Неточные совпадения
Вдова Висленева вела жизнь аккуратную и расчетливую, и с тяжкою нуждой
не зналась, а отсюда в губернских кружках утвердилось мнение, что доходы ее отнюдь
не ограничиваются домом да пенсией, а что у нее, кроме
того, конечно, есть еще и капитал, который она тщательно скрывает, приберегая его
на приданое Ларисе.
Пустых и вздорных людей этот брак генерала тешил, а умных и честных, без которых, по Писанию,
не стоит ни один город, этот союз возмутил; но генерал сумел смягчить неприятное впечатление своего поступка, объявив там и сям под рукой, что он женился
на Флоре единственно для
того, чтобы, в случае своей смерти, закрепить за нею и за ее матерью право
на казенную пенсию, без чего они могли бы умереть с голоду.
Через неделю этому же отцу Гермогену исповедала грехи свои и отходившая Флора, а двое суток позже
тот же отец Гермоген, выйдя к аналою, чтобы сказать надгробное слово Флоре, взглянул в тихое лицо покойницы, вздрогнул, и, быстро устремив взор и руки к стоявшему у изголовья гроба генералу, с немым ужасом
на лице воскликнул: «Отче благий: она молит Тебя: молитв ее ради ими же веси путями спаси его!» — и больше он
не мог сказать ничего, заплакал, замахал руками и стал совершать отпевание.
В городе проговорили, что это
не без синтянинской руки, но как затем доктору Гриневичу,
не повинному ни в чем, кроме мелких взяток по должности (что
не считалось тогда ни грехом, ни пороком), опасаться за себя
не приходилось,
то ему и
на мысль
не вспадало робеть пред Синтяниным, а
тем более жертвовать для его прихоти счастием дочери.
Что она
не любила Висленева или очень мало любила, это вполне доказывается
тем, что даже внезапное известие об освобождении его и его товарищей с удалением
на время в отдаленные губернии вместо Сибири, которую им прочили, Синтянина приняла с деревянным спокойствием, как будто какую-нибудь самую обыкновенную весть.
Отца и мать своих любила Синтянина, но ведь они же были и превосходные люди, которых
не за что было
не любить; да и
то по отношению к ним у нее, кажется, был
на устах медок, а
на сердце ледок.
Несмотря
на то, что Иосаф Платонович здесь давно
не живет, комната его сохраняет обстановку кабинета человека хотя небогатого, но и
не бедного.
На этой чашке портрет отца нынешних владельцев дома, Платона Висленева, а часовая стрелка стоит
на моменте его смерти. С
тех пор часы эти
не идут в течение целых восемнадцати лет.
— Да, он здесь,
то есть здесь в городе, мы вместе приехали, но он остановился в гостинице. Я сам
не думал быть сюда так скоро, но случайные обстоятельства выгнали нас из Москвы раньше, чем мы собирались. Ты, однако,
не будешь
на меня сердиться, что я этак сюрпризом к тебе нагрянул?
— Ну да, — быстро перебила его
на полуслове генеральша, — конечно, года идут и для меня, но между
тем меня еще до сей поры никто
не звал старухой, вы разве первый будете так нелюбезны?
—
То есть еще и
не своя, а приятеля моего, с которым я приехал, Павла Николаевича Горданова: с ним по лености его стряслось что-то такое вопиющее. Он черт знает что с собой наделал: он, знаете, пока шли все эти пертурбации, нигилистничанье и всякая штука, он за глаза надавал мужикам самые глупые согласия
на поземельные разверстки, и так разверстался, что имение теперь гроша
не стоит. Вы ведь, надеюсь,
не принадлежите к числу
тех, для которых лапоть всегда прав пред ботинком?
—
То есть в чем же,
на какой предмет, и о чем я могу откровенничать? Ты, ведь, черт знает, зачем меня схватил и привез сюда; я и сам путем ничего иного
не знаю, кроме
того, что у тебя дело с крестьянами.
Захотел Иосаф Платонович быть вождем политической партии, — был, и
не доволен: подчиненные
не слушаются; захотел показать, что для него брак гиль, — и женился для других,
то есть для жены, и об этом теперь скорбит; брезговал собственностью, коммуны заводил, а теперь душа
не сносит, что карман тощ; взаймы ему человек тысченок десяток дал, теперь, зачем он дал? поблагородничал, сестре свою часть подарил, и об этом нынче во всю грудь провздыхал: зачем
не на общее дело отдал, зачем
не бедным роздал? зачем
не себе взял?
— Да, но все-таки, я, конечно, уж, если за что
на себя
не сетую, так это за
то, что исполнил кое-как свой долг по отношению к сестре. Да и нечего о
том разговаривать, что уже сделано и
не может быть переделано.
— То-то и есть, но нечего же и головы вешать. С азбуки нам уже начинать поздно, служба только
на кусок хлеба дает, а люди
на наших глазах миллионы составляют; и дураков, надо уповать, еще и
на наш век хватит. Бабы-то наши вон раньше нас за ум взялись, и посмотри-ко ты, например, теперь
на Бодростину…
Та ли это Бодростина, что была Глаша Акатова, которая, в дни нашей глупости, с нами ради принципа питалась снятым молоком? Нет! это
не та!
Горданова
на минуту только смутила цифра 12. К какой поре суток она относилась? Впрочем, он сейчас же решил, что она
не может относиться к полудню; некстати также, чтоб это касалось какой-нибудь и другой полуночи, а
не той, которая наступит вслед за нынешним вечером.
— Да разве такие вещи можно говорить,
не имея
на то полномочия?
—
Не знаю, какой вы его чтитель, но, по-моему, все нынешнее курение женскому уму вообще — это опять
не что иное, как вековечная лесть
той же самой женской суетности, только положенная
на новые ноты.
— Ага! ага! «нельзя
не понимать!» Нет-с,
не понимали. Закон! закон! твердили: все закон! А закон-то-с хорош-с
тем, кто вырос
на законе, как европейцы, а калмыцкую лошадь один калмык переупрямит.
— Пока вы его провожали, мы
на его счет по нашей провинциальной привычке уже немножко посплетничали, — сказала почти
на пороге генеральша. — Знаете, ваш друг, — если только он друг ваш, — привел нас всех к соглашению между
тем как, все мы чувствуем, что с ним мы вовсе
не согласны.
— Ах, полно бога ради, цена, которую они платят, мне ровесница. Синтянин, с
тех пор как выехали Гриневичи, платит за этот дом шестьсот рублей,
не я же стану набавлять
на них… С какой стати?
Горданов бы
не раздумывал
на моем месте обревизовать этот портфель,
тем более, что сюда в окна, например, очень легко мог влезть вор, взять из портфеля ценные бумаги… а портфель… бросить разрезанный в саду…
— Все
не то, все попадается портфель… Вот, кажется, и спички… Нет!.. Однако же какая глупость… с кем это я говорю и дрожу… Где же спички?.. У сестры все так в порядке и нет спичек… Что?.. С какой стати я сказал: «у сестры…» Да, это правда, я у сестры, и
на столе нет спичек… Это оттого, что они, верно, у кровати.
«
Не лучше ли отворить эту дверь? Это было бы прекрасно… Тогда могло бы все пасть
на то, что забыли запереть дверь и ночью взошел вор, но…»
Висленев ушел к себе, заперся со всех сторон и, опуская штору в окне, подумал: «Ну, черт возьми совсем! Хорошо, что это еще так кончилось! Конечно, там мой нож за окном… Но, впрочем, кто же знает, что это мой нож?.. Да и если я
не буду спать,
то я
на заре пойду и отыщу его…»
— Ты совсем
не о
том говоришь, — возразила Бодростина, — я очень хорошо знаю, что ты всегда гол, как африканская собака, у которой пред тобой есть явные преимущества в ее верности, но мне твоего денежного платежа и
не нужно. Вот,
на тебе еще!
Но я и
на такие курбеты была неспособна: сидеть с вашими стрижеными, грязношеими барышнями и слушать их бесконечные сказки «про белого бычка», Да склонять от безделья слово «труд», мне наскучило; ходить по вашим газетным редакциям и
не выручать тяжелою работой
на башмаки я считала глупым, и в
том не каюсь…
Я пошла, но я
не заняла
той роли, которую вы мне подстроили, а я позаботилась о самой себе, о своем собственном деле, и вот я стала «ее превосходительство Глафира Васильевна Бодростина», делающая неслыханную честь своим посещением перелетной птице, господину Горданову, аферисту, который поздно спохватился, но жадно гонится за деньгами и играет теперь
на своей и чужой головке.
— Чокнемся! — сказала Бодростина и, ударив свой стакан о стакан Горданова, выпила залпом более половины и поставила
на стол. — Теперь садись со мной рядом, — проговорила она, указывая ему
на кресло. — Видишь, в чем дело: весь мир,
то есть все
те, которые меня знают, думают, что я богата:
не правда ли?
— Вон видишь ты
тот бельведер над домом, вправо,
на горе?
Тот наш дом, а в этом бельведере, в фонаре, моя библиотека и мой приют. Оттуда я тебе через несколько часов дам знать, верны ли мои подозрения насчет завещания в пользу Кюлевейна… и если они верны…
то… этой белой занавесы, которая парусит в открытом окне, там
не будет завтра утром, и ты тогда… поймешь, что дело наше скверно, что миг наступает решительный.
— Что ж, так и быть, когда она будет богата, я
на ней женюсь, — рассуждал, засыпая, Горданов, — а
не то надо будет порешить
на Ларисе… Конечно, здесь мало, но… все-таки за что-нибудь зацеплюсь хоть
на время.
Иосаф Платонович сорвался с кровати, быстро бросился к окну и высунулся наружу. Ни
на террасе, ни
на балконе никого
не было, но ему показалось, что влево, в садовой калитке, в это мгновение мелькнул и исчез клочок светло-зеленого полосатого платья. Нет, Иосафу Платоновичу это
не показалось: он это действительно видел, но только видел сбоку, с
той стороны, куда
не глядел, и видел смутно, неясно, почти как во сне, потому что сон еще взаправду
не успел и рассеяться.
— Что же, ведь это ничего:
то есть я хочу сказать, что когда кокетство
не выходит из границ, так это ничего. Я потому
на этом и остановился, что предел
не нарушен: знаешь, все это у нее так просто и имеет свой особенный букет — букет девичьей старого господского дома, Я должен тебе сознаться, я очень люблю эти старые патриархальные черты господской дворни… «зеленого, говорит, только нет у нее». Я ей сегодня подарю зеленое платье — ты позволишь?
— Да гроза непременно будет, а кто считает свое существование драгоценным,
тому жутко
на поле, как облака заспорят с землей. Вы
не поддавайтесь лучше этой гили, что говорят, будто стыдно грозы трусить. Что за стыд бояться
того, с кем сладу нет!
— Да, может быть. Я мало этих вещей читал, да
на что их? Это роскошь знания, а нужна польза. Я ведь только со стороны критики сущности христианства согласен с Фейербахом, а
то я, разумеется, и его
не знаю.
— Возможны, да…
не всяк
на них тронется из
тех, кто нынче трогается.
— Ну да, рассказывай, придешь ты, как же! Нет уж, брат, надо было ко мне сюда
не садиться, а уж как сел, так привезу, куда захочу. У нас
на Руси
на то и пословица есть: «
на чьем возу едешь,
того и песенку пой».
«Он бежит меня и tant mieux [
тем лучше (франц.).]». Она истерически бросила за окно пахитоску и, хрустнув пальцами обеих рук, соскользнула
на диван, закрыла глаза и заснула при беспрестанных мельканиях слов: «Завтра, завтра,
не сегодня — так ленивцы говорят: завтра, завтра». И вдруг пауза, лишь
на рассвете в комнату является черноглазый мальчик в розовой ситцевой рубашке, барабанит и громко поет...
В среде слушателей нашлись несколько человек, которые
на первый раз немножко смутились этим новшеством, но Горданов налег
на естественные науки; указал
на то, что и заяц применяется к среде — зимой белеет и летом темнеет, а насекомые часто совсем
не отличаются цветом от предметов, среди которых живут, и этого было довольно: гордановские принципы сначала сделались предметом осуждения и потом быстро стали проникать в плоть и кровь его поклонников.
Павлу Николаевичу
не трудно было доказать, что нигилизм стал смешон, что грубостию и сорванечеством ничего
не возьмешь; что похвальба силой остается лишь похвальбой, а
на деле бедные новаторы, кроме нужды и страданий,
не видят ничего, между
тем как сила, очевидно, слагается в других руках.
Коварная красавица Глафира Васильевна Агатова предательски изменила принципу безбрачия и вышла замуж церковным браком за приезжего богатого помещика Бодростина, которого ей поручалось только
не более как обобрать,
то есть стянуть с него хороший куш «
на общее дело».
Не признающей брака Казимире вдруг стала угрожать родительская власть, и потому, когда Казимира сказала: «Князь, сделайте дружбу, женитесь
на мне и дайте мне свободу», — князь
не задумался ни
на одну минуту, а Казимира Швернотская сделалась княгиней Казимирой Антоновной Вахтерминской, что уже само по себе нечто значило, но если к этому прибавить красоту, ум, расчетливость, бесстыдство, ловкость и наглость, с которою Казимира
на первых же порах сумела истребовать с князя обязательство
на значительное годовое содержание и вексель во сто тысяч, «за
то, чтобы жить,
не марая его имени»,
то, конечно, надо сказать, что княгиня устроилась недурно.
— Да;
то поляки и жиды, они уже так к этому приучены целесообразным воспитанием: они возьмутся за дело, так одним делом тогда и занимаются, и
не спорят, как вы, что честно и что бесчестно, да и они попадаются, а вы рыхлятина, вы
на всем переспоритесь и перессоритесь, да и потом все это вздор, который годен только в малом хозяйстве.
Привычка видеть себя заброшенными и никому ни
на что
не нужными развивает в них алчную, непомерную зависть, непостижимо возбуждаемую всем
на свете, и к
тому есть, конечно, свои основания.
К
тому же,
на горе Висленева, у него были свои привычки: он
не мог есть бараньих пилавов в греческой кухмистерской восточного человека Трифандоса и заходил перекусить в ресторан; он
не мог спать
на продырявленном клеенчатом диване под звуки бесконечных споров о разветвлениях теорий, а чувствовал влечение к своей кроватке и к укромному уголку, в котором можно бы, если
не успокоиться,
то по крайней мере забыться.
В этот день Иосаф Платонович встал в обыкновенное время, полюбовался в окно горячим и искристым блеском яркого солнца
на колокольном кресте Владимирской церкви, потом вспомнил, что это стыдно, потому что любоваться ничем
не следует, а
тем паче крестом и солнцем, и сел
на софу за преддиванный столик, исправляющий должность письменного стола в его чистой и уютной, но очень, очень маленькой комнатке.
Висленеву эта похвала очень нравилась, особенно
тем, что была выражена в присутствии Меридианова, но он
не полагался
на успех по «независящим обстоятельствам».
— Да, но она все-таки может
не понравиться, или круп недостаточно жирен, или шея толста, а я
то же самое количество жира да хотел бы расположить иначе, и тогда она и будет отвечать требованиям. Вот для этого берут коня и выпотняют его,
то есть перекладывают жир с шеи
на круп, с крупа
на ребро и т. п. Это надо поделать еще и с твоею прекрасною статьей, — ее надо выпотнить.
— Ну, вот видишь ли, а между
тем это всякий цыган знает:
на жирное место, которое хотят облегчить, кладут войлочные потники, а
те, куда жир перевесть хотят, водой поманивают, да и гоняют коня, пока он в соответственное положение придет.
Не знал ты это?
— Этот человек совсем мне
не нравится, — заговорил Горданов, когда Меридианов вышел. — Он мне очень подозрителен, и так как тебе все равно отдавать мне эту статью для перевода
на польский язык,
то давай-ка, брат, я возьму ее лучше теперь же.