Неточные совпадения
Но ещё во
время молебна видел я, что лицо Ларионово грустно, и
не смотрит он ни на кого, а Савёлка, словно мышь шныряя в толпе, усмехается. Ночью я ходил смотреть на явленную: стояла она над колодцем, источая дыму подобное голубовато-светлое сияние, будто некто невидимый ласково дышал на неё, грея светом и теплом; было и жутко и приятно мне.
— Ещё в то
время, как подкинули тебя, думал я —
не взять ли ребёнка-то себе, да
не успел тогда. Ну, а видно, что господь этого хочет, — вот он снова вручил жизнь твою в руки мне. Значит, будешь ты жить со мной!
Весёлым я никогда
не был, а в то
время и совсем сумрачен стал; говорить —
не с кем да и
не хочется.
Цена его слов известна мне была, а обидели они меня в тот час. Власий — человек древний, уже едва ноги передвигал, в коленях они у него изогнуты, ходит всегда как по жёрдочке, качаясь весь, зубов во рту — ни одного, лицо тёмное и словно тряпка старая, смотрят из неё безумные глаза. Ангел смерти Власия тоже древен был —
не мог поднять руку на старца, а уже разума лишался человек: за некоторое
время до смерти Ларионовой овладел им бред.
— Так и есть! Я давно знаю, кто я таков, да боюсь попа! Ты погоди, дьячок,
не говори ему! Придёт
время — я сам скажу, да…
Близость к богу отводит далеко от людей, но в то
время я, конечно,
не мог этого понять.
Но вышло как-то так, что хоть я и признал сатану, а
не поверил в него и
не убоялся; служил он для меня объяснением бытия зла, но в то же
время мешал мне, унижая величие божие. Старался я об этом
не думать, но Титов постоянно наводил меня на мысли о грехе и силе дьявола.
Милым сыном в то
время называл он меня и жена его тоже; одевали хорошо, я им, конечно, спасибо говорю, а душа
не лежит к ним, и сердцу от ласки их нисколько
не тепло. А с Ольгой всё крепче дружился: нравилась мне тихая улыбка её, ласковый голос и любовь к цветам.
А она смотрит на меня всё ласковее: мне в то
время восемнадцать лет минуло, парень видный и кудрявый такой. И хотел я и неловко мне было ближе к ней подойти, я тогда ещё невинен перед женщиной жил; бабы на селе смеялись за это надо мной; иногда мне казалось, что и Ольга нехорошо улыбается.
Не раз уже сладко думал про неё...
Силою любви своей человек создаёт подобного себе, и потому думал я, что девушка понимает душу мою, видит мысли мои и нужна мне, как я сам себе. Мать её стала ещё больше унылой, смотрит на меня со слезами, молчит и вздыхает, а Титов прячет скверные руки свои и тоже молча ходит вокруг меня; вьётся, как ворон над собакой издыхающей, чтоб в минуту смерти вырвать ей глаза. С месяц
времени прошло, а я всё на том же месте стою, будто дошёл до крутого оврага и
не знаю, где перейти. Тяжело было.
Удивительно просто сказала она эти светлые слова, — так ребёнок
не скажет «мама». Обогател я силой, как в сказке, и стала она мне с того часа неоценимо дорога. Первый раз сказала, что любит, первый раз тогда обнял я её и так поцеловал, что весь перестал быть, как это случалось со мной во
время горячей молитвы.
Всей силы счастья моего словами
не вычерпать, да и
не умеет человек рассказать о радостях своих,
не приучен тому, — редки радости его, коротки во
времени.
Похорон её
не помню, ибо некоторое
время и слеп и глух был.
И началось для меня
время безумное и бессмысленное, —
не могу головы своей вверх поднять, тоже как бы брошен на землю гневною рукой и без сил распростёрся на земле. Болит душа обидой на бога, взгляну на образа и отойду прочь скорее: спорить я хочу, а
не каяться. Знаю, что по закону должен смиренно покаяние принесть, должен сказать...
А вокруг — тишина. Даже звон колокольный
не доходит ко мне, нечем
время мерить, нет для меня ни дня, ни ночи, — кто же смеет свет солнца у человека отнимать?
В это
время была у меня встреча с Михайлой; чуть-чуть она худо
не кончилась для нас. Иду я однажды после трапезы полуденной на работу, уже в лес вошёл, вдруг догоняет он меня, в руках — палка, лицо озверевшее, зубы оскалил, сопит, как медведь… Что такое?
— В то
время и в тех местах
не бывал я, — говорит.
Но хотя и просто говорил он, а —
не понимал я в то
время этой заботы о народе, хотя ясно чувствовал в ней некий страх;
не понимал, ибо — духовно слеп — народа
не видел.
Но они подходят к людям
не затем, что жаждут вкусить мёда, а чтобы излить в чужую душу гнилой яд тления своего. Самолюбы они и великие бесстыдники в ничтожестве своём; подобны они тем нищим уродам, кои во
время крестных ходов по краям дорог сидят, обнажая пред людьми раны и язвы и уродства свои, чтобы, возбудив жалость, медную копейку получить.
Временами охватывало меня тёмное уныние: по неделям жил я, как сонный или слепой, — ничего
не хочется, ничего
не вижу.
Захотелось мне сына увидать и случайную жену мою, но в то
время выходил я на верную дорогу и — отказал ей:
не могу, — мол, — после приду.
— Похож? — кричит. — Это, брат, весьма хорошо, коли похож! Эх, милый, кабы нашего брата, живого человека, да
не извела в давнее
время православная церковь —
не то бы теперь было в русской земле!
Ловлю я его слова внимательно, ничего
не пропуская: кажется мне, что все они большой мысли дети. Говорю, как на исповеди; только иногда, бога коснувшись, запнусь: страшновато мне да и жалко чего-то. Потускнел за это
время лик божий в душе моей, хочу я очистить его от копоти дней, но вижу, что стираю до пустого места, и сердце жутко вздрагивает.
— Да я, милый, всё
время о нём толкую! Разве ты
не чувствуешь?
Трое суток шагали мы с ним
не торопясь, и всё
время поучал он меня, показывая прошлое.
— Здесь люди
не бездельничают, а работают; часто умываться
времени нет.
Слушаю и удивляюсь: всё это понятно мне и
не только понятно, но кажется близким, верным. Как будто я и сам давно уже думал так, но — без слов, а теперь нашлись слова и стройно ложатся предо мною, как ступени лестницы вдаль и вверх. Вспоминаю Ионины речи, оживают они для меня ярко и красочно. Но в то же
время беспокойно и неловко мне, как будто стою на рыхлой льдине реки весной. Дядя незаметно ушёл, мы вдвоём сидим, огня в комнате нет, ночь лунная, в душе у меня тоже лунная мгла.
— И я, браток, ночей
не спал, было
время, и всех по рожам бить хотел! Я ещё до солдатчины был духом смущён, а там оглушили меня — ударил ротный по уху —
не слышу на правое-то. Мне фершал один помог, дай ему…
— Жизнь наполнена страхом, — говорит Михайла, — силы духа человеческого поедает взаимная ненависть. Безобразна жизнь! Но — дайте детям
время расти свободно,
не превращайте их в рабочий скот, и — свободные, бодрые — они осветят всю жизнь внутри и вне вас прекрасным огнём юной дерзости духа своего, великой красотой непрерывного деяния!
«
Не потому ли запрещаете вы женщине свободно родить детей, что боитесь, как бы
не родился некто опасный и враждебный вам?
Не потому ли насилуется вами воля женщины, что страшен вам свободный сын её,
не связанный с вами никакими узами? Воспитывая и обучая делу жизни своих детей, вы имеете
время и право ослеплять их, но боитесь, что ничей ребёнок, растущий в стороне от надзора вашего, — вырастет непримиримым вам врагом!»
Верно он говорит: чужда мне была книга в то
время. Привыкший к церковному писанию, светскую мысль понимал я с великим трудом, — живое слово давало мне больше, чем печатное. Те же мысли, которые я понимал из книг, — ложились поверх души и быстро исчезали, таяли в огне её.
Не отвечали они на главный мой вопрос: каким законам подчиняется бог, чего ради, создав по образу и подобию своему, унижает меня вопреки воле моей, коя есть его же воля?
Понимаю я, что хочется им спровадить меня, и это — обидно. Но в то же
время чувствую я, что боюсь жандармов, ещё
не вижу, а уже боюсь! Знаю, что нехорошо уходить от людей в час беды, и подчиняюсь их воле.
— Недаром, — говорит, — Костин тебя колокольней назвал;
не такой, которая в своё
время к обедне зовёт, а которая звонит сама себе, оттого, что криво строена и колокола на ней плохо привязаны…
— Четверо. Барин из Москвы, трое рабочих с Дона. Двое — смирные, даже водку пьют, а барин и этот, Ратьков, они — говорят! Тайно. Кое с кем. А при всём народе —
не решались покамест. Их тут много. Они — кругом. Сам я — бирский, Митьков Фёдор. Пятый год здесь. За это
время их тут было одиннадцать. В Олехином — восемь, в Шишковой — трое…
Нет людям места и
времени духовно расти — и это горько, это опасно опередившему их, ибо остается он один впереди,
не видят люди его,
не могут подкрепить силою своей, и, одинокий, бесполезно истлевает он в огне желаний своих.
Схватили меня, обняли — и поплыл человек, тая во множестве горячих дыханий.
Не было земли под ногами моими, и
не было меня, и
времени не было тогда, но только — радость, необъятная, как небеса. Был я раскалённым углём пламенной веры, был незаметен и велик, подобно всем, окружавшим меня во
время общего полёта нашего.