Неточные совпадения
Помещик, немедленно отправившись к графу, тотчас же познакомился с французом и объяснил всю историю моего отчима, прибавив, что он не подозревал в Ефимове такого огромного таланта, что Ефимов
был у него, напротив, очень плохим кларнетистом и что он только в первый
раз слышит, будто оставивший его музыкант — скрипач.
— Ну,
быть так! — сказал Ефимов. — Дал я, сударь, зарок никогда перед вами не играть, именно перед вами, а теперь сердце мое разрешилось. Сыграю я вам, но только в первый и последний
раз, и больше, сударь, вам никогда и нигде меня не услышать, хоть бы тысячу рублей мне посулили.
Смотри же, еще
раз повторяю: учись и чарки не знай, а хлебнешь
раз с горя (а горя-то много
будет!) — пиши пропало, все к бесу пойдет, и, может, сам где-нибудь во рву, как твой итальянец, издохнешь.
Раз, в десятом часу вечера, матушка послала меня в лавочку за дрожжами, а батюшки не
было дома.
Может
быть, самое поведение отца навело меня на эту мысль; может
быть, я слышала что-нибудь, что теперь вышло из моей памяти; но как-то странно понятен
был для меня смысл слов отца, когда он сказал их один
раз при мне с каким-то особенным чувством.
Раз, помню (конечно, что я расскажу теперь, ничтожно мелочно, грубо, но именно такие воспоминания как-то особенно терзают меня и мучительнее всего напечатлелись в моей памяти), —
раз, в один вечер, когда отца не
было дома, матушка стала посылать меня в лавочку купить ей чаю и сахару.
Он играл разные безмолвные роли в свите Фортинбраса или
был один из тех рыцарей Вероны, которые все
разом, в числе двадцати человек, поднимают кверху картонные кинжалы и кричат: «Умрем за короля!» Но, уж верно, не
было ни одного актера на свете, так страстно преданного своим ролям, как этот Карл Федорыч.
Б. рассказал очень многое о дружбе его с отцом; между прочим, что они не
раз сходились вместе и
выпив немного, начинали вместе плакать о своей судьбе, о том, что они не узнаны.
Потом он схватывал шляпу и выбегал от нас, клянясь всем на свете не приходить никогда. Но ссоры эти
были непродолжительны; через несколько дней он снова являлся у нас, снова начиналось чтение знаменитой драмы, снова проливались слезы, и потом снова наивный Карл Федорыч просил нас рассудить его с людьми и с судьбою, только умоляя на этот
раз уже судить серьезно, как следует истинным друзьям, а не смеяться над ним.
Помутившиеся глаза его блуждали; с первого
раза он не заметил меня; но когда он увидел в моих руках блеснувшую монету, то вдруг покраснел, потом побледнел, протянул
было руку, чтоб взять у меня деньги, и тотчас же отдернул ее назад.
В этот
раз я
была в большом смущении.
Весь вечер
была я в каком-то ужасе и первый
раз не смела глядеть на отца и не подходила к нему.
Скрипка с теми же предосторожностями
была уложена в ящик, ящик
был заперт и положен в сундук; батюшка же, погладив меня снова по голове, обещал мне всякий
раз показывать скрипку, когда я
буду, как и теперь, умна, добра и послушна.
Я ведь понимала, что, видно,
была ужасная крайность, которая заставила его решиться другой
раз натолкнуть меня на порок и пожертвовать, таким образом, моим бедным, беззащитным детством, рискнуть еще
раз поколебать мою неустоявшую совесть.
Он
было взялся за скрипку, но, тотчас же оставив ее, воротился и запер двери. Потом, заметив отворенный шкаф, тихонько подошел к нему, увидел стакан и вино, налил и
выпил. Тут он в третий
раз взялся за скрипку, но в третий
раз оставил ее и подошел к постели матушки. Цепенея от страха, я ждала, что
будет.
Это
были не звуки скрипки, а как будто чей-то ужасный голос загремел в первый
раз в нашем темном жилище.
Или неправильны, болезненны
были мои впечатления, или чувства мои
были потрясены всем, чему я
была свидетельницей, подготовлены
были на впечатления страшные, неисходимо мучительные, — но я твердо уверена, что слышала стоны, крик человеческий, плач; целое отчаяние выливалось в этих звуках, и наконец, когда загремел ужасный финальный аккорд, в котором
было все, что
есть ужасного в плаче, мучительного в муках и тоскливого в безнадежной тоске, — все это как будто соединилось
разом… я не могла выдержать, — я задрожала, слезы брызнули из глаз моих, и, с страшным, отчаянным криком бросившись к батюшке, я обхватила его руками.
Он должен
был так умереть, когда все, поддерживавшее его в жизни,
разом рухнуло, рассеялось как призрак, как бесплотная, пустая мечта.
Но истина
была невыносима для глаз его, прозревших в первый
раз во все, что
было, что
есть и в то, что ожидает его; она ослепила и сожгла его разум.
Та, которой жизнь тяготела над ним столько лет, которая не давала ему жить, та, со смертию которой, по своему ослепленному верованию, он должен
был вдруг,
разом воскреснуть, — умерла.
Наконец, в последний
раз, он принес мне конфетов, какую-то детскую книжку с картинками, поцеловал меня, перекрестил и просил, чтоб я
была веселее.
В сношениях с нею все наблюдали какой-то торжественный этикет, и даже сама княгиня, которая смотрела так гордо и самовластно, ровно два
раза в неделю, по положенным дням, должна
была всходить наверх и делать личный визит своей тетке.
Старушке
было очень неприятно, что я расчувствовалась; впрочем, она начала утешать меня и велела возложить мои надежды на бога; потом спросила, когда я
была последний
раз в церкви, и так как я едва поняла ее вопрос, потому что моим воспитанием очень неглижировали, [пренебрегали (от франц. negliger)] то княжна пришла в ужас.
Помню, я
раз сидела в одной зале внизу. Я закрыла руками лицо, наклонила голову и так просидела не помню сколько часов. Я все думала, думала; мой несозревший ум не в силах
был разрешить всей тоски моей, и все тяжелее, тошней становилось у меня в душе. Вдруг надо мной раздался чей-то тихий голос...
И потому она же с первого
раза объявила мне, что ей ужасно скучно сидеть у меня и что потому она
будет приходить очень редко, да и то затем, что ей жалко меня, — так уж нечего делать, нельзя не прийти; а что вот когда я выздоровею, так у нас пойдет лучше.
— Что делает папа? — спросила я, обрадовавшись, что
есть фраза, с которой можно начинать разговор каждый
раз.
Другой
раз она вдруг влетела ко мне, тоже не в урочный час, после обеда; черные локоны ее
были словно вихрем разметаны, щечки горели как пурпур, глаза сверкали; значит, что она уже бегала и прыгала час или два.
Но хотя это
было и верно, а все-таки я мучилась недоумением: отчего я не могу с первого
раза подружиться с Катей и понравиться ей
раз навсегда.
А так как я тотчас же становилась грустна, так что слезы готовы
были хлынуть из глаз моих, то она, подумав надо мной
раза три и не добившись толку ни от меня, ни от размышлений своих, бросала меня наконец совершенно и начинала играть одна, уж более не приглашая меня, даже не говоря со мной в целые дни ни слова.
Видно
было, что ей хотелось о чем-то заговорить со мной, разъяснить себе какое-то недоуменье, возникшее насчет меня; но в этот
раз, я не знаю почему, она удержалась.
Но вместе с тем она
была не по летам наивна: иной
раз ей случалось спросить какую-нибудь совершенную глупость; другой
раз в ее ответах являлись самая дальновидная тонкость и хитрость.
Я не возражала, и мы в одно утро засели, вместе с Катей, за учебный стол. Случись же, что в этот
раз Катя, как нарочно,
была чрезвычайно тупа и до крайности рассеянна, так что мадам Леотар не узнавала ее. Я же, почти в один сеанс, знала уже всю французскую азбуку, как можно желая угодить мадам Леотар своим прилежанием. К концу урока мадам Леотар совсем рассердилась на Катю.
Хоть Катя и не смеялась, но, знать, в ней
было такое намерение, когда я с первого
разу так поняла. Она не отвечала ни слова: значит, тоже соглашалась в проступке.
Может
быть, во мне первый
раз поражено
было эстетическое чувство, чувство изящного, первый
раз сказалось оно, пробужденное красотой, и — вот вся причина зарождения любви моей.
Но ее нелегко
было переубедить с первого
раза, и даже зубы Фальстафа, которые он пренеучтиво показывал,
были решительно недостаточным к тому средством.
Может
быть, в этот
раз изумление подействовало на Фальстафа слишком сильно.
Я изнывала в тоске, тысячу
раз готова
была броситься к ней на шею, но страх приковывал меня, без движения, на месте.
Мало-помалу я заметила, — так как я уже не спускала с нее глаз целый месяц, — что Катя становится со дня на день задумчивее; характер ее стал терять свою ровность: иногда целый день не слышишь ее шума, другой
раз подымается такой гам, какого еще никогда не
было.
Против обыкновения, старушка, которая терпеть не могла свою племянницу,
была с нею в постоянной ссоре и не хотела видеть ее, — на этот
раз как-то разрешила принять ее.
В этот
раз княгиня не расположена
была прощать и миловать; но кого наказывать? Она догадалась с первого
раза, мигом; ее глаза упали на Катю… Так и
есть: Катя стоит бледная, дрожа от страха. Она только теперь догадалась, бедненькая, о последствиях своей шалости. Подозрение могло упасть на слуг, на невинных, и Катя уже готова
была сказать всю правду.
— Нет, ты умна, — сказала Катя решительно и серьезно, — это я знаю. Только
раз я утром встала и так тебя полюбила, что ужас! Ты мне во всю ночь снилась. Думаю, я к маме
буду проситься и там
буду жить. Не хочу я ее любить, не хочу! А на следующую ночь засыпаю и думаю: кабы она пришла, как и в прошлую ночь, а ты и пришла! Ах, как я притворялась, что сплю… Ах, какие мы бесстыдницы, Неточка!
— Это ненатурально, — сказала она. — Прежде они
были так чужды друг другу, и, признаюсь, я этому радовалась. Как бы ни
была мала эта сиротка, но я ни за что не ручаюсь. Вы меня понимаете? Она уже с молоком всосала свое воспитание, свои привычки и, может
быть, правила. И не понимаю, что находит в ней князь? Я тысячу
раз предлагала отдать ее в пансион.
Я отвечала в этом же роде. Весь день проплакала я над запиской Кати. Мадам Леотар замучила меня своими ласками. Вечером я узнала, она пошла к князю и сказала, что я непременно
буду больна в третий
раз, если не увижусь с Катей, и что она раскаивается, что сказала княгине. Я расспрашивала Настю: что с Катей? Она отвечала мне, что Катя не плачет, но ужасно бледна.
Я нарочно рассказала так подробно этот эпизод моего детства, первого появления Кати в моей жизни. Но наши истории нераздельны. Ее роман — мой роман. Как будто суждено мне
было встретить ее; как будто суждено ей
было найти меня. Да и я не могла отказать себе в удовольствии перенестись еще
раз воспоминанием в мое детство… Теперь рассказ мой пойдет быстрее. Жизнь моя вдруг впала в какое-то затишье, и я как будто очнулась вновь, когда мне уж минуло шестнадцать лет…
Она
была бледна и, говорили, склонна к чахотке, когда я ее первый
раз видела.
И вот вечером я вошла в другую семью, в другой дом, к новым людям, в другой
раз оторвав сердце от всего, что мне стало так мило, что
было уже для меня родное. Я приехала вся измученная, истерзанная от душевной тоски… Теперь начинается новая история.
Я прожила у моих воспитателей с лишком восемь лет и не помню, чтоб во все это время, кроме каких-нибудь нескольких
раз, в доме
был званый вечер, обед или как бы нибудь собрались родные, друзья и знакомые.
Смотря на ясные, спокойные черты лица ее, нельзя
было предположить с первого
раза, чтоб какая-нибудь тревога могла смутить ее праведное сердце.
На меня он не обращал никакого внимания, а между тем я каждый
раз, когда, бывало, вечером все трое сойдемся в гостиной Александры Михайловны
пить чай,
была сама не своя во время его присутствия.
В другой
раз я замечала, что он вдруг как будто невольно спохватится, как будто опомнится; как будто он внезапно, через силу и против воли, вспомнит о чем-то тяжелом, ужасном, неизбежном; мигом снисходительная улыбка исчезает с лица его и глаза его вдруг устремляются на оторопевшую жену с таким состраданием, от которого я вздрагивала, которое, как теперь сознаю, если б
было ко мне, то я бы измучилась.