Неточные совпадения
Бабушка с почтением и с завистью, а Райский с любопытством глядел
на стариков, слушал, как они припоминали молодость, не верил их словам, что она была первая красавица в губернии, а он — молодец и сводил будто женщин с
ума.
А между тем тут все было для счастья: для сердца открывался вечный, теплый приют. Для
ума предстояла длинная, нескончаемая работа — развиваться, развивать ее, руководить, воспитывать молодой женский восприимчивый
ум. Работа тоже творческая — творить
на благодарной почве, творить для себя, создавать живой идеал собственного счастья.
— И тут вы остались верны себе! — возразил он вдруг с радостью, хватаясь за соломинку, — завет предков висит над вами: ваш выбор пал все-таки
на графа! Ха-ха-ха! — судорожно засмеялся он. — А остановили ли бы вы внимание
на нем, если б он был не граф? Делайте, как хотите! — с досадой махнул он рукой. — Ведь… «что мне за дело»? — возразил он ее словами. — Я вижу, что он, этот homme distingue, изящным разговором, полным
ума, новизны, какого-то трепета, уже тронул, пошевелил и… и… да, да?
Теперь он готов был влюбиться в бабушку. Он так и вцепился в нее: целовал ее в губы, в плечи, целовал ее седые волосы, руку. Она ему казалась совсем другой теперь, нежели пятнадцать, шестнадцать лет назад. У ней не было тогда такого значения
на лице, какое он видел теперь,
ума, чего-то нового.
«Постараюсь ослепнуть
умом, хоть
на каникулы, и быть счастливым! Только ощущать жизнь, а не смотреть в нее, или смотреть затем только, чтобы срисовать сюжеты, не дотрогиваясь до них разъедающим, как уксус, анализом… А то горе! Будем же смотреть, что за сюжеты Бог дал мне? Марфенька, бабушка, Верочка —
на что они годятся: в роман, в драму или только в идиллию?»
— Помилуй, Леонтий; ты ничего не делаешь для своего времени, ты пятишься, как рак. Оставим римлян и греков — они сделали свое. Будем же делать и мы, чтоб разбудить это (он указал вокруг
на спящие улицы, сады и дома). Будем превращать эти обширные кладбища в жилые места, встряхивать спящие
умы от застоя!
— И я не выжила из
ума! — отозвалась сердито бабушка
на замечание гостьи.
Ему любо было пока возиться и с бабушкой: отдавать свою волю в ее опеку и с улыбкой смотреть и слушать, как она учила его уму-разуму, порядку, остерегала от пороков и соблазнов, старалась свести его с его «цыганских» понятий о жизни
на свою крепкую, житейскую мудрость.
Не только от мира внешнего, от формы, он настоятельно требовал красоты, но и
на мир нравственный смотрел он не как он есть, в его наружно-дикой, суровой разладице, не как
на початую от рождения мира и неконченую работу, а как
на гармоническое целое, как
на готовый уже парадный строй созданных им самим идеалов, с доконченными в его
уме чувствами и стремлениями, огнем, жизнью и красками.
— Кто тебе позволит так проказничать? — строго заметила бабушка. — А вы что это, в своем ли
уме: девушке
на лошади ездить!
— Нет, ты скажи, — настаивал он, все еще озадаченный и совершенно покоренный этими новыми и неожиданными сторонами
ума и характера, бросившими страшный блеск
на всю ее и без того сияющую красоту.
Воображение может
на минуту увлечься, но
ум и чувство не удовлетворятся такой красотой: ее место в гареме.
Она и здесь — и там! — прибавил он, глядя
на небо, — и как мужчина может унизить, исказить
ум, упасть до грубости, до лжи, до растления, так и женщина может извратить красоту и обратить ее, как модную тряпку,
на наряд, и затаскать ее…
А у Веры именно такие глаза: она бросит всего один взгляд
на толпу, в церкви,
на улице, и сейчас увидит, кого ей нужно, также одним взглядом и
на Волге она заметит и судно, и лодку в другом месте, и пасущихся лошадей
на острове, и бурлаков
на барке, и чайку, и дымок из трубы в дальней деревушке. И
ум, кажется, у ней был такой же быстрый, ничего не пропускающий, как глаза.
Другая причина — приезд нашего родственника Бориса Павловича Райского. Он живет теперь с нами и,
на беду мою, почти не выходит из дома, так что я недели две только и делала, что пряталась от него. Какую бездну
ума, разных знаний, блеска талантов и вместе шума, или «жизни», как говорит он, привез он с собой и всем этим взбудоражил весь дом, начиная с нас, то есть бабушки, Марфеньки, меня — и до Марфенькиных птиц! Может быть, это заняло бы и меня прежде, а теперь ты знаешь, как это для меня неловко, несносно…
— Кто, я? — спросила бабушка. — Пусть бы она оставила свою гордость и доверилась бабушке: может быть, хватило бы
ума и
на другую систему.
О Тушине с первого раза нечего больше сказать. Эта простая фигура как будто вдруг вылилась в свою форму и так и осталась цельною, с крупными чертами лица, как и характера, с не разбавленным
на тонкие оттенки складом
ума, чувств.
У него был тот
ум, который дается одинаково как тонко развитому, так и мужику,
ум, который, не тратясь
на роскошь, прямо обращается в житейскую потребность. Это больше, нежели здравый смысл, который иногда не мешает хозяину его, мысля здраво, уклоняться от здравых путей жизни.
Это
ум — не одной головы, но и сердца, и воли. Такие люди не видны в толпе, они редко бывают
на первом плане. Острые и тонкие
умы, с бойким словом, часто затмевают блеском такие личности, но эти личности большею частию бывают невидимыми вождями или регуляторами деятельности и вообще жизни целого круга, в который поставит их судьба.
— С летами придет и
ум, будут заботы — и созреют, — договорила Марья Егоровна. — Оба они росли у нас
на глазах: где им было занимать мудрости, ведь не жили совсем!
— Их держат в потемках,
умы питают мертвечиной и вдобавок порют нещадно; вот кто позадорнее из них, да еще из кадет — этих вовсе не питают, а только порют — и падки
на новое, рвутся из всех сил — из потемок к свету… Народ молодой, здоровый, свежий, просит воздуха и пищи, а нам таких и надо…
Когда он отрывался от дневника и трезво жил день, другой, Вера опять стояла безукоризненна в его
уме. Сомнения, подозрения, оскорбления — сами по себе были чужды его натуре, как и доброй, честной натуре Отелло. Это были случайные искажения и опустошения, продукты страсти и неизвестности, бросавшей
на все ложные и мрачные краски.
Он чувствовал, что
на нем одном лежал долг стать подле нее, осветить ее путь, помочь распутать ей самой какой-то роковой узел или перешагнуть пропасть, и отдать ей, если нужно, всю свою опытность,
ум, сердце, всю силу.
И язык изменяет ей
на каждом шагу; самый образ проявления самоволия мысли и чувства, — все, что так неожиданно поразило его при первой встрече с ней, весь склад
ума, наконец, характер, — все давало ей такой перевес над бабушкой, что из усилия Татьяны Марковны — выручить Веру из какой-нибудь беды, не вышло бы ровно ничего.
— Как же я могу помочь, когда не знаю ни твоего горя, ни опасности? Откройся мне, и тогда простой анализ чужого
ума разъяснит тебе твои сомнения, удалит, может быть, затруднения, выведет
на дорогу… Иногда довольно взглянуть ясно и трезво
на свое положение, и уже от одного сознания становится легче. Ты сама не можешь: дай мне взглянуть со стороны. Ты знаешь, два
ума лучше одного…
— Никакие
умы, никакой анализ — не выведут
на дорогу, следовательно, и говорить бесполезно! — почти с отчаянием сказала она.
Вы не дорожили ничем — даже приличиями, были небрежны в мыслях, неосторожны в разговорах, играли жизнью, сорили
умом, никого и ничего не уважали, ни во что не верили и учили тому же других, напрашивались
на неприятности, хвастались удалью.
Притом одна материальная победа, обладание Верой не доставило бы ему полного удовлетворения, как доставило бы над всякой другой. Он, уходя, злился не за то, что красавица Вера ускользает от него, что он тратил
на нее время, силы, забывал «дело». Он злился от гордости и страдал сознанием своего бессилия. Он одолел воображение, пожалуй — так называемое сердце Веры, но не одолел ее
ума и воли.
Ей прежде всего бросилась в глаза — зыбкость, односторонность, пробелы, местами будто умышленная ложь пропаганды,
на которую тратились живые силы, дарования, бойкий
ум и ненасытная жажда самолюбия и самонадеянности, в ущерб простым и очевидным, готовым уже правдам жизни, только потому, как казалось ей, что они были готовые.
Угадывая законы явления, он думал, что уничтожил и неведомую силу, давшую эти законы, только тем, что отвергал ее, за неимением приемов и свойств
ума, чтобы уразуметь ее. Закрывал доступ в вечность и к бессмертию всем религиозным и философским упованиям, разрушая, младенческими химическими или физическими опытами, и вечность, и бессмертие, думая своей детской тросточкой, как рычагом, шевелить дальние миры и заставляя всю вселенную отвечать отрицательно
на религиозные надежды и стремления «отживших» людей.
«Это не бабушка!» — с замиранием сердца, глядя
на нее, думал он. Она казалась ему одною из тех женских личностей, которые внезапно из круга семьи выходили героинями в великие минуты, когда падали вокруг тяжкие удары судьбы и когда нужны были людям не грубые силы мышц, не гордость крепких
умов, а силы души — нести великую скорбь, страдать, терпеть и не падать!
— Да, я думала, что одной своей воли и
ума довольно
на всю жизнь, что я умнее всех вас…
Например, если б бабушка
на полгода или
на год отослала ее с глаз долой, в свою дальнюю деревню, а сама справилась бы как-нибудь с своими обманутыми и поруганными чувствами доверия, любви и потом простила, призвала бы ее, но долго еще не принимала бы ее в свою любовь, не дарила бы лаской и нежностью, пока Вера несколькими годами, работой всех сил
ума и сердца, не воротила бы себе права
на любовь этой матери — тогда только успокоилась бы она, тогда настало бы искупление или, по крайней мере, забвение, если правда, что «время все стирает с жизни», как утверждает Райский.
Он иногда даже заставлял их улыбаться. Но он напрасно старался изгнать совсем печаль, тучей севшую
на них обеих и
на весь дом. Он и сам печалился, видя, что ни уважение его, ни нежность бабушки — не могли возвратить бедной Вере прежней бодрости, гордости, уверенности в себе, сил
ума и воли.
Она надеялась
на его сердце, доверяла его
уму, чувствам, но не доверяла его неуловимо-капризной фантазии и способности увлекаться.
Райский вспомнил первые впечатления, какие произвел
на него Тушин, как он счел его даже немного ограниченным, каким сочли бы, может быть, его, при первом взгляде и другие, особенно так называемые «умники», требующие прежде всего внешних признаков
ума, его «лоска», «красок», «острия», обладающие этим сами, не обладая часто тем существенным материалом, который должен крыться под лоском и краской.
А у него этого разлада не было. Внутреннею силою он отражал внешние враждебные притоки, а свой огонь горел у него неугасимо, и он не уклоняется, не изменяет гармонии
ума с сердцем и с волей — и совершает свой путь безупречно, все стоит
на той высоте умственного и нравственного развития,
на которую, пожалуй, поставили его природа и судьба, следовательно, стоит почти бессознательно.
— И все ложь! — говорил Райский. — В большинстве нет даже и почина нравственного развития, не исключая иногда и высокоразвитые
умы, а есть несколько захваченных, как будто
на дорогу в обрез денег — правил (а не принципов) и внешних приличий, для руководства, — таких правил, за несоблюдение которых выводят вон или запирают куда-нибудь.
— Вот видите, без моего «
ума и сердца», сами договорились до правды, Иван Иванович! Мой «
ум и сердце» говорили давно за вас, да не судьба! Стало быть, вы из жалости взяли бы ее теперь, а она вышла бы за вас — опять скажу — ради вашего… великодушия… Того ли вы хотите? Честно ли и правильно ли это и способны ли мы с ней
на такой поступок? Вы знаете нас…