Неточные совпадения
Кормилица, страстно меня любившая, опять несколько раз является в моих воспоминаниях, иногда вдали, украдкой смотрящая
на меня из-за
других, иногда целующая мои руки, лицо и плачущая надо мною.
Но самое главное мое удовольствие состояло в том, что приносили ко мне мою милую сестрицу, давали поцеловать, погладить по головке, а потом нянька садилась с нею против меня, и я подолгу смотрел
на сестру, указывая то
на одну, то
на другую мою игрушку и приказывая подавать их сестрице.
На другой день поутру я чувствовал себя также свежее и лучше против обыкновенного.
На другой день вдруг присылает он человека за мною; меня повел сам отец.
Когда мы стали подплывать к
другому, отлогому берегу и, по мелкому месту, пошли
на шестах к пристани, я уже совершенно опомнился, и мне стало так весело, как никогда не бывало.
Один из гребцов соскочил в воду, подвел лодку за носовую веревку к пристани и крепко привязал к причалу;
другой гребец сделал то же с кормою, и мы все преспокойно вышли
на пристань.
Эта первая кормежка случилась не в поле, а в какой-то русской деревушке, которую я очень мало помню; но зато отец обещал мне
на другой день кормежку
на реке Деме, где хотел показать мне какую-то рыбную ловлю, о которой я знал только по его же рассказам.
Люди принялись разводить огонь: один принес сухую жердь от околицы, изрубил ее
на поленья, настрогал стружек и наколол лучины для подтопки,
другой притащил целый ворох хворосту с речки, а третий, именно повар Макей, достал кремень и огниво, вырубил огня
на большой кусок труту, завернул его в сухую куделю (ее возили нарочно с собой для таких случаев), взял в руку и начал проворно махать взад и вперед, вниз и вверх и махал до тех пор, пока куделя вспыхнула; тогда подложили огонь под готовый костер дров со стружками и лучиной — и пламя запылало.
Скоро я увидел, что один человек мог легко перегонять этот плот с одного берега
на другой.
Ефрем, или Евсеич, как я его звал, держа меня крепко за руку, вошел со мною
на плот и сказал одному башкирцу: «Айда знако́м, гуляй
на другой сторона».
В этот раз, как и во многих
других случаях, не поняв некоторых ответов
на мои вопросы, я не оставлял их для себя темными и нерешенными, а всегда объяснял по-своему: так обыкновенно поступают дети. Такие объяснения надолго остаются в их умах, и мне часто случалось потом, называя предмет настоящим его именем, заключающим в себе полный смысл, — совершенно его не понимать. Жизнь, конечно, объяснит все, и узнание ошибки бывает часто очень забавно, но зато бывает иногда очень огорчительно.
Некоторые родники были очень сильны и вырывались из середины горы,
другие били и кипели у ее подошвы, некоторые находились
на косогорах и были обделаны деревянными срубами с крышей; в срубы были вдолблены широкие липовые колоды, наполненные такой прозрачной водою, что казались пустыми; вода по всей колоде переливалась через край, падая по бокам стеклянною бахромой.
Прежде всего я увидел падающую из каузной трубы струю воды прямо
на водяное колесо, позеленевшее от мокроты, ворочавшееся довольно медленно, все в брызгах и пене; шум воды смешивался с каким-то
другим гуденьем и шипеньем.
Заглянув сбоку, я увидел
другое, так называемое сухое колесо, которое вертелось гораздо скорее водяного и, задевая какими-то кулаками за шестерню, вертело утвержденный
на ней камень; амбарушка была наполнена хлебной пылью и вся дрожала, даже припрыгивала.
Когда мы проезжали между хлебов по широким межам, заросшим вишенником с красноватыми ягодами и бобовником с зеленоватыми бобами, то я упросил отца остановиться и своими руками нарвал целую горсть диких вишен, мелких и жестких, как крупный горох; отец не позволил мне их отведать, говоря, что они кислы, потому что не поспели; бобов же дикого персика, называемого крестьянами бобовником, я нащипал себе целый карман; я хотел и ягоды положить в
другой карман и отвезти маменьке, но отец сказал, что «мать
на такую дрянь и смотреть не станет, что ягоды в кармане раздавятся и перепачкают мое платье и что их надо кинуть».
С этой десятины поехали мы
на другую,
на третью и так далее.
Отец с матерью старались растолковать мне, что совершенно добрых людей мало
на свете, что парашинские старики, которых отец мой знает давно, люди честные и правдивые, сказали ему, что Мироныч начальник умный и распорядительный, заботливый о господском и о крестьянском деле; они говорили, что, конечно, он потакает и потворствует своей родне и богатым мужикам, которые находятся в милости у главного управителя, Михайлы Максимыча, но что как же быть? свой своему поневоле
друг, и что нельзя не уважить Михайле Максимычу; что Мироныч хотя гуляет, но
на работах всегда бывает в трезвом виде и не дерется без толку; что он не поживился ни одной копейкой, ни господской, ни крестьянской, а наживает большие деньги от дегтя и кожевенных заводов, потому что он в части у хозяев, то есть у богатых парашинских мужиков, промышляющих в башкирских лесах сидкою дегтя и покупкою у башкирцев кож разного мелкого и крупного скота; что хотя хозяевам маленько и обидно, ну, да они богаты и получают большие барыши.
В заключение старики просили, чтоб Мироныча не трогать и что всякий
другой на его месте будет гораздо хуже.
Сажен за двести повыше Ик разделялся
на два рукава, или протока, которые текли в весьма близком расстоянии
друг от
друга.
Разделенная вода была уже не так глубока, и
на обоих протоках находились высокие мосты
на сваях; один проток был глубже и тише, а
другой — мельче и быстрее.
Ефрем с Федором сейчас ее собрали и поставили, а Параша повесила очень красивый, не знаю, из какой материи, кажется, кисейный занавес; знаю только, что
на нем были такие прекрасные букеты цветов, что я много лет спустя находил большое удовольствие их рассматривать;
на окошки повесили такие же гардины — и комната вдруг получила совсем
другой вид, так что у меня
на сердце стало веселее.
Я умру с тоски; никакой доктор мне не поможет», — а также слова отца: «Матушка, побереги ты себя, ведь ты захвораешь, ты непременно завтра сляжешь в постель…» — слова, схваченные моим детским напряженным слухом
на лету, между многими
другими, встревожили, испугали меня.
За обедом нас всегда сажали
на другом конце стола, прямо против дедушки, всегда
на высоких подушках; иногда он бывал весел и говорил с нами, особенно с сестрицей, которую называл козулькой; а иногда он был такой сердитый, что ни с кем не говорил; бабушка и тетушка также молчали, и мы с сестрицей, соскучившись, начинали перешептываться между собой; но Евсеич, который всегда стоял за моим стулом, сейчас останавливал меня, шепнув мне
на ухо, чтобы я молчал; то же делала нянька Агафья с моей сестрицей.
Бедная слушательница моя часто зевала, напряженно устремив
на меня свои прекрасные глазки, и засыпала иногда под мое чтение; тогда я принимался с ней играть, строя городки и церкви из чурочек или дома, в которых хозяевами были ее куклы; самая любимая ее игра была игра «в гости»: мы садились по разным углам, я брал к себе одну или две из ее кукол, с которыми приезжал в гости к сестрице, то есть переходил из одного угла в
другой.
На другой день вся барщина ездила отыскивать и также ничего не нашла.
Уж
на третий день, совсем по
другой дороге, ехал мужик из Кудрина; ехал он с зверовой собакой, собака и причуяла что-то недалеко от дороги и начала лапами снег разгребать; мужик был охотник, остановил лошадь и подошел посмотреть, что тут такое есть; и видит, что собака выкопала нору, что оттуда пар идет; вот и принялся он разгребать, и видит, что внутри пустое место, ровно медвежья берлога, и видит, что в ней человек лежит, спит, и что кругом его все обтаяло; он знал про Арефья и догадался, что это он.
Уж
на другой день пришел в себя и есть попросил.
Осенняя ночь длинна, и потому неизвестно, когда он попал в овражек; но
на другой день, часов в восемь утра, поехав
на охоту, молодой Багров нашел его уже мертвым и совершенно окоченевшим.
На другой день, когда мы пришли здороваться к дедушке, он довольно сурово сказал мне: «Я слышу, что ты все хнычешь, ты плакса, а глядя
на тебя, и козулька плачет.
Дедушка сидел
на кровати, а возле него по одну руку отец, по
другую мать.
Милая моя сестрица была так смела, что я с удивлением смотрел
на нее: когда я входил в комнату, она побежала мне навстречу с радостными криками: «Маменька приехала, тятенька приехал!» — а потом с такими же восклицаниями перебегала от матери к дедушке, к отцу, к бабушке и к
другим; даже вскарабкалась
на колени к дедушке.
Из рассказов их и разговоров с
другими я узнал, к большой моей радости, что доктор Деобольт не нашел никакой чахотки у моей матери, но зато нашел
другие важные болезни, от которых и начал было лечить ее; что лекарства ей очень помогли сначала, но что потом она стала очень тосковать о детях и доктор принужден был ее отпустить; что он дал ей лекарств
на всю зиму, а весною приказал пить кумыс, и что для этого мы поедем в какую-то прекрасную деревню, и что мы с отцом и Евсеичем будем там удить рыбку.
Хотя печальное и тягостное впечатление житья в Багрове было ослаблено последнею неделею нашего там пребывания, хотя длинная дорога также приготовила меня к той жизни, которая ждала нас в Уфе, но, несмотря
на то, я почувствовал необъяснимую радость и потом спокойную уверенность, когда увидел себя перенесенным совсем к
другим людям, увидел
другие лица, услышал
другие речи и голоса, когда увидел любовь к себе от дядей и от близких
друзей моего отца и матери, увидел ласку и привет от всех наших знакомых.
Энгельгардт вздумал продолжать шутку и
на другой день, видя, что я не подхожу к нему, сказал мне: «А, трусишка! ты боишься военной службы, так вот я тебя насильно возьму…» С этих пор я уж не подходил к полковнику без особенного приказания матери, и то со слезами.
Дядя, как скоро садился сам за свою картину, усаживал и меня рисовать
на другом столе; но учение сначала не имело никакого успеха, потому что я беспрестанно вскакивал, чтоб посмотреть, как рисует дядя; а когда он запретил мне сходить с места, то я таращил свои глаза
на него или влезал
на стул, надеясь хоть что-нибудь увидеть.
Волков
на другой день, чтоб поддержать шутку, сказал мне с важным видом, что батюшка и матушка согласны выдать за него мою сестрицу и что он просит также моего согласия.
Катерина имела привычку хвалить в глаза и осыпать самыми униженными ласками всех господ, и больших и маленьких, а за глаза говорила совсем
другое; моему отцу и матери она жаловалась и ябедничала
на всех наших слуг, а с ними очень нехорошо говорила про моего отца и мать и чуть было не поссорила ее с Парашей.
Проснувшись, или, лучше сказать, очувствовавшись
на другой день поутру, очень не рано, в слабости и все еще в жару, я не вдруг понял, что около меня происходило.
Как бы то ни было, только в один очень памятный для меня день отвезли нас с Андрюшей в санях, под надзором Евсеича, в народное училище, находившееся
на другом краю города и помещавшееся в небольшом деревянном домишке.
Евсеич отдал нас с рук
на руки Матвею Васильичу, который взял меня за руку и ввел в большую неопрятную комнату, из которой несся шум и крик, мгновенно утихнувший при нашем появлении, — комнату, всю установленную рядами столов со скамейками, каких я никогда не видывал; перед первым столом стояла, утвержденная
на каких-то подставках, большая черная четвероугольная доска; у доски стоял мальчик с обвостренным мелом в одной руке и с грязной тряпицей в
другой.
Когда утихли крики и зверские восклицания учителя, долетавшие до моего слуха, несмотря
на заткнутые пальцами уши, я открыл глаза и увидел живую и шумную около меня суматоху; забирая свои вещи, все мальчики выбегали из класса и вместе с ними наказанные, так же веселые и резвые, как и
другие.
Учителя
другого в городе не было, а потому мать и отец сами исправляли его должность; всего больше они смотрели за тем, чтоб я писал как можно похожее
на прописи.
Мать опять отпустила меня
на короткое время, и, одевшись еще теплее, я вышел и увидел новую, тоже не виданную мною картину: лед трескался, ломался
на отдельные глыбы; вода всплескивалась между ними; они набегали одна
на другую, большая и крепкая затопляла слабейшую, а если встречала сильный упор, то поднималась одним краем вверх, иногда долго плыла в таком положении, иногда обе глыбы разрушались
на мелкие куски и с треском погружались в воду.
Такие же камешки и пески встретили меня
на другом берегу реки, но я уже мало обратил
на них внимания, — у меня впереди рисовалась Сергеевка, моя Сергеевка, с ее озером, рекою Белою и лесами.
Усадьба состояла из двух изб: новой и старой, соединенных сенями; недалеко от них находилась людская изба, еще не покрытая; остальную часть двора занимала длинная соломенная поветь вместо сарая для кареты и вместо конюшни для лошадей; вместо крыльца к нашим сеням положены были два камня, один
на другой; в новой избе не было ни дверей, ни оконных рам, а прорублены только отверстия для них.
Сзади мостков стоял огромнейший дуб в несколько обхватов толщиною; возле него рос некогда
другой дуб, от которого остался только довольно высокий пень, гораздо толще стоявшего дуба; из любопытства мы влезли
на этот громадный пень все трое, и, конечно, занимали только маленький краешек.
Мы шли и оба кричали, перебивая
друг друга своими рассказами, даже останавливались иногда, ставили ведро
на землю и доканчивали какое-нибудь горячее воспоминание: как тронуло наплавок, как его утащило, как упиралась или как сорвалась рыба; потом снова хватались за ведро и спешили домой.
В подтверждение наших рассказов мы с Евсеичем вынимали из ведра то ту, то
другую рыбу, а как это было затруднительно, то наконец вытряхнули всю свою добычу
на землю; но, увы, никакого впечатления не произвела наша рыба
на мою мать.
На другой день поутру, хорошенько выспавшись под одним пологом с милой моей сестрицей, мы встали бодры и веселы. Мать с удовольствием заметила, что следы вчерашних уязвлений, нанесенных мне злыми комарами, почти прошли; с вечера натерли мне лицо, шею и руки каким-то составом; опухоль опала, краснота и жар уменьшились. Сестрицу же комары мало искусали, потому что она рано улеглась под наш полог.
После этого начался разговор у моего отца с кантонным старшиной, обративший
на себя все мое внимание: из этого разговора я узнал, что отец мой купил такую землю, которую
другие башкирцы, а не те, у которых мы ее купили, называли своею, что с этой земли надобно было согнать две деревни, что когда будет межеванье, то все объявят спор и что надобно поскорее переселить
на нее несколько наших крестьян.