Неточные совпадения
Иным, по-видимому, это совершенно было
не нужно; да и
не знаю, к какому бы черту это
могло быть хоть кому-нибудь нужно?
Замечу, что мою мать я, вплоть до прошлого года, почти
не знал вовсе; с детства меня отдали в люди, для комфорта Версилова, об чем, впрочем, после; а потому я никак
не могу представить себе, какое у нее
могло быть в то время лицо.
В этом я убежден, несмотря на то что ничего
не знаю, и если бы было противное, то надо бы было разом низвести всех женщин на степень простых домашних животных и в таком только виде держать их при себе;
может быть, этого очень многим хотелось бы.
Почем
знать,
может быть, она полюбила до смерти… фасон его платья, парижский пробор волос, его французский выговор, именно французский, в котором она
не понимала ни звука, тот романс, который он спел за фортепьяно, полюбила нечто никогда
не виданное и
не слыханное (а он был очень красив собою), и уж заодно полюбила, прямо до изнеможения, всего его, с фасонами и романсами.
Этот вызов человека, сухого и гордого, ко мне высокомерного и небрежного и который до сих пор, родив меня и бросив в люди,
не только
не знал меня вовсе, но даже в этом никогда
не раскаивался (кто
знает,
может быть, о самом существовании моем имел понятие смутное и неточное, так как оказалось потом, что и деньги
не он платил за содержание мое в Москве, а другие), вызов этого человека, говорю я, так вдруг обо мне вспомнившего и удостоившего собственноручным письмом, — этот вызов, прельстив меня, решил мою участь.
Короче, со мной он обращался как с самым зеленым подростком, чего я почти
не мог перенести, хотя и
знал, что так будет.
О вероятном прибытии дочери мой князь еще
не знал ничего и предполагал ее возвращение из Москвы разве через неделю. Я же
узнал накануне совершенно случайно: проговорилась при мне моей матери Татьяна Павловна, получившая от генеральши письмо. Они хоть и шептались и говорили отдаленными выражениями, но я догадался. Разумеется,
не подслушивал: просто
не мог не слушать, когда увидел, что вдруг, при известии о приезде этой женщины, так взволновалась мать. Версилова дома
не было.
Он как-то вдруг оборвал, раскис и задумался. После потрясений (а потрясения с ним
могли случаться поминутно, Бог
знает с чего) он обыкновенно на некоторое время как бы терял здравость рассудка и переставал управлять собой; впрочем, скоро и поправлялся, так что все это было
не вредно. Мы просидели с минуту. Нижняя губа его, очень полная, совсем отвисла… Всего более удивило меня, что он вдруг упомянул про свою дочь, да еще с такою откровенностью. Конечно, я приписал расстройству.
«Я
не знаю,
может ли паук ненавидеть ту муху, которую наметил и ловит?
— Это верно, это очень верно, это — очень гордый человек! Но чистый ли это человек? Послушайте, что вы думаете о его католичестве? Впрочем, я забыл, что вы,
может быть,
не знаете…
— Я слышал что-то и об этом, но
не знаю, насколько это
могло бы быть верно, — по-прежнему спокойно и ровно ответил он.
— Я сам
знаю, что я,
может быть, сброд всех самолюбий и больше ничего, — начал я, — но
не прошу прощения.
— Нет,
не имеет. Я небольшой юрист. Адвокат противной стороны, разумеется,
знал бы, как этим документом воспользоваться, и извлек бы из него всю пользу; но Алексей Никанорович находил положительно, что это письмо, будучи предъявлено,
не имело бы большого юридического значения, так что дело Версилова
могло бы быть все-таки выиграно. Скорее же этот документ представляет, так сказать, дело совести…
— Ну, хорошо, — сказал я, сунув письмо в карман. — Это дело пока теперь кончено. Крафт, послушайте. Марья Ивановна, которая, уверяю вас, многое мне открыла, сказала мне, что вы, и только один вы,
могли бы передать истину о случившемся в Эмсе, полтора года назад, у Версилова с Ахмаковыми. Я вас ждал, как солнца, которое все у меня осветит. Вы
не знаете моего положения, Крафт. Умоляю вас сказать мне всю правду. Я именно хочу
знать, какой он человек, а теперь — теперь больше, чем когда-нибудь это надо!
— Я удивляюсь, как Марья Ивановна вам
не передала всего сама; она
могла обо всем слышать от покойного Андроникова и, разумеется, слышала и
знает,
может быть, больше меня.
— Андроников сам в этом деле путался, так именно говорит Марья Ивановна. Этого дела, кажется, никто
не может распутать. Тут черт ногу переломит! Я же
знаю, что вы тогда сами были в Эмсе…
Знал он тоже, что и Катерине Николавне уже известно, что письмо у Версилова и что она этого-то и боится, думая, что Версилов тотчас пойдет с письмом к старому князю; что, возвратясь из-за границы, она уже искала письмо в Петербурге, была у Андрониковых и теперь продолжает искать, так как все-таки у нее оставалась надежда, что письмо,
может быть,
не у Версилова, и, в заключение, что она и в Москву ездила единственно с этою же целью и умоляла там Марью Ивановну поискать в тех бумагах, которые сохранялись у ней.
— Вероятнее всего, что да. Впрочем,
не знаю, все
может быть, — промолвил он с видимым утомлением.
— Я так и предчувствовал, — сказал я, — что от вас все-таки
не узнаю вполне. Остается одна надежда на Ахмакову. На нее-то я и надеялся.
Может быть, пойду к ней, а
может быть, нет.
— Если б у меня был револьвер, я бы прятал его куда-нибудь под замок.
Знаете, ей-Богу, соблазнительно! Я,
может быть, и
не верю в эпидемию самоубийств, но если торчит вот это перед глазами — право, есть минуты, что и соблазнит.
Я начал эту пирамиду еще под детским одеялом, когда, засыпая,
мог плакать и мечтать — о чем? — сам
не знаю.
Правда, я
не знал практики; но я три года сряду обдумывал и сомнений иметь
не мог.
Могущество! Я убежден, что очень многим стало бы очень смешно, если б
узнали, что такая «дрянь» бьет на могущество. Но я еще более изумлю:
может быть, с самых первых мечтаний моих, то есть чуть ли
не с самого детства, я иначе
не мог вообразить себя как на первом месте, всегда и во всех оборотах жизни. Прибавлю странное признание:
может быть, это продолжается еще до сих пор. При этом замечу, что я прощения
не прошу.
Я,
может быть, и
не ничтожество, но я, например,
знаю, по зеркалу, что моя наружность мне вредит, потому что лицо мое ординарно.
Вообще, все эти мечты о будущем, все эти гадания — все это теперь еще как роман, и я,
может быть, напрасно записываю; пускай бы оставалось под черепом;
знаю тоже, что этих строк,
может быть, никто
не прочтет; но если б кто и прочел, то поверил ли бы он, что,
может быть, я бы и
не вынес ротшильдских миллионов?
Подошел и я — и
не понимаю, почему мне этот молодой человек тоже как бы понравился;
может быть, слишком ярким нарушением общепринятых и оказенившихся приличий, — словом, я
не разглядел дурака; однако с ним сошелся тогда же на ты и, выходя из вагона,
узнал от него, что он вечером, часу в девятом, придет на Тверской бульвар.
— Представьте себе, — вскипела она тотчас же, — он считает это за подвиг! На коленках, что ли, стоять перед тобой, что ты раз в жизни вежливость оказал? Да и это ли вежливость! Что ты в угол-то смотришь, входя? Разве я
не знаю, как ты перед нею рвешь и мечешь!
Мог бы и мне сказать «здравствуй», я пеленала тебя, я твоя крестная мать.
Я
знал одного вечного труженика, хоть и
не из народа; он был человек довольно развитой и
мог обобщать.
— Я
не знаю, что выражает мое лицо, но я никак
не ожидал от мамы, что она расскажет вам про эти деньги, тогда как я так просил ее, — поглядел я на мать, засверкав глазами.
Не могу выразить, как я был обижен.
Я содрогнулся внутри себя. Конечно, все это была случайность: он ничего
не знал и говорил совсем
не о том, хоть и помянул Ротшильда; но как он
мог так верно определить мои чувства: порвать с ними и удалиться? Он все предугадал и наперед хотел засалить своим цинизмом трагизм факта. Что злился он ужасно, в том
не было никакого сомнения.
У меня накипело. Я
знал, что более мы уж никогда
не будем сидеть, как теперь, вместе и что, выйдя из этого дома, я уж
не войду в него никогда, — а потому, накануне всего этого, и
не мог утерпеть. Он сам вызвал меня на такой финал.
— Мать рассказывает, что
не знала, брать ли с тебя деньги, которые ты давеча ей предложил за месячное твое содержание. Ввиду этакого гроба
не только
не брать, а, напротив, вычет с нас в твою пользу следует сделать! Я здесь никогда
не был и… вообразить
не могу, что здесь можно жить.
— Татьяна Павловна сказала сейчас все, что мне надо было
узнать и чего я никак
не мог понять до нее: это то, что
не отдали же вы меня в сапожники, следственно, я еще должен быть благодарен. Понять
не могу, отчего я неблагодарен, даже и теперь, даже когда меня вразумили. Уж
не ваша ли кровь гордая говорит, Андрей Петрович?
— Именно это и есть; ты преудачно определил в одном слове: «хоть и искренно чувствуешь, но все-таки представляешься»; ну, вот так точно и было со мной: я хоть и представлялся, но рыдал совершенно искренно.
Не спорю, что Макар Иванович
мог бы принять это плечо за усиление насмешки, если бы был остроумнее; но его честность помешала тогда его прозорливости.
Не знаю только, жалел он меня тогда или нет; помнится, мне того тогда очень хотелось.
А разозлился я вдруг и выгнал его действительно,
может быть, и от внезапной догадки, что он пришел ко мне, надеясь
узнать:
не осталось ли у Марьи Ивановны еще писем Андроникова? Что он должен был искать этих писем и ищет их — это я
знал. Но кто
знает,
может быть тогда, именно в ту минуту, я ужасно ошибся! И кто
знает,
может быть, я же, этою же самой ошибкой, и навел его впоследствии на мысль о Марье Ивановне и о возможности у ней писем?
Мне сто раз, среди этого тумана, задавалась странная, но навязчивая греза: «А что, как разлетится этот туман и уйдет кверху,
не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?» Одним словом,
не могу выразить моих впечатлений, потому что все это фантазия, наконец, поэзия, а стало быть, вздор; тем
не менее мне часто задавался и задается один уж совершенно бессмысленный вопрос: «Вот они все кидаются и мечутся, а почем
знать,
может быть, все это чей-нибудь сон, и ни одного-то человека здесь нет настоящего, истинного, ни одного поступка действительного?
Я вдруг и неожиданно увидал, что он уж давно
знает, кто я такой, и,
может быть, очень многое еще
знает.
Не понимаю только, зачем я вдруг покраснел и глупейшим образом смотрел,
не отводя от него глаз. Он видимо торжествовал, он весело смотрел на меня, точно в чем-то хитрейшим образом поймал и уличил меня.
— Стебельков, — продолжал он, — слишком вверяется иногда своему практическому здравомыслию, а потому и спешит сделать вывод сообразно с своей логикой, нередко весьма проницательной; между тем происшествие
может иметь на деле гораздо более фантастический и неожиданный колорит, взяв во внимание действующих лиц. Так случилось и тут:
зная дело отчасти, он заключил, что ребенок принадлежит Версилову; и однако, ребенок
не от Версилова.
Понесла я к нему последние пятнадцать рублей; вышел адвокат и трех минут меня
не слушал: „Вижу, говорит,
знаю, говорит, захочет, говорит, отдаст купец,
не захочет —
не отдаст, а дело начнете — сами приплатиться
можете, всего лучше помиритесь“.
Потом помолчала, вижу, так она глубоко дышит: «
Знаете, — говорит вдруг мне, — маменька, кабы мы были грубые, то мы бы от него,
может, по гордости нашей, и
не приняли, а что мы теперь приняли, то тем самым только деликатность нашу доказали ему, что во всем ему доверяем, как почтенному седому человеку,
не правда ли?» Я сначала
не так поняла да говорю: «Почему, Оля, от благородного и богатого человека благодеяния
не принять, коли он сверх того доброй души человек?» Нахмурилась она на меня: «Нет, говорит, маменька, это
не то,
не благодеяние нужно, а „гуманность“ его, говорит, дорога.
—
Знаете что, Васин? Я
не могу не согласиться с вами, но… я так люблю лучше, мне так нравится лучше!
— Милый ты мой, мы с тобой всегда сходились. Где ты был? Я непременно хотел сам к тебе ехать, но
не знал, где тебя найти… Потому что все же
не мог же я к Версилову… Хотя теперь, после всего этого…
Знаешь, друг мой: вот этим-то он, мне кажется, и женщин побеждал, вот этими-то чертами, это несомненно…
— Нет,
не нахожу смешным, — повторил он ужасно серьезно, —
не можете же вы
не ощущать в себе крови своего отца?.. Правда, вы еще молоды, потому что…
не знаю… кажется,
не достигшему совершенных лет нельзя драться, а от него еще нельзя принять вызов… по правилам… Но, если хотите, тут одно только
может быть серьезное возражение: если вы делаете вызов без ведома обиженного, за обиду которого вы вызываете, то тем самым выражаете как бы некоторое собственное неуважение ваше к нему,
не правда ли?
— Ох, ты очень смешной, ты ужасно смешной, Аркадий! И
знаешь, я,
может быть, за то тебя всего больше и любила в этот месяц, что ты вот этакий чудак. Но ты во многом и дурной чудак, — это чтоб ты
не возгордился. Да
знаешь ли, кто еще над тобой смеялся? Мама смеялась, мама со мной вместе: «Экий, шепчем, чудак, ведь этакий чудак!» А ты-то сидишь и думаешь в это время, что мы сидим и тебя трепещем.
— Слушайте, ничего нет выше, как быть полезным. Скажите, чем в данный миг я всего больше
могу быть полезен? Я
знаю, что вам
не разрешить этого; но я только вашего мнения ищу: вы скажете, и как вы скажете, так я и пойду, клянусь вам! Ну, в чем же великая мысль?
— Тоже
не знаю, князь;
знаю только, что это должно быть нечто ужасно простое, самое обыденное и в глаза бросающееся, ежедневное и ежеминутное, и до того простое, что мы никак
не можем поверить, чтоб оно было так просто, и, естественно, проходим мимо вот уже многие тысячи лет,
не замечая и
не узнавая.
— Пожалуйста, без театральных жестов — сделайте одолжение. Я
знаю, что то, что я делаю, — подло, что я — мот, игрок,
может быть, вор… да, вор, потому что я проигрываю деньги семейства, но я вовсе
не хочу надо мной судей.
Не хочу и
не допускаю. Я — сам себе суд. И к чему двусмысленности? Если он мне хотел высказать, то и говори прямо, а
не пророчь сумбур туманный. Но, чтоб сказать это мне, надо право иметь, надо самому быть честным…
Отец мой, как вам тоже известно, вот уже два года в параличе, а теперь ему, пишут, хуже, слова
не может вымолвить и
не узнает.
— Я только скрепя сердце слушаю, потому что ясно вижу какую-то тут проделку и хочу
узнать… Но я
могу не выдержать, Стебельков!
—
Не сердитесь,
не гордитесь. Немножко
не гордитесь и выслушайте; а потом опять гордитесь. Про Анну Андреевну ведь
знаете? Про то, что князь
может жениться… ведь
знаете?