. Ступай, — говорит, — и кому еще нужно — ко мне посылай.
«Ладно, — думаю, — хорош милостивец: крест с шеи снял, да еще и жалеет». Никого я к нему не посылал, а
все только шел Христовым именем без грошика медного.
И с этим, что вижу, послышались мне и гогот, и ржанье, и дикий смех, а потом вдруг вихорь… взмело песок тучею, и нет ничего,
только где-то тонко колокол тихо звонит, и
весь как алою зарею облитый большой белый монастырь по вершине показывается, а по стенам крылатые ангелы с золотыми копьями ходят, а вокруг море, и как который ангел по щиту копьем ударит, так сейчас вокруг
всего монастыря море всколышется и заплещет, а из бездны страшные голоса вопиют: «Свят!»
Потому муж мой, как сам, говорит, знаешь, неаккуратной жизни, а этот с этими… ну, как их?., с усиками, что ли, прах его знает, и очень чисто, говорит, он завсегда одевается, и меня жалеет, но
только же опять я, говорит, со
всем с этим все-таки не могу быть счастлива, потому что мне и этого дитя жаль.
— Ну, мол, жаль или не жаль, а
только я себя не продавал ни за большие деньги, ни за малые, и не продам, а потому
все ремонтеровы тысячи пусть при нем остаются, а твоя дочка при мне.
— Подлец, подлец, изверг! — и с этим в лицо мне плюнул и ребенка бросил, а уже
только эту барыньку увлекает, а она в отчаянии прежалобно вопит и, насильно влекома, за ним хотя следует, но глаза и руки сюда ко мне и к дите простирает… и вот вижу я и чувствую, как она, точно живая, пополам рвется, половина к нему, половина к дитяти… А в эту самую минуту от города, вдруг вижу, бегит мой барин, у которого я служу, и уже в руках пистолет, и он
все стреляет из того пистолета да кричит...
«Шабаш, — думаю, — пойду в полицию и объявлюсь, но
только, — думаю, — опять теперь то нескладно, что у меня теперь деньги есть, а в полиции их
все отберут: дай же хоть что-нибудь из них потрачу, хоть чаю с кренделями в трактире попью в свое удовольствие».
— Нет, она, — отвечает, — под нами, но
только нам ее никак достать нельзя, потому что там до самого Каспия либо солончаки, либо одна трава да птицы по поднебесью вьются, и чиновнику там совсем взять нечего, вот по этой причине, — говорит, — хан Джангар там и царюет, и у него там, в Рынь-песках, говорят, есть свои шихи, и ших-зады, и мало-зады, и мамы, и азии, и дербыши, и уланы, и он их
всех, как ему надо, наказывает, а они тому рады повиноваться.
— И богатые, — отвечает, — и озорные охотники; они свои большие косяки гоняют и хорошей, заветной лошади друг другу в жизнь не уступят. Их
все знают: этот брюхастый, что
вся морда облуплена, это называется Бакшей Отучев, а худищий, что одни кости ходят, Чепкун Емгурчеев, — оба злые охотники, и ты
только смотри, что они за потеху сделают.
Я замолчал и смотрю: господа, которые за кобылицу торговались, уже отступилися от нее и
только глядят, а те два татарина друг дружку отпихивают и
всё хана Джангара по рукам хлопают, а сами за кобылицу держатся и
все трясутся да кричат; один кричит...
И
только что он в третье хлопнул, как Бакшей стегнет изо
всей силы Чепкуна нагайкою через плечо по голой спине, а Чепкун таким самым манером на ответ его.
— Непременно, — отвечает, — надежнее: видишь, он
весь сухой, кости в одной коже держатся, и спиночка у него как лопата коробленая, по ней ни за что по
всей удар не падет, а
только местечками, а сам он, зри, как Бакшея спрохвала поливает, не частит, а с повадочкой, и плеть сразу не отхватывает, а под нею коже напухать дает.
— Так-с, мой, по
всем правам мой, но
только на одну минуту, а каким манером, извольте про это слушать, если угодно.
— Попервоначалу даже очень нехорошо, — отвечал Иван Северьяныч, — да и потом хоть я изловчился, а
все много пройти нельзя. Но
только зато они, эта татарва, не стану лгать, обо мне с этих пор хорошо печалились.
— Да-с, разумеется, на татарке. Сначала на одной, того самого Савакирея жене, которого я пересек,
только она, эта татарка, вышла совсем мне не по вкусу: благая какая-то и
все как будто очень меня боялась и нимало меня не веселила. По мужу, что ли, она скучала, или так к сердцу ей что-то подступало. Ну, так они заметили, что я ею стал отягощаться, и сейчас другую мне привели, эта маленькая была девочка, не более как
всего годов тринадцати… Сказали мне...
«Я так, — говорит, — и видел, что из них, — говорит, — настоящих охотников нет, а
всё только если что хотят получить, так за деньги».
— А это по-татарски. У них
всё если взрослый русский человек — так Иван, а женщина — Наташа, а мальчиков они Кольками кличут, так и моих жен, хоть они и татарки были, но по мне их
все уже русскими числили и Наташками звали, а мальчишек Кольками. Однако
все это, разумеется,
только поверхностно, потому что они были без
всех церковных таинств, и я их за своих детей не почитал.
А еще и этого тошнее зимой на тюбеньке; снег малый,
только чуть траву укроет и залубенит — татары тогда
все в юртах над огнем сидят, курят…
Я с ним попервоначалу было спорить зачал, что какая же, мол, ваша вера, когда у вас святых нет, но он говорит: есть, и начал по талмуду читать, какие у них бывают святые… очень занятно, а тот талмуд, говорит, написал раввин Иовоз бен Леви, который был такой ученый, что грешные люди на него смотреть не могли; как взглянули, сейчас
все умирали, через что бог позвал его перед самого себя и говорит: «Эй ты, ученый раввин, Иовоз бен Леви! то хорошо, что ты такой ученый, но
только то нехорошо, что чрез тебя,
все мои жидки могут умирать.
Оба не старые, один черный, с большой бородой, в халате, будто и на татарина похож, но
только халат у него не пестрый, а
весь красный, и на башке острая персианская шапка; а другой рыжий, тоже в халате, но этакий штуковатый:
всё ящички какие-то при себе имел, и сейчас чуть ему время есть, что никто на него не смотрит, он с себя халат долой снимет и остается в одних штанцах и в курточке, а эти штанцы и курточка по-такому шиты, как в России на заводах у каких-нибудь немцев бывает.
Позабрались мы с женами и с детьми под ставки рано и ждем…
Все темно и тихо, как и во всякую ночь,
только вдруг, так в первый сон, я слышу, что будто в степи что-то как вьюга прошипело и хлопнуло, и сквозь сон мне показалось, будто с небеси искры посыпались.
Да еще трубку с вертуном выпустил… Ну, тут уже они, увидав, как вертун с огнем ходит,
все как умерли… Огонь погас, а они
всё лежат, и
только нет-нет один голову поднимет, да и опять сейчас мордою вниз, а сам
только пальцем кивает, зовет меня к себе. Я подошел и говорю...
Я и еще одну позволил и сделался очень откровенный:
все им рассказал: откуда я и где и как пребывал.
Всю ночь я им, у огня сидя, рассказывал и водку пил, и
все мне так радостно было, что я опять на святой Руси, но
только под утро этак, уже костерок стал тухнуть и почти
все, кто слушал, заснули, а один из них, ватажный товарищ, говорит мне...
«Ну, мало ли, — говорит, — что; ты ждал, а зачем ты, — говорит, — татарок при себе вместо жен держал… Ты знаешь ли, — говорит, — что я еще милостиво делаю, что тебя
только от причастия отлучаю, а если бы тебя взяться как должно по правилу святых отец исправлять, так на тебе на живом надлежит
всю одежду сжечь, но
только ты, — говорит, — этого не бойся, потому что этого теперь по полицейскому закону не позволяется».
Тут они и пустили про меня дурную славу, что будто я чародей и не своею силою в твари толк знаю, но, разумеется,
все это было пустяки: к коню я, как вам докладывал, имею дарование и готов бы его всякому, кому угодно, преподать, но
только что, главное дело, это никому в пользу не послужит.
И я уйду, а он уже сам и хозяйничает и ждет меня, пока кончится выход, и
все шло хорошо; но
только ужасно мне эта моя слабость надоела, и вздумал я вдруг от нее избавиться; тут-то и сделал такой последний выход, что даже теперь вспоминать страшно.
— А так, — отвечает, — что теперь я
только одно знаю, что себя гублю, а зато уже других губить не могу, ибо от меня
все отвращаются. Я, — говорит, — теперь
все равно что Иов на гноище, и в этом, — говорит, —
все мое счастье и спасение, — и сам опять водку допил, и еще графин спрашивает, и молвит...
— Подойди-ка, — говорю, — еще поближе. — И как он подошел, я его взял за плечи, и начинаю рассматривать, и никак не могу узнать, кто он такой? как
только его коснулся, вдруг ни с того ни с сего
всю память отшибло. Слышу
только, что он что-то по-французски лопочет: «ди-ка-ти-ли-ка-ти-пе», а я в том ничего не понимаю.
И пошли. Идем оба, шатаемся, но
всё идем, а я не знаю куда, и
только вдруг вспомню, что кто же это такой со мною, и опять говорю...
И думаю: да уже дом ли это? может быть, это
все мне
только кажется, а
все это наваждение…
Ну, а лучше, мол, попробовать… зайду посмотрю, что здесь такое: если тут настоящие люди, так я у них дорогу спрошу, как мне домой идти, а если это
только обольщение глаз, а не живые люди… так что же опасного? я скажу: «Наше место свято: чур меня» — и
все рассыпется.
Так, милостивые государи, меня и обдало не знаю чем, но
только будто столь мне сродным, что я вдруг
весь там очутился.
Комната этакая обширная, но низкая, и потолок повихнут, пузом вниз лезет,
все темно, закоптело, и дым от табаку такой густой, что люстра наверху висит, так
только чуть ее знать, что она светится.
А я
только удивляюсь: откуда это здесь так много народу и как будто еще
все его больше и больше из дыму выступает?
«Ух, — думаю, — да не дичь ли это какая-нибудь вместо людей?» Но
только вижу я разных знакомых господ ремонтеров и заводчиков и так просто богатых купцов и помещиков узнаю, которые до коней охотники, и промежду
всей этой публики цыганка ходит этакая… даже нельзя ее описать как женщину, а точно будто как яркая змея, на хвосте движет и
вся станом гнется, а из черных глаз так и жжет огнем.
Наступай!» Она было не того… даром, что мой лебедь гусарской шапки дороже, а она и на лебедя не глядит, а
все норовит за гусаром; да
только старый цыган, спасибо, это заметил, да как на нее топнет…
А я
все думаю, что
все это правда, а
только сам
все головою качаю говорю...
Князь сейчас опять за мною и посылает, и мы с ним двое ее и слушаем; а потом Груша и сама стала ему напоминать, чтобы звать меня, и начала со мною обращаться очень дружественно, и я после ее пения не раз у нее в покоях чай пил вместе с князем, но
только, разумеется, или за особым столом, или где-нибудь у окошечка, а если когда она одна оставалась, то завсегда попросту рядом с собою меня сажала. Вот так прошло сколько времени, а князь
все смутнее начал становиться и один раз мне и говорит...
Удалились мы из детской и сидим за шкапами, а эта шкапная комнатка была узенькая, просто сказать — коридор, с дверью в конце, а та дверь как раз в ту комнату выходила, где Евгенья Семеновна князя приняла, и даже к тому к самому дивану, на котором они сели. Одним словом,
только меня от них разделила эта запертая дверь, с той стороны материей завешенная, а то
все равно будто я с ними в одной комнате сижу, так мне
все слышно.
Та опять не отвечает, а князь и ну расписывать, — что: «Я, говорит, суконную фабрику покупаю, но у меня денег ни гроша нет, а если куплю ее, то я буду миллионер, я, говорит,
все переделаю,
все старое уничтожу и выброшу, и начну яркие сукна делать да азиатам в Нижний продавать. Из самой гадости, говорит, вытку, да ярко выкрашу, и
все пойдет, и большие деньги наживу, а теперь мне
только двадцать тысяч на задаток за фабрику нужно». Евгенья Семеновна говорит...
Вижу,
вся женщина в расстройстве и в исступлении ума: я ее взял за руки и держу, а сам вглядываюсь и дивлюсь, как страшно она переменилась и где
вся ее красота делась? тела даже на ней как нет, а
только одни глаза среди темного лица как в ночи у волка горят и еще будто против прежнего вдвое больше стали, да недро разнесло, потому что тягость ее тогда к концу приходила, а личико в кулачок сжало, и по щекам черные космы трепятся.