Неточные совпадения
Наша семья жила очень дружно. Отец и дед были завзятые охотники и рыболовы,
первые медвежатники на всю округу, в одиночку с рогатиной ходили на медведя. Дед чуть
не саженного роста, сухой, жилистый, носил всегда свою черкесскую косматую папаху и никогда никаких шуб, кроме лисьей, домоткацкого сукна чамарки и грубой свитки, которая была так широка, что ею можно было покрыть лошадь с ногами и головой.
Я скоро осилил эту премудрость и, подготовленный, поступил в
первый класс гимназии, но «светские» манеры после моего гувернера Китаева долго мне
не давались, хотя я уже говорил по-французски.
Лихой охотник, он принял ловкой хваткой волка за уши, навалился на него, приехал с ним на двор театра, где сострунил его, поручил полицейским караулить и, как ни в чем
не бывало, звякнул шпорами в зрительном зале и занял свое обычное кресло в
первом ряду.
Около того же времени исчез сын богатого вологодского помещика, Левашов, большой друг Саши, часто бывавший у нас. Про него потом говорили, что он ушел в народ, даже кто-то видел его на Волге в армяке и в лаптях, ехавшего вниз на пароходе среди рабочих. Мне Левашов очень памятен — от него
первого я услыхал новое о Стеньке Разине, о котором до той поры я знал, что он был разбойник и его за это проклинают анафемой в церквах Великим постом. В гимназии о нем учили тоже
не больше этого.
Когда отец женился во второй раз, муштровала меня аристократическая родня мачехи, ее сестры, да какая-то баронесса Матильда Ивановна, с коричневым старым псом Жужу!.. В
первый раз меня выпороли за то, что я, купив сусального золота, вызолотил и высеребрил Жужу такие места, которые у собак совершенно
не принято золотить и серебрить.
В театр впервые я попал зимой 1865 года, и о театре до того времени
не имел никакого понятия, разве кроме того, что читал афиши на стенах и заборах. Дома у нас никогда
не говорили о театре и
не посещали его, а мы, гимназисты
первого класса, только дрались на кулачки и делали каверзы учителям и сторожу Онисиму.
Только надо было знать
первые строки спрашиваемого урока, а там — барабань, что хочешь: он, уловив
первые слова, уже ничего
не слышит.
Сели на песке кучками по восьмеро на чашку. Сперва хлебали с хлебом «юшку», то есть жидкий навар из пшена с «поденьем», льняным черным маслом, а потом густую пшенную «ройку» с ним же. А чтобы сухое пшено в рот лезло, зачерпнули около берега в чашки воды: ложка каши — ложка воды, а то ройка крута и суха, в глотке стоит. Доели. Туман забелел кругом. Все жались под дым, а то комар заел. Онучи и лапти сушили. Я в
первый раз в жизни надел лапти и нашел, что удобнее обуви и
не придумаешь: легко и мягко.
Моя
первая ночь на Волге. Устал, а
не спалось. Измучился, а душа ликовала, и ни клочка раскаяния, что я бросил дом, гимназию, семью, сонную жизнь и ушел в бурлаки. Я даже благодарил Чернышевского, который и сунул меня на Волгу своим романом «Что делать?».
Ну, с Репкой
не то: как увидит атаман Репку впереди — он завсегда
первым, гусаком ходил, — так и отчаливает…
Надо сразу!
Первое дело,
не давать раздумываться. А в лодку сели, атамана выбрали, поклялись стоять всяк за свою станицу и слушаться атамана, — дело пойдет. Ни один станичник еще своему слову
не изменял.
— А ты носи медный пятак на гайтане, а то просто в лапте, никакая холера к тебе
не пристанет… — посоветовал Костыга. —
Первое средство, старинное… Холера только меди и боится, черемшанские старики сказывали.
Паспортов ни у кого
не было, да и полиция тогда
не смела сунуться на пристани, во-первых, потому, чтобы
не распугать грузчиков, без которых все хлебное дело пропадет, а во-вторых, боялись холеры.
Обязательно
первый стакан ему, — а
не поднести — налетит и разобьет бутыль рогами.
Пошли. Отец заставил меня снять кобылку. Я запрятал ее под диван и вышел в одной рубахе. В магазине готового платья купил поддевку, но отцу я заплатить
не позволил — у меня было около ста рублей денег. Закусив, мы поехали на пароход «Велизарий», который уже дал
первый свисток. За полчаса перед тем ушел «Самолет».
И свои кое-какие стишинки мерцали в голове… Я пошел в буфет, добыл карандаш, бумаги и, сидя на якорном канате, — отец и Егоров после завтрака ушли по каютам спать, — переживал недавнее и писал строку за строкой мои
первые стихи, если
не считать гимназических шуток и эпиграмм на учителей… А в промежутки между написанным неотступно врывалось...
Это было мое
первое произведение, после которого до 1881 года, кроме стихов и песен, я
не писал больше ничего.
В полку вольноопределяющиеся были на правах унтер-офицеров: их
не гоняли на черные работы, но они несли всю остальную солдатскую службу полностью и
первые три месяца считались рядовыми, а потом правили службу младших унтер-офицеров.
Надо сказать, что Шлема был
первый еврей, которого я в жизни своей видал: в Вологде в те времена
не было ни одного еврея, а в бурлацкой ватаге и среди крючников в Рыбинске и подавно
не было ни одного.
Слово «вольноопределяющийся» еще
не вошло в обиход, и нас все звали по-старому юнкерами, а молодые офицеры даже подавали нам руку. С солдатами мы жили дружно, они нас берегли и любили, что проявлялось в
первые дни службы, когда юнкеров назначали начальниками унтер-офицерского караула в какую-нибудь тюрьму или в какое-нибудь учреждение. Здесь солдаты учили нас, ничего
не знавших, как поступать, и никогда
не подводили.
— Загляделся на нее, да и сам
не знаю, что сказал, а вышло здорово, в рифму… Рядом со мной стоял шпак во фраке. Она к нему, говорит
первый слог, он ей второй, она ко мне, другой задает слог, я и сам
не знаю, как я ей ахнул тот же слог, что он сказал…
Не подходящее вышло. Я бегом из зала!
— Помни, ребята, — объяснял Ермилов на уроке, — ежели, к примеру, фихтуешь, так и фихтуй умственно, потому фихтование в бою — вещь есть
первая, а главное, помни, что колоть неприятеля надо на полном выпаде, в грудь, коротким ударом, и коротко назад из груди у его штык вырви… Помни: из груди коротко назад, чтоб ен рукой
не схватил… Вот так! Р-раз — полный выпад и р-раз — коротко назад. Потом р-раз — два, р-раз — два, ногой притопни, устрашай его, неприятеля, р-раз — д-два!
Побег у него был
первый, а самовольных отлучек
не перечтешь.
На другой день, после
первых опытов, я уже
не ходил ни по магазинам, ни по учреждениям… Проходя мимо пожарной команды, увидел на лавочке перед воротами кучку пожарных с брандмейстером, иду прямо к нему и прошу места.
— А ты вот што: ежели хошь дружить со мной, так
не трави меня,
не спрашивай, кто да что, да как, да откеля… Я того, брательник,
не люблю… Ну, понял? Ты, я вижу, молодой да умный… Может, я с тобой с
первым и балакаю. Ну, понял?
Откуда-то из-за угла вынырнул молодой человек в красной рубахе и поддевке и промчался мимо, чуть с ног меня
не сшиб. У него из рук упала пачка бумаг, которую я хотел поднять и уже нагнулся, как из-за угла с гиком налетели на меня два мужика и городовой и схватили. Я ровно ничего
не понял, и
первое, что я сделал, так это дал по затрещине мужикам, которые отлетели на мостовую, но городовой и еще сбежавшиеся люди, в том числе квартальный, схватили меня.
На улице меня провожала толпа. В
первый раз в жизни я был зол на всех — перегрыз бы горло, разбросал и убежал. На все вопросы городовых я молчал. Они вели меня под руки, и я
не сопротивлялся.
Не успел полковник налить
первую рюмку, как вошел полковник-жандарм, звеня шпорами. Седая голова, черные усы, черные брови, золотое пенсне. Полицмейстер пробормотал какую-то фамилию, а меня представил так — охотник, медвежатник.
На зловонном майдане, набитом отбросами всех стран и народов, я
первым делом сменял мою суконную поддевку на серый почти новый сермяжный зипун, получив трешницу придачи, расположился около торговки съестным в стоячку обедать.
Не успел я поднести ложку мутной серой лапши ко рту, как передо мной выросла богатырская фигура, на голову выше меня, с рыжим чубом… Взглянул — серые знакомые глаза… А еще знакомее показалось мне шадровитое лицо…
Не успел я рта открыть, как великан обнял меня.
Только в Азии, в глубинах Монголии сохранились родичи наших калмыков, которые так же кочуют, как и наши,
не изменившие своего образа жизни с
первой половины XVII века, когда они пришли из Джунгарии и прочно осели здесь.
По приходе на зимовник я
первое время жил в общей казарме, но скоро хозяева дали мне отдельную комнату; обедать я стал с ними, и никто из товарищей на это
не обижался, тем более что я все-таки от них
не отдалялся и большую часть времени проводил в артели — в доме скучно мне было.
Итак,
первое существо женского пола была Гаевская, на которую я и внимание обратил только потому, что за ней начал ухаживать Симонов, а потом комик Большаков позволял себе ее ухватывать за подбородок и хлопать по плечу в виде шутки. И вот как-то я увидел во время репетиции, что Симонов,
не заметив меня, подошел к Гаевской, стоявшей с ролью под лампой между кулис, и попытался ее обнять. Она вскрикнула...
Для наших берданок это
не было страшно. В лодках суматоха, гребцы выбывают из строя, их сменяют другие, но все-таки лодки улепетывают. С ближайшего корабля спускают им на помощь две шлюпки, из них пересаживаются в
первые новые гребцы; наши дальнобойные берданки догоняют их пулями… Англичанин, уплывший
первым, давно уже, надо полагать, у всех на мушках сидел. Через несколько минут все четыре лодки поднимаются на корабль. Наши берданки продолжают посылать пулю за пулей.
На шестьдесят оставшихся в живых человек, почти за пять месяцев отчаянной боевой работы, за разгон шаек, за десятки взятых в плен и перебитых в схватках башибузуков, за наши потери ранеными и убитыми нам прислали восемь медалей, которые мы распределили между особенно храбрыми,
не имевшими еще за войну Георгиевских крестов; хотя эти последние, также отличившиеся и теперь тоже стоили наград, но они ничего
не получили, во-первых, потому, что эта награда была ниже креста, а во-вторых, чтобы
не обидеть совсем
не награжденных товарищей.
Не помню его судьбу дальше, уж очень много разных встреч и впечатлений было у меня, а если я его вспомнил, так это потому, что после войны это была
первая встреча за кулисами, где мне тут же и предложили остаться в труппе, но я отговорился желанием повидаться с отцом и отправился в Вологду, и по пути заехал в Воронеж, где в театре Матковского служила Гаевская.
И вот после анонса, дней за пять до бенефиса, облекся я, сняв черкеску, в черную пару, нанял лучшего лихача, единственного на всю Пензу, Ивана Никитина, и с программами и книжкой билетов, уже
не в «удобке», а в коляске отправился скрепя сердце
первым делом к губернатору. Тут мне посчастливилось в подъезде встретить Лидию Арсеньевну…
Сбор у меня был хороший и без этого. Это единственный раз я «ездил с бенефисом». Было это на второй год моей службы у Далматова, в
первый год я бенефиса
не имел. В последующие годы все бенефицианты по моему примеру ездили с визитом к Мейерхольду, и он никогда
не отказывался, брал ложу, крупно платил и сделался меценатом.
Представьте себе мою досаду: мои уехали — я один!
Первое, что я сделал,
не раздумывая, с почерку — это хватил кулаком жандарма по физиономии, и он загремел на рельсы с высокой платформы. Второе, сообразив мгновенно, что это пахнет бедой серьезной, я спрыгнул и бросился бежать поперек путей, желая проскочить под товарным поездом, пропускавшим наш пассажирский…
В конце
первого акта приходит посланный и передает письмо от мужа Онихимовской, который сообщает, что жена лежит вся в жару и встать
не может.
А.Н. Островский любил Бурлака, хотя он безбожно перевирал роли. Играли «Лес». В директорской ложе сидел Островский. Во время сцены Несчастливцева и Счастливцева, когда на реплику
первого должен быть выход, — артиста опоздали выпустить. Писарев сконфузился, злится и
не знает, что делать. Бурлак подбегает к нему с папироской в зубах и, хлопая его по плечу, фамильярно говорит одно слово...
Два раза меняли самовар, и болтали, болтали без умолку. Вспоминали с Дубровиной-Баум Пензу,
первый дебют, Далматова, Свободину, ее подругу М.И.М., только что кончившую 8 классов гимназии. Дубровина читала монологи из пьес и стихи, — прекрасно читала… Читал и я отрывки своей поэмы, написанной еще тогда на Волге, — «Бурлаки», и невольно с них перешел на рассказы из своей бродяжной жизни, поразив моих слушательниц,
не знавших, как и никто почти, моего прошлого.
В числе членов-учредителей был и Антон Чехов, плативший взнос и
не занимавшийся. Моя
первая встреча с ним была в зале; он пришел с Селецким в то время, когда мы бились с Тарасовым на эспадронах. Тут нас и познакомили. Я и внимания
не обратил, с кем меня познакомил Селецкий, потом уже Чехов мне сам напомнил.
Пастухов сразу оценил мои способности, о которых я и
не думал, и в
первые же месяцы сделал из меня своего лучшего помощника.
Трудный был этот год, год моей
первой ученической работы. На мне лежала обязанность вести хронику происшествий, — должен знать все, что случилось в городе и окрестностях, и
не прозевать ни одного убийства, ни одного большого пожара или крушения поезда. У меня везде были знакомства, свои люди, сообщавшие мне все, что случилось: сторожа на вокзалах, писцы в полиции, обитатели трущоб. Всем, конечно, я платил. Целые дни на выставке я проводил, потому что здесь узнаешь все городские новости.
И публика
первых представлений Малого и Большого театров,
не признававшая оперетки и фарса, наполняла бенефисы своих любимцев.
Таков был Николай Иванович Пастухов [Года через три, в 1885 году, во время
первой большой стачки у Морозовых — я в это время работал в «Русских ведомостях» — в редакцию прислали описание стачки, в котором
не раз упоминалось о сгоревших рабочих и прямо цитировались слова из моей корреспонденции, но ни строчки
не напечатали «Русские ведомости» — было запрещено.].
Тут уж было
не до Чуркина. Я поехал прямо на поезде в Егорьевск, решив вернуться в Гуслицы при
первом свободном дне.
И там на дворе от очевидцев я узнал, что рано утром 25 июня к дворнику прибежала испуганная Ванда и сказала, что у нее в номере скоропостижно умер офицер. Одним из
первых вбежал в номер парикмахер И.А. Андреев, задние двери квартиры которого как раз против дверей флигеля. На стуле, перед столом, уставленным винами и фруктами, полулежал без признаков жизни Скобелев. Его сразу узнал Андреев. Ванда молчала, сперва
не хотела его называть.
Во время обеда, за которым я даже словом
не обмолвился при детях о Кукуевке, что поняли и оценили после Полонские, — я вовсе
не мог есть мяса
первый раз в жизни и долго потом в Москве
не ел его.
Никогда я
не писал так азартно, как в это лето на пароходе. Из меня, простите за выражение, перли стихи. И ничего удивительного: еду в
первый раз в жизни в
первом классе по тем местам, где разбойничали и тянули лямку мои друзья Репка и Костыга, где мы с Орловым выгребали в камышах… где… Довольно.