Неточные совпадения
Обломов с упреком поглядел на него, покачал головой и вздохнул, а Захар равнодушно поглядел в окно и тоже вздохнул. Барин, кажется, думал: «Ну, брат, ты еще
больше Обломов, нежели я сам», а Захар чуть ли
не подумал: «Врешь! ты только мастер говорить мудреные да жалкие слова, а до пыли и до паутины тебе и дела нет».
— Нет! Уж очень пристают:
больше не дают в долг. Нынче первое число.
— Как это можно? Скука! Да чем
больше, тем веселей. Лидия бывала там, я ее
не замечал, да вдруг…
— Вот вы этак все на меня!.. — Ну, ну, поди, поди! — в одно и то же время закричали друг на друга Обломов и Захар. Захар ушел, а Обломов начал читать письмо, писанное точно квасом, на серой бумаге, с печатью из бурого сургуча. Огромные бледные буквы тянулись в торжественной процессии,
не касаясь друг друга, по отвесной линии, от верхнего угла к нижнему. Шествие иногда нарушалось бледно-чернильным
большим пятном.
— Да,
большой убыток, — сказал Алексеев, — две тысячи —
не шутка! Вот Алексей Логиныч, говорят, тоже получит нынешний год только двенадцать тысяч вместо семнадцати.
Движения его были смелы и размашисты; говорил он громко, бойко и почти всегда сердито; если слушать в некотором отдалении, точно будто три пустые телеги едут по мосту. Никогда
не стеснялся он ничьим присутствием и в карман за словом
не ходил и вообще постоянно был груб в обращении со всеми,
не исключая и приятелей, как будто давал чувствовать, что, заговаривая с человеком, даже обедая или ужиная у него, он делает ему
большую честь.
От этого он в кругу своих знакомых играл роль
большой сторожевой собаки, которая лает на всех,
не дает никому пошевелиться, но которая в то же время непременно схватит на лету кусок мяса, откуда и куда бы он ни летел.
— Врешь! Там кума моя живет; у ней свой дом, с
большими огородами. Она женщина благородная, вдова, с двумя детьми; с ней живет холостой брат: голова,
не то, что вот эта, что тут в углу сидит, — сказал он, указывая на Алексеева, — нас с тобой за пояс заткнет!
— И порядка
больше, — продолжал Тарантьев, — ведь теперь скверно у тебя за стол сесть! Хватишься перцу — нет, уксусу
не куплено, ножи
не чищены; белье, ты говоришь, пропадает, пыль везде — ну, мерзость! А там женщина будет хозяйничать: ни тебе, ни твоему дураку, Захару…
Впрочем, он никогда
не отдавался в плен красавицам, никогда
не был их рабом, даже очень прилежным поклонником, уже и потому, что к сближению с женщинами ведут
большие хлопоты. Обломов
больше ограничивался поклонением издали, на почтительном расстоянии.
Пуще всего он бегал тех бледных, печальных дев,
большею частию с черными глазами, в которых светятся «мучительные дни и неправедные ночи», дев с
не ведомыми никому скорбями и радостями, у которых всегда есть что-то вверить, сказать, и когда надо сказать, они вздрагивают, заливаются внезапными слезами, потом вдруг обовьют шею друга руками, долго смотрят в глаза, потом на небо, говорят, что жизнь их обречена проклятию, и иногда падают в обморок.
«Когда же жить? — спрашивал он опять самого себя. — Когда же, наконец, пускать в оборот этот капитал знаний, из которых
большая часть еще ни на что
не понадобится в жизни? Политическая экономия, например, алгебра, геометрия — что я стану с ними делать в Обломовке?»
Потом уж он
не осиливал и первого тома, а
большую часть свободного времени проводил, положив локоть на стол, а на локоть голову; иногда вместо локтя употреблял ту книгу, которую Штольц навязывал ему прочесть.
Впрочем, старик бывал очень доволен, если хороший урожай или возвышенная цена даст дохода
больше прошлогоднего: он называл это благословением Божиим. Он только
не любил выдумок и натяжек к приобретению денег.
Никто
не знал и
не видал этой внутренней жизни Ильи Ильича: все думали, что Обломов так себе, только лежит да кушает на здоровье, и что
больше от него нечего ждать; что едва ли у него вяжутся и мысли в голове. Так о нем и толковали везде, где его знали.
Старинный Калеб умрет скорее, как отлично выдрессированная охотничья собака, над съестным, которое ему поручат, нежели тронет; а этот так и выглядывает, как бы съесть и выпить и то, чего
не поручают; тот заботился только о том, чтоб барин кушал
больше, и тосковал, когда он
не кушает; а этот тоскует, когда барин съедает дотла все, что ни положит на тарелку.
Захар неопрятен. Он бреется редко; и хотя моет руки и лицо, но, кажется,
больше делает вид, что моет; да и никаким мылом
не отмоешь. Когда он бывает в бане, то руки у него из черных сделаются только часа на два красными, а потом опять черными.
Там он привык служить,
не стесняя своих движений ничем, около массивных вещей: обращался все
больше с здоровыми и солидными инструментами, как то: с лопатой, ломом, железными дверными скобками и такими стульями, которых с места
не своротишь.
— Так
не приставай
больше с квартирой. А это что у тебя!
Задумывается ребенок и все смотрит вокруг: видит он, как Антип поехал за водой, а по земле, рядом с ним, шел другой Антип, вдесятеро
больше настоящего, и бочка казалась с дом величиной, а тень лошади покрыла собой весь луг, тень шагнула только два раза по лугу и вдруг двинулась за гору, а Антип еще и со двора
не успел съехать.
У него был свой сын, Андрей, почти одних лет с Обломовым, да еще отдали ему одного мальчика, который почти никогда
не учился, а
больше страдал золотухой, все детство проходил постоянно с завязанными глазами или ушами да плакал все втихомолку о том, что живет
не у бабушки, а в чужом доме, среди злодеев, что вот его и приласкать-то некому, и никто любимого пирожка
не испечет ему.
Навязывались им, правда, порой и другие заботы, но обломовцы встречали их по
большей части с стоическою неподвижностью, и заботы, покружившись над головами их, мчались мимо, как птицы, которые прилетят к гладкой стене и,
не найдя местечка приютиться, потрепещут напрасно крыльями около твердого камня и летят далее.
— Надо Богу
больше молиться да
не думать ни о чем! — строго заметила хозяйка.
—
Не велеть ли Антипке постом сделать гору? — вдруг опять скажет Обломов. — Лука Савич, мол, охотник
большой,
не терпится ему…
Впрочем, Илье Ильичу снятся
больше такие понедельники, когда он
не слышит голоса Васьки, приказывающего закладывать пегашку, и когда мать встречает его за чаем с улыбкой и с приятною новостью...
— Сегодня
не поедешь; в четверг
большой праздник: стоит ли ездить взад и вперед на три дня?
Да и в самом Верхлёве стоит, хотя
большую часть года пустой, запертой дом, но туда частенько забирается шаловливый мальчик, и там видит он длинные залы и галереи, темные портреты на стенах,
не с грубой свежестью,
не с жесткими
большими руками, — видит томные голубые глаза, волосы под пудрой, белые, изнеженные лица, полные груди, нежные с синими жилками руки в трепещущих манжетах, гордо положенные на эфес шпаги; видит ряд благородно-бесполезно в неге протекших поколений, в парче, бархате и кружевах.
Приезжали князь и княгиня с семейством: князь, седой старик, с выцветшим пергаментным лицом, тусклыми навыкате глазами и
большим плешивым лбом, с тремя звездами, с золотой табакеркой, с тростью с яхонтовым набалдашником, в бархатных сапогах; княгиня — величественная красотой, ростом и объемом женщина, к которой, кажется, никогда никто
не подходил близко,
не обнял,
не поцеловал ее, даже сам князь, хотя у ней было пятеро детей.
Образован ты хорошо: перед тобой все карьеры открыты; можешь служить, торговать, хоть сочинять, пожалуй, —
не знаю, что ты изберешь, к чему чувствуешь
больше охоты.
Он распускал зонтик, пока шел дождь, то есть страдал, пока длилась скорбь, да и страдал без робкой покорности, а
больше с досадой, с гордостью, и переносил терпеливо только потому, что причину всякого страдания приписывал самому себе, а
не вешал, как кафтан, на чужой гвоздь.
— А ты
не знаешь, — перебил Штольц, — в Верхлёве пристань хотят устроить и предположено шоссе провести, так что и Обломовка будет недалеко от
большой дороги, а в городе ярмарку учреждают…
Хотя было уже
не рано, но они успели заехать куда-то по делам, потом Штольц захватил с собой обедать одного золотопромышленника, потом поехали к этому последнему на дачу пить чай, застали
большое общество, и Обломов из совершенного уединения вдруг очутился в толпе людей. Воротились они домой к поздней ночи.
—
Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! — начал он со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек
не сошел с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я, может быть, пойду, а один
не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда
больше». Еще год — поздно будет!
— Как, ты и это помнишь, Андрей? Как же! Я мечтал с ними, нашептывал надежды на будущее, развивал планы, мысли и… чувства тоже, тихонько от тебя, чтоб ты на смех
не поднял. Там все это и умерло,
больше не повторялось никогда! Да и куда делось все — отчего погасло? Непостижимо! Ведь ни бурь, ни потрясений
не было у меня;
не терял я ничего; никакое ярмо
не тяготит моей совести: она чиста, как стекло; никакой удар
не убил во мне самолюбия, а так, Бог знает отчего, все пропадает!
Начал гаснуть я над писаньем бумаг в канцелярии; гаснул потом, вычитывая в книгах истины, с которыми
не знал, что делать в жизни, гаснул с приятелями, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без цели, без симпатии; гаснул и губил силы с Миной: платил ей
больше половины своего дохода и воображал, что люблю ее; гаснул в унылом и ленивом хождении по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, — на вечерах, в приемные дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил по мелочи жизнь и ум, переезжая из города на дачу, с дачи в Гороховую, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму — положенными днями, лето — гуляньями и всю жизнь — ленивой и покойной дремотой, как другие…
— Ты сказал давеча, что у меня лицо
не совсем свежо, измято, — продолжал Обломов, — да, я дряблый, ветхий, изношенный кафтан, но
не от климата,
не от трудов, а от того, что двенадцать лет во мне был заперт свет, который искал выхода, но только жег свою тюрьму,
не вырвался на волю и угас. Итак, двенадцать лет, милый мой Андрей, прошло:
не хотелось уж мне просыпаться
больше.
Обломов после ужина торопливо стал прощаться с теткой: она пригласила его на другой день обедать и Штольцу просила передать приглашение. Илья Ильич поклонился и,
не поднимая глаз, прошел всю залу. Вот сейчас за роялем ширмы и дверь. Он взглянул — за роялем сидела Ольга и смотрела на него с
большим любопытством. Ему показалось, что она улыбалась.
— Нет, так, ничего, — замяла она. — Я люблю Андрея Иваныча, — продолжала она, —
не за то только, что он смешит меня, иногда он говорит — я плачу, и
не за то, что он любит меня, а, кажется, за то… что он любит меня
больше других; видите, куда вкралось самолюбие!
А их
не бранит, и я, кажется, за это еще
больше люблю его.
— А я в самом деле пела тогда, как давно
не пела, даже, кажется, никогда…
Не просите меня петь, я
не спою уж
больше так… Постойте, еще одно спою… — сказала она, и в ту же минуту лицо ее будто вспыхнуло, глаза загорелись, она опустилась на стул, сильно взяла два-три аккорда и запела.
— А вот ландыши! Постойте, я нарву, — говорил он, нагибаясь к траве, — те лучше пахнут: полями, рощей; природы
больше. А сирень все около домов растет, ветки так и лезут в окно, запах приторный. Вон еще роса на ландышах
не высохла.
— Нет, вы сердитесь! — сказал он со вздохом. — Как уверить мне вас, что это было увлечение, что я
не позволил бы себе забыться?.. Нет, кончено,
не стану
больше слушать вашего пения…
Гордость его страдала, и он мрачно обращался с женой. Когда же, однако, случалось, что Илья Ильич спрашивал какую-нибудь вещь, а вещи
не оказывалось или она оказывалась разбитою, и вообще, когда случался беспорядок в доме и над головой Захара собиралась гроза, сопровождаемая «жалкими словами», Захар мигал Анисье, кивал головой на кабинет барина и, указывая туда
большим пальцем, повелительным шепотом говорил: «Поди ты к барину: что ему там нужно?»
Она иногда читала, никогда
не писала, но говорила хорошо, впрочем,
больше по-французски. Однако ж она тотчас заметила, что Обломов
не совсем свободно владеет французским языком, и со второго дня перешла на русскую речь.
Она ни перед кем никогда
не открывает сокровенных движений сердца, никому
не поверяет душевных тайн;
не увидишь около нее доброй приятельницы, старушки, с которой бы она шепталась за чашкой кофе. Только с бароном фон Лангвагеном часто остается она наедине; вечером он сидит иногда до полуночи, но почти всегда при Ольге; и то они все
больше молчат, но молчат как-то значительно и умно, как будто что-то знают такое, чего другие
не знают, но и только.
Но гулять «с мсьё Обломовым», сидеть с ним в углу
большой залы, на балконе… что ж из этого? Ему за тридцать лет:
не станет же он говорить ей пустяков, давать каких-нибудь книг… Да этого ничего никому и в голову
не приходило.
Ольга, как всякая женщина в первенствующей роли, то есть в роли мучительницы, конечно, менее других и бессознательно, но
не могла отказать себе в удовольствии немного поиграть им по-кошачьи; иногда у ней вырвется, как молния, как нежданный каприз, проблеск чувства, а потом, вдруг, опять она сосредоточится, уйдет в себя; но
больше и чаще всего она толкала его вперед, дальше, зная, что он сам
не сделает ни шагу и останется неподвижен там, где она оставит его.
— С трудом, но читаю. — А вы
не были ли где-нибудь в городе? — спросил он
больше затем, чтоб замять разговор о книгах.
— Я люблю иначе, — сказала она, опрокидываясь спиной на скамью и блуждая глазами в несущихся облаках. — Мне без вас скучно; расставаться с вами
не надолго — жаль, надолго — больно. Я однажды навсегда узнала, увидела и верю, что вы меня любите, — и счастлива, хоть
не повторяйте мне никогда, что любите меня.
Больше и лучше любить я
не умею.
— Верьте же мне, — заключила она, — как я вам верю, и
не сомневайтесь,
не тревожьте пустыми сомнениями этого счастья, а то оно улетит. Что я раз назвала своим, того уже
не отдам назад, разве отнимут. Я это знаю, нужды нет, что я молода, но… Знаете ли, — сказала она с уверенностью в голосе, — в месяц, с тех пор, как знаю вас, я много передумала и испытала, как будто прочла
большую книгу, так, про себя, понемногу…
Не сомневайтесь же…