Прѣльсть. Back to the USSR

Валерий Коновалов

Если «Странички из жизни…» – это биографическое повествование, не претендующее на обобщение, то роман «Прѣльсть» – рассказ о судьбах героев, которым свойственно жить надеждами, влюбляться, страдать, поддаваться соблазнам и совершать ошибки. В романе нашла свое отражение позиция автора, проявившаяся в его отношении к российскому протестному движению. Читатель вправе согласиться или поспорить с такой позицией.

Оглавление

  • От автора
  • Странички из жизни обыкновенного человека. Биографическое повествование

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Прѣльсть. Back to the USSR предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Странички из жизни обыкновенного человека

Биографическое повествование

Повествование о жизни обыкновенного человека если не интереснее, то по крайней мере познавательнее жизнеописаний исторических личностей, потому что в нём нет, или почти нет, фальши. Обыкновенный человек считает, что не имеет право на тщеславие, и поэтому может позволить себе быть правдивым, в то время как жизнеописания и автобиографии великих нередко преследуют цель показать их величие, оправдать ошибки и даже доказать, что эти ошибки были победами, а грехи — достоинствами. Свидетельства любых очевидцев важны. Как-то в Суздале автор набрёл на брошенный дом и увидел там, на почти сгнившем полу, уцелевшие от огня письма, на каждом из которых стоял треугольный штамп «Письмо военнослужащего срочной службы. Бесплатно». Они предназначались девушке. Сколько их было всего — неизвестно, но на одном стояла цифра 212. Сейчас они лежат у автора на даче, и он даже думает написать повесть о судьбе женщины, которая бережно хранила их столько лет. Кто был тот паренёк, как сложилась его судьба и почему письма эти остались ненужными потомкам? В подобных письмах больше правды об эпохе, чем в учебниках и мемуарах известных людей.

В своём повествовании автор постарается воздержаться от каких-либо оценок времени, хотя понимает, что сделать это трудно. Только, может быть, несколько приукрасит достоинства людей, слишком близких герою, умолчит о негативе. Это простительно, потому что к оценке самого Чкалова он отнесется беспристрастно, даже критически пристрастно, о чём последний настоятельно просил его сам.

Будет ли носить данное повествование назидательный характер? Наверное, нет, потому что автор и сам не знает, почему судьба героя сложилась именно так. «Странички из жизни…» — своеобразный пролог к роману Чкалова «Прѣльсть», который, надеемся, поможет читателю лучше понять характер героя, выступившего в роли повествователя, и время, в котором жил он и живут его персонажи.

………………………………………………

Мужчина представился другом юности, и Чкалов, озадаченный тем, что не узнал его, спросил, не произошло ли что-нибудь чрезвычайное, что заставило Сергея позвонить ему после стольких лет молчания. «Вот именно, произошло, — подтвердил тот. — Марина умерла». Чкалов выразил ему своё соболезнование и с готовностью откликнулся на предложение встретиться.

Сидя на открытой веранде небольшого кафе у метро Аэропорт, он в какой-то момент допустил, что пожилой мужчина с обмягшим лицом и потухшим взглядом мог оказаться тем, кого он ждал. Об этом говорили скорая походка и манера держать прямую спину… Да, это был Сергей. Чкалов ещё раз выразил ему своё соболезнование по поводу кончины супруги, спросил о здоровье. Тот поначалу оживился, перечисляя свои болячки, но вскоре умолк. Официантка принесла графинчик с водкой, они выпили, и товарищ заговорил о постигшем его горе. Говорил с чувством и, казалось, не совсем осознавал своё новое положение.

— Сорок лет мы прожили с ней душа в душу. Всё делали вместе, как…

— Единомышленники, — подсказал Чкалов.

— Вот именно — единомышленники. Она очень мудрым человеком была, умела гасить мои вспышки, всегда сначала давала мне выговориться — и не сразу, иногда на следующий день начинала свои доводы приводить — спокойно и, главное, без подковырок. И в большинстве случаев я признавал её правоту. С дочерью у нас не сложились отношения, особенно у меня. Она любое слово моё в штыки принимает. Знаешь, такая игрушка есть для домашних животных: дотронешься до неё — она пищит, вот и дочь такая же: вся в болевых точках. Мы ей квартиру купили, так она нас туда ни ногой: не вздумайте, заявила, вторгаться в моё личное пространство. «Вторгаться»… «пространство»… А ведь как любила, когда маленькая была, плакала, когда уезжал… А тут узнал, что у них с женой, оказывается, какие-то секреты свои были от меня и они встречаются. Маринка как бы охраняла от меня дочь, а когда болеть стала, они почти сдружились. Выяснилось, что я многого и не знал о своей жене: моё дело было бабки зарабатывать, а всё хозяйство на ней было — и дачу строила, и с квартирантами общалась. Квартира нам по наследству досталась в Ленинграде… в Петербурге. Мы лет десять мотались туда-сюда, подумывали переселиться на старости лет, потому что мне Питер нравится…

Он остановился: видно, очередной раз вспомнил, что уже не может быть того будущего, о котором говорил.

— Душа в душу… сорок лет. Как одно мгновение. А сейчас я не понимаю, как жить дальше. Будто всё, что было, отрезало, а настоящего нет. Ухватишься по старинке за что-нибудь, а в руках — одни обрезки.

Он замолчал. Чкалов ждал, из учтивости не притрагиваясь к еде, хотя был голоден.

— Ну зачем, зачем я так мало любил её?! — с горечью спрашивал себя Сергей. — Любил, но зачем каждый день не говорил об этом — разве это трудно? Только потом начинаешь понимать. С какими-то бабами всё время изменял ей, зачем? Ведь все они и мизинца её не стоили. И чего мне не хватало?.. Только замарал хорошее, что было во мне… Она такой человек была, а я… Надо спешить любить близких.

Он был в том настроении, когда человек винит во всём себя, потому что ему так легче. Запоздалым раскаянием просил прощение у жены. Друзья недолго сидели. Столько лет прошло — они стали слишком разными людьми. Не хотелось ничего вспоминать. Воспоминания трогают человека и приносят наслаждение, когда он доволен собой. Это был не тот случай, и они оба это чувствовали.

Прощаясь, Сергей напутствовал:

— Вот что я скажу вам всем, ребята: берегите жён своих, берегите своих дочерей. Не делайте глупостей.

В этих словах уже не было сильного чувства: он как бы уходил к себе, теряя интерес к миру, с которым у него оборвалась связь. Они простились. Сергей ушёл со своей нелёгкой ношей пробуждения от счастья, а Чкалов поехал домой и всю дорогу думал о нём, о Марине, несправедливо рано ушедшей из жизни, о себе, и ему было грустно. Удивительно быстро прошла жизнь и нет уже тех целей, которые руководили ими, — окончить школу, поступить в институт, познакомиться с девушкой, стать успешными, дать образование уже своим детям… И какая цель может руководить ими сейчас, когда впереди остались 10—20 лет активной жизни? Исправление совершённых ошибок, но по силам ли это, возможно ли? Чкалов надеялся, что настроение самоедства, как это и раньше бывало, пройдёт на следующий день, но напрасно: с этой встречи мысль о ревизии всей жизни угнездилась в сознании и уже не оставляла его… Для чего он родился и прожил столько лет? Будь он верующим, это бы не так беспокоило его, но Господь не дал ему веры. Говорят, её, как величайшее благо, надо выстрадать. Кому-то она даётся без страданий — может быть, тому, кто готов к ней, искренен и чист, как ребенок. Значит, и Чкалов когда-то был верующим, потому что был ребёнком, но не сохранил этот свет в своей душе…

Самым радостным событием было появление папы. Малыши сидели у окна, плюща носы о холодное стекло, и загадывали, за кем следующим придут родители, чтобы забрать их домой.

— Это мой папа идёт! Мой папа! — кричал Чкалов, увидев сквозь заиндевевшую ограду отцовскую шинель, и бежал прочь от окна, к двери — мимо воспитательницы, власть которой над ним с этого момента заканчивалась.

Папа приходил, добрый, сильный, надёжный и, как Чкалов, счастливый. В раздевалке помогал его ножке войти в валенок, выворачивал варежку, висевшую на резинке, застёгивал верхнюю, тугую пуговицу ватного пальто, поднимал воротник и наматывал вокруг шеи шарф, завязывая его сзади. Затем Чкалов садился в санки (на одной из реек было вырезано его имя) и папа вёз его домой. Память сохранила лишь ожидание его прихода, сборы, а ещё метель, мост, по которому они переходили большую реку… Мост был большой, и река, наверное, тоже была большая, потому что по весне там взрывали лёд. Ребятня из местных домов сбегалась, чтобы посмотреть на это восхитительное зрелище, которое все, даже взрослые, ждали с нетерпением, выходя каждый день на берег узнать, нет ли на льду трещин, что могло предвещать скорое начало ледохода.

Воспоминания о детстве подобны лоскутам, которые не сложить в пазл. Почему сохранились лишь эти лоскуты — непонятно. Одно можно сказать с уверенностью: наша память сохраняет то, что связано с эмоциональным потрясением. Особенно если это имеет отношение к поступкам, за которые тебе становится стыдно, сколько бы лет ни прошло. Может быть, человек уже не помнит подробностей произошедшего, но каждый раз, когда вспоминает это, мучается невозможностью поступить иначе. Кроме стыда, память хранит озарения счастьем, горечь утрат — то, что поныне значимо для тебя и исчезнет с тобою. Бывают воспоминания, острота и важность которых с годами лишь возрастают. Может быть, они связаны с пробудившейся совестью, неудовлетворенностью настоящим или пониманием того, что жизнь скоротечна — дать однозначный ответ невозможно. У ребенка своё видение мира. И, как знать, — может быть, единственно верное. Если бы Чкалову, например, сказали, что он несчастный мальчик, потому что продукты в государстве распределяются по карточкам, промышленность разрушена войной, в жилище, где он живёт в такой гармонии со всем, что его окружает, отсутствуют элементарные удобства, — он бы подумал, что взрослые дяди решили подшутить над ним. Действительно, когда они жили в частном доме, который снимали родители, «удобства» наверняка находились на улице, но это совершенно не сохранилось в памяти, потому что ни в коей мере не могло увеличить процент его счастья или несчастья. А вот общая уборная в казарме (они тогда жили в Яхроме) запомнилась, потому что это было публичное место. Он помнит огромные окна (может быть, окна были обыкновенными, но запомнились они именно огромными), два-три умывальника с ледяной водой, где мужская часть жильцов этажа умывалась и брилась по утрам, бачки на стене часто с отсутствовавшими керамическими или деревянными ручками на конце шнурков для спуска воды, «толчки» — собственно отверстия в полу с ребристыми, похожими на огромные педали площадками для ног, помнил самих мужиков, сидящих на корточках со спущенными штанами, с папиросами в зубах. Интересно, что характерного запаха, обычного для таких мест, Чкалов не помнил вовсе. Это пришло позже — с возрастом, переездом в Москву, улучшением жилищных условий и появившейся брезгливостью к людям.

Когда жили в Красноуфимске, папа работал в военкомате, а мама была домохозяйкой. Низкие окна их комнаты выходили на улицу, и можно было видеть ноги прохожих. Здесь он часто сидел и ждал папу. Мама в это время шила на швейной машинке — зарабатывала на «лишний кусок хлеба». Был двор, общий, с сараями, и в одном из сараев, помнится, были куры, на которых он иногда ходил смотреть. Там сильно пахло куриным помётом, было темно, загадочно тихо, и присутствие птиц выдавало лишь их настороженное шевеление и пугливое квохтанье. На задах — огороды, куда он и его друг Юрка Неволин ходили копать червяков для рыбалки. На хлеб не ловили: во-первых, он не мог сравниться с червяками по клёву, а во-вторых, хлеб был священен, хотя Чкалов не помнил, чтобы его когда-либо недоставало. Конфет было мало — это запомнилось твёрдо, а чтобы ему хотелось есть и он чувствовал себя голодным — этого не помнит, несмотря на трудности с продовольствием. Неприятности были связаны лишь с необходимостью пить рыбий жир. До сих пор вид алюминиевой столовой ложки вызывает в памяти эту неприятную процедуру: брр!… Скорее проглотить гадость и заесть чем-нибудь, чтобы во рту не оставалось противное послевкусие. Запомнились огурец, который Чкалов положил на подоконник в ожидании семян, поросёнок, на котором он безрезультатно норовил покататься, потому что тот был строптив и непоседлив, мелкая, вся в гальках, речушка, стояние в очереди за сахаром и ещё за чем-то, так как сахара и этого чего-то давали определенное количество «в одни руки», дощатый пол кинотеатра, куда их пускали бесплатно после начала сеанса, офицерская форма отца, которым он гордился, и ещё многое из той волшебной страны детства. Семян, кстати, он так и не дождался, хотя проверял этот уродливо огромный, почти бурый огурец ежедневно в течение целых трёх дней. Ждать долее не хватило терпения. Он куда-то исчез, после того как Чкалов, не выдержав ожиданий, расковырял его, интересуясь содержимым. Калейдоскоп картин детства связан ещё и с тем, что отец был кадровым военным и поэтому семья часто меняла места жительства. Это и родина Чкалова — подмосковный город Яхрома, и лагерь под Челябинском, и Молотов, в котором родился средний брат, опять Яхрома, 2-я Починковская, где они жили в одной «каморке» с бабушкой, тётей Клавой, сестрой мамы, сыном тёти Клавы, двоюродным братом Володей в ожидании квартиры в Москве. Папа тогда работал в исполкоме, на общественных началах, и приезжал из столицы вечером, а они с мамой встречали его на канале. Сначала проходил поезд, и через недолгое время (папа ходил быстро, почти бежал, так как знал, что его ждут) на мосту появлялась знакомая фигура. «Папа идёт, папа!» — кричали они, а он махал им в ответ. Мама раскладывала скатерть (кажется, это была обыкновенная простыня), резала хлеб, делала бутерброды, и они ужинали. Это было классно! И спокойнее, чем дома, потому что, несмотря на то что все были родные люди, из-за скученности нередко возникали споры, которые иногда перерастали в ссоры. По сути, на этих шестнадцати квадратных метрах жили, кроме них, ещё две семьи: бабушка и тётя Клава с Вовой.

2-я Починковская… Красного кирпича казарма в четыре этажа, построенная владельцем ткацкой фабрики Ляминым, крутая чугунная лестница, длинный коридор с рядами каморок, гнездившихся по обеим сторонам, общая кухня с большой и от этого казавшейся сказочной печью. Здесь, в нишах больших окон, они часто сидели, живя своей особой, детской жизнью, чирикая о настоящем, которое прерывалось лишь сном и вновь тянулось долго, целую вечность… Парадокс: удивительная с точки зрения нынешнего времени простота быта — и удивительное ощущение полноты бытия! Всё это подарило Чкалову и его сверстникам детство. А сколько таинственного и соблазнительного таилось на чердаке казармы с его темнотой, пронизанной лучами солнца, пробивающимися сквозь щели крыши, тишиной, нарушаемой взрывными хлопками крыльев и беспокойным воркованием голубей, сколько интересного можно было найти (или надеяться найти) в подвалах брошенных сараев или на свалках производственных отходов, на дне оврага во время прогулок, почти путешествий. А битвы казармы на казарму, в которых они, малыши, принимали живейшее участие: лепились, как мелкие рыбёшки, сопровождающие большую рыбу, к старшим товарищам. «Уррра! Бей их!» — кричали и неслись вперёд, не замечая, что счастье уже изменило твоей ватаге и навстречу (и мимо тебя) несется противник со своим «багажом» такой же мелюзги. Замирая от страха, бежишь назад, — и, о счастье! — оказываешься среди своих. Сердце колотится от испуга и радости, ты возбуждён, спешишь поделиться впечатлениями, но голос твой теряется среди таких же возбуждённых, испуганных и радостных голосов. Там же, напротив казарм, на площадке у оврага, ловили они майскими вечерами жуков. Насекомых было много, и, когда очередной «бомбардировщик», характерно жужжа и потрескивая крыльями, медленно и тяжело пролетал над головой, его довольно легко удавалось поймать сачком или сбить кепкой. Наверное, майские жуки привлекали детей тем, что их, в отличие, например, от стрекоз, а уж тем более мелких птах, можно было легко поймать, они были приятными на ощупь и имели привлекательный вид: брови-метёлочки, шершавые, цепляющие вашу кожу лапки, мохнатые брюшки. Они не кусались, были большими и сравнительно тяжелыми, поэтому обладание ими доставляло удовольствие. Жуки терпели самое бесцеремонное обращение с ними, при этом оставаясь целыми, — у них не отваливались ни лапки, ни крылья. Твёрдые, закованные в панцирь, они были какими-то «чистыми». Дети прикладывали к уху спичечные коробки, в которые заточали пленников, и слушали «радио»: те тяжело и упорно ворочались, шуршали — это походило на звуки радиопомех.

С Яхромой у Чкалова были связаны самые счастливые воспоминания детства. Жизнь в казарме была удивительно нескучной, насыщенной впечатлениями. Даже не на коридор, а на два отсека этажа был один телевизор — КВН-49, но как интересно было смотреть на огромную линзу, похожую на аквариум, — именно линзу, особо не заботясь о том, что демонстрировалось на экране. Чкалов, как сын офицера, который, по мнению соседей по коридору, получал «аж три тысячи рублей», был владельцем диапроектора, называемого тогда фильмоскопом, и раз в неделю бабушка одного из мальчишек (кажется, кличка его была Аля-улю) устраивала для детворы просмотры диафильмов в своей каморке. Брала за показ деньги, как в кинотеатре, и часть собранного отдавала бабушке Чкалова, Марии Николаевне Солодовниковой.

Из жильцов этажа запомнился Кирей, чья каморка находилась в самом конце коридора, рядом со второй лестницей. Личность его была овеяна особой таинственностью: существовало убеждение, что он сидел в тюрьме. Дети часто колготились у его двери и иногда, замирая от страха, осмеливались открыть её (тогда не было в обычае запирать жилище на ключ), заглянуть внутрь и тут же разбежаться. Внешне Кирей был живописен: невысок, кряжист, лохмат, тело же, являя собой картинную галерею, всё было покрыто татуировками. Детские сердца холодели при мысли, что он может наконец обратить на них внимание и рассердиться, но, несмотря на этот страх, какая-то сила толкала их в этот конец коридора. И вдруг Чкалов увидел его в сортире (употребляем это слово для описания курьезности момента) — сидящим на корточках с папиросой в зубах и газетой. Обстановка этого общественного места такова, что вся таинственность и страх Чкалова улетучились в одночасье: Кирей так же кряхтел и пердел на толчке, как и любой смертный, оказавшийся в роли озабоченного природными процессами. Вид у него был совсем нестрашный, более того — даже добрый. Была среди жильцов и ещё заметная фигура — Кошель. У того тоже были проблемы с законом, но Кошелев не внушал такого же страха, потому что был, кажется, родственником — отчимом двоюродной сестры Любы, дочери дяди Алёши, который погиб в 42-м году в Брянских лесах.

Раз в месяц или неделю в «красном уголке» казармы, что на «пятом» этаже, показывали «кино». Народу набиралось много, и небольшое помещеньице всё было в облаках табачного дыма. Сюжеты фильмов не всегда были понятны детям, их внимание привлекали лишь отдельные эпизоды. Запомнились два фильма, один из которых — «Ч.П.» с Тихоновым. «Япошки», дождь и скрещённые пальцы нашего матроса, означавшие, что он говорит неправду на допросе. Конечно же, это сразу превратилось у них в игру: говоришь что-нибудь собеседнику, а сам пальцы скрещиваешь за спиной. «Смотри! Смотри! — кричат: — Он пальцы скрестил!» Значит, верить всему, что ты говорил и говоришь, нельзя. Во втором фильме тоже лил дождь и рассказывалось о судьбе несчастного безработного. Таковы были западные реалии в представлении советских людей того времени.

Чкалов любил копаться в ящике своего двоюродного брата Володи, сына тёти Клавы. Там было много сокровищ: жестяные банки из-под зубного порошка, где Володя хранил шурупы, лампочки для фонарика, лезвия, кусочки канифоли и олова для паяльника, красивые открытки, спички — всего не перечесть. Если взять батарейку и приставить к ней лампочку, получится фонарик. Классно: просто лампочка — и вдруг горит. Можно забраться под одеяло и освещать внутренности «пещеры». Брат сердился на него за самоуправство, а тётя Клава ругала за беспорядок, который Чкалов всегда оставлял после себя. Володя был аккуратный, и у него все вещи лежали «на своих местах», как и у тёти Клавы. У стены, окном выходившей на первую казарму, стоял стол, справа от окна — швейная машинка, а в углу, на стене, большая икона Богоматери в полный рост на бумаге в окладе. Чкалов любил брата, и ему не нравилось, что тот встречается со своей будущей женой, Валей, и поэтому у него не остаётся времени на общение с младшим. В дальнейшем общение это и вовсе прекратилось, потому что семья Чкаловых переехала в Москву, где им дали квартиру — вернее, две комнаты в коммуналке. Когда мама первый раз вошла туда, она не могла поверить, что эти огромные проходные комнаты, 20 и 16 метров, принадлежат теперь им, и, не выдержав, заплакала.

Были в жизни и огорчения, но настолько незначительные, что не могли испортить общую счастливую картину детства. Например, до сих пор помнит он, как шёл с мамой домой в обновке: на нём — рейтузы в обтяжку, такого же противного цвета (кажется, зелёного) кофточка и сандалии. Довершала весь этот позор шапочка с помпончиком. Мама нарядила его в новый костюм, который ей удалось «достать» каким-то таинственным образом «из-под полы». Она гордо шла, держа его за руку, а в глазах попадавшихся им навстречу яхромчан была почти не скрываемая зависть. Чкалов же, в этих рейтузах, кофточке и «дурацкой» шапочке, уныло брёл рядом, чувствуя себя оплеванным. Он, мальчишка, который лазает по чердакам, ловит голубей, майских жуков, дерётся с одногодками, был одет, «как девчонка». А мама? О, она была счастлива!

Большие ребята били из «духовушек» голубей и приносили домой. Когда птиц разрезали, их желудки были полны зёрен. Тётя Клава говорила, что дядя Алеша также стрелял в птиц и, наверное, поэтому Бог не уберёг его. Бабушка Мария Николаевна и тётя Клава были набожными женщинами. Чкалов очень жалел, что дядя, в честь которого был назван его средний брат, погиб. Осталась фотография, где он, красивый, атлетически сложенный юноша, стоит в группе мальчиков и девочек, занимающихся гимнастикой. Хорошо иметь старшего брата или дядю и знать, что у тебя есть защитник. Но дядя Алёша, к сожалению, погиб. Из учебки он написал два письма, которые не сохранились, потому что после кончины бабушки внуки, очевидно, не сочли нужным поинтересоваться старыми бумагами и вынесли их с остальным «хламом» на мусорку. К счастью, Чкалов, ещё при жизни тёти Клавы успел переписать одно из писем на листок ученической тетрадки. И хотя содержание этого письма полностью приводится в рассказе «Бабушка», поместим его и здесь:

«Добрый день или вечер, моя дорогая семья. Мама, Клавдия, Тася и мой любимый Вова. Шлю я вам свой горячий, пламенный командирский Привет и желаю Вам счастливо и снова зажить новой жизнью. Клава, письмо я ваше получил, за которое не знаю, как вас благодарить — столько оно мне придало жизни, что не знаю, чем это все выразить.

Клавдия, только я не знаю, мне непонятно, где находится мать, Тася и Вова, и теперь ты мне опиши точно, сколько были немцы у нас в городе и когда их выбили, какие казармы разбили, чем питались во время оккупации города и как дают продукты в настоящее время.

Пиши, что сталось с фабрикой и кого убили из молодежи. Пиши, как налаживается жизнь, ездили ли вы в Москву.

Теперь я опишу, как я живу. Живем мы в рабочем поселке, расквартированном по деревенским домам. Мы стоим вдвоем в одном доме. Семья здесь напоминает нашу. То же самое: всегда у них народ, весело. Живут тоже плохо.

Клавдия, я уже имею звание сержанта, так что небольшой командир. Живу ничего: получаю хлеба по 750гр., дают коммерческого по 250гр., но сейчас плохо. Сухарями дают по 450гр., дают сахару по 25 гр., масло, мясо, — короче говоря, жить еще терпимо. Но насчет махорки плохо. Не дают и покупать нет состояния. Да еще на деньги и не купишь, все на хлеб, вообще на продукты.

Клавдия, вот если будет возможность купить табаку, то постарайся.

Ну, Клавдия, опиши, как Тася, уходила ли в партизаны или нет. Нам уже выдали валенки. Конечно, не всем, командирам только. Еще пиши, как живут Таня и дочь Люба. Была ли деревня Гончарово занята?

Клавдия, посылаю вам свое фото. Хоть и плохо, но ничего — ждите хорошего. Мы, Клавдия, всю работу кончили, сейчас начали только учиться в боевой подготовке. И, заверяю тебя, что если мне придется встретиться с немецкими гадами, то от Алехи живым не уйдет.

Твое письмо взял политрук и сказал, что покажет комиссару. Клавдия, я подавал заявление добровольцем, но мне комиссар сказал, что мы скоро и так будем на фронте, и я дознаюсь, когда наша часть выступает.

Пишут ли брат Коля и Сережа? Почему не пишет Таня? Передай горячий поцелуй маме, Тасе, Вове, Тане, Любе и бабушке.

До свидания. Жив и здоров — твой брат. Пиши быстрее и больше.

6.02.42г.»

Что ещё помнит Чкалов из своего уже далекого теперь детства? Помнит несправедливость, проявленную по отношению к нему, и несправедливость, которую проявлял он к другим, — то, за что ему стыдно и по сей день, когда он вспоминает об этом. Больница была маленькая, и больные были разного возраста и пола. Мама прислала ему гостинцы, и женщина, лежавшая в одной палате с ним (кажется, там и была только одна палата), попросила угостить её конфетами. Наверное, она попросила шутя, но он не хотел делиться, жадничал и старался доставать конфеты из кулька так, чтобы никто не заметил, как он ест их. Улыбаясь, женщина, рассказала об этом маме. Они были знакомы. В Яхроме все друг друга знали в той или иной степени — такова особенность маленьких городов. Чкалов каждый день ждал папу и все спрашивал эту женщину, когда тот приедет за ним? «Скоро, скоро», — успокаивала она. Папа приехал. Был снег и сильный ветер, и вместе с папой в палату вошёл запах свежего морозного воздуха. Чкалов обрадовался, хотя его несколько огорчила форма папы. Тот приехал в шапке с опущенными ушами, серой шинели и рукавицах, а Чкалову хотелось, чтобы папа был в чёрном морском кителе, фуражке и непременно с кортиком на поясе. Ведь он был раньше в звании капитана, а капитан должен иметь кортик. Чкалова «выписали», а женщина осталась в больнице. Почему он запомнил именно эту женщину, в то время как не помнит остальных лежавших в палате, окно, в которое глядел в ожидании папы, и… конфеты? Мама сказала как-то: «А, знаешь, та тётя в больнице, твоя соседка, — она ведь умерла». И он на всю жизнь запомнил этот злосчастный кулёк с конфетами, запомнил, как она просила его угостить её и своё нежелание делиться… Если бы знать тогда, что она умрёт… Если бы знать…

В Яхроме же он впервые столкнулся с обманом и несправедливостью со стороны взрослых. Это огорчило его, потому что в сознании ребенка взрослые непогрешимы. Они должны понимать это и поступать так, чтобы им не было стыдно перед детьми. Если не взрослые, то кто же сохранит в сердце маленького человека веру в справедливость? Обманула Чкалова тётенька врач. «Хочешь покататься на самолете? — спросила она. — Садись». Не подозревая подвоха, он сел в кресло, открыл рот, и та, осмотрев больной зуб, пообещала ему «интересное». Что-то зажужжало в её руке, он впился руками в подлокотники кресла и вдруг почувствовал пронзительную боль.

На огороженной территории туберкулёзного санатория дети проводили значительную часть времени, потому что им полагалось больше находиться «на воздухе». Их было много — мальчиков и девочек, и у Чкалова совсем не сохранилось в памяти, что это были больные дети. Помнит он другое: например, что две девочки «влюбились» в него и оказывали всяческие знаки внимания. Это больше походило на игру: им нравилось соперничество. Помнит весну, свежую зелень, лето, а осень не помнит. Помнит ветки молодых деревьев, пушистые от инея, когда примораживало после оттепели… Как-то зимой, когда земля покрылась толстым слоем тяжёлого, мокрого снега, девочки накатали из него фигуры во дворе, а на следующий день увидели, что фигуры кто-то разрушил. Как все радовались накануне, с каким настроением вышли утром во двор… И вдруг все почему-то решили, что это сделал Чкалов. Почему? Ну, может быть, потому, что он частенько соперничал с девчонками, руководя мальчишками: он был старше остальных на год — и с него был особый спрос. В то утро он остался в корпусе: ему надо было делать уроки, чтобы не отстать от школьной программы за время нахождения в санатории… Неожиданно к нему подошла воспитательница. Её красное лицо было искажено гримасой негодования… С криком «негодяй!» она дала ему пощечину. Пощёчина была хлесткой, но не боль огорчила его, а несправедливость. Так впервые он испытал на себе влияние сложившейся о человеке репутации.

Девочки… Впервые чувство чего-то страшно манящего, сладкого, почти преступного испытал он в возрасте шести или семи лет, когда лежал в яхромской городской больнице. Кажется, это был один из дней молодой весны, потому что в палате царили два цвета — солнечный и белый. Солнце зашло через большие, как и всё в его детстве, окна, заполнив палату ярким теплым светом, почти не оставлявшим тени и еще больше подчеркивавшим белизну подоконников, двери, постельного белья… Чкалов разговаривал с девочкой, которая лежала у противоположной стены. Она была примерно одних лет с ним или немногим младше, болтливая и не по возрасту смышлёная. Они были одни в палате. О чем разговаривали — этого он не помнит совершенно. Но помнит, как она вдруг подняла своё одеяло и предложила:

— Хочешь потрогать? Подойди.

Улыбка её стала плутовской, в глазах играл веселый бесёнок. Смуглый живот на белой простыне казался ещё смуглее. И было то, на что нельзя смотреть, — сладкое, запретное, и от возможности увидеть это запретное он почувствовал, как незнакомая доселе истома разлилась по всему его телу. Застигнутый врасплох, испытал он на себе власть порока, о котором тогда еще не имел представления. Были раньше поцелуйчики, разговоры «про это» (собственно, что такое «это», никто из детей не представлял себе по-настоящему), разговоры коллективные, поэтому не носящие интимного характера, но чтобы так, как это произошло со смуглой девочкой, было впервые. Вот и запомнилось: белое, смуглое, почти бронзовое в лучах солнца, грешное, сладкое и вдруг необыкновенно доступное…

Кочевая жизнь семьи военного связана с частыми переездами. В памяти сохранились платформы, на которых останавливались поезда дальнего следования, атмосфера суеты, озабоченности и в то же время свободы, потому что до этого ты чувствовал себя узником поезда. Но больше всего запомнились эти стоянки ожиданием отца, который по наказу мамы выходил покупать еду. Чкалов помнит волнение, с которым он ждал его: а что если папа опоздает и не успеет сесть в отправляющийся поезд? Поезд действительно трогался, и, по мере того как набирал скорость, страх мальчика увеличивался. Удивительно, но мама при этом почему-то никогда не волновалась и всегда успокаивала: папа сядет на скорый и догонит нас. Действительно, папа всегда догонял их, но Чкалов все равно каждый раз волновался, хотя и был уверен, что тот найдёт выход из любого положения. Вот сейчас откроется дверь купе и папа явится — в запорошенной снегом шинели, большой, сильный, умный, красивый, и обязательно в руках его будет что-нибудь вкусное: лимонад, пирожки, варёные яйца, огурцы, по сезону свежие или солёные… Период жизни, когда мы верим, что наши отцы никогда не отстанут в пути и всегда придут к нам на помощь, — самый счастливый в жизни человека, пока он не повзрослеет и не станет заявлять о своих правах, уже критически оценивая возможности родителей и даже вступая с ними в конфликты. Это время уходит, и дальше молодой человек плывёт по реке жизни, надеясь лишь на себя, свободный, но лишённый этого навсегда утерянного чувства уверенности в родительской защите…

Сосед по койке — крепкий, коротко стриженный мальчик, неожиданно явился в их дом в форме суворовца. Вот уж никак не мог подумать Чкалов, что курсантом Суворовского училища, поступить в которое он мечтал, окажется его больничный знакомый. Больше всего нравилась Чкалову форма: шинель с блестящими пуговицами, шапка с кокардой, летом — чёрная фуражка с красным околышком, китель, брюки с лампасами красного цвета, красные же погоны с золочеными буквами… Только кортика не хватало. Папа познакомился с ним в поезде, разговорился и пригласил в гости. Чкалов весь день ждал этого необыкновенного мальчика, а неожиданно пришёл «обыкновенный». Они чинно сидели за круглым столом, на котором стояла ваза с апельсинами, и разговор у них не складывался, хотя в больнице они общались довольно свободно. Съев один апельсин, гость спросил: «А можно мне ещё взять?» Чкалов, зная, что этого делать нельзя (мама разрешила съесть лишь по одному апельсину, хотя для приличия поставила полную вазу), постеснялся отказать. Мама сразу заметила это и постаралась объяснить, как нужно поступать в таких случаях, но он все равно бы постеснялся, случись это вновь. Вообще, на словах всё звучит убедительно, пока ты сам не оказываешься в подобной ситуации. Наверное, в жизни мама и сама бы сделала так же.

Мама… Как они познакомились с папой, описано в рассказе «Бабушка», поэтому не будем повторяться, но хочется сказать о преданности этих двух людей друг другу — преданности, которую Чкалов наблюдал до конца их жизни. Они были единым целым, расчленить которое мог только уход из жизни кого-либо из них.

У папы до встречи с мамой была девушка, за которой он ухаживал, но когда они с мамой познакомились, то сразу поняли, что им суждено быть вместе. При знакомстве мама, чтобы добиться расположения молодого офицера, наверное, употребила все имевшиеся в её арсенале женские средства: кокетство, наигранное равнодушие и простительное «коварство». Женщины в таких делах гораздо опытнее мужчин. К тому же мама была городской: Яхрома — какой-никакой, а всё-таки город. Папа, хотя и носил офицерские погоны, родился в деревне и поэтому не был столь опытен в сердечных делах, наверняка инициатива здесь принадлежала ей. Инициатива простительная: ведь она боролась за своё счастье. И победила. Даже если не всё было так гладко на самом деле, связав свои жизни, они оба вышли победителями. Надо сказать, что мама, хоть и хитрила, потому что в семейной жизни без хитростей, как известно, нельзя, очень уважала папу, считала его очень образованным и умным человеком. Вот так, «умным» был папа, а «хитрой» — мама. Папа честно трудился, старался продвинуться по службе, любил маму, сыновей, своими погонами поддерживая статус «благородного» семейства. Мама занималась домашним хозяйством и потихоньку нарушала закон: продавала через посредников своё шитьё. Узнай об этом начальство, не поздоровилось бы супругу.

В Молотове Чкалов чуть не утонул на армейской площадке. Подморозило, и поверхность воды, затопившей траншею, покрылась непрочным льдом. Каким-то образом удалось выкарабкаться, а то бы на этом месте была поставлена в нашем повествовании точка. Так случается. Обрывается жизнь человека, а почему? Господь в тот раз уберёг его, как не раз ещё спасал впоследствии.

Помнит Чкалов запорошенный снегом двор, на который выходило окно общей кухни, подъезд, первую дверь направо… Ему нравился снег, из которого можно было лепить фигуры, и он решил сохранить его на лето: закатил огромный ком в подъезд и оставил под лестницей на хранение. Мыслил так: пройдёт зима, и только у него будет снег — вот здорово! К сожалению, до лета ком не дожил: исчез на следующий же день, а куда исчез и кто утащил — непонятно. Наверное, кто-то хитрый прибрал к рукам. На месте осталась лишь огромная лужа. За всё время проживания в этом доме не запомнилась ни одна ссора между жильцами, хотя о том периоде помнится немного. Вот тётя Сара, соседка, подвела его к больному мужу, и тот дал ему конфетку, вот рисунки на обоях (тогда обои рисовали на стенах валиком), которые он любил подолгу рассматривать, лежа или сидя на полу в коридоре, а вот постучали в дверь под Новый год — и в проходе возник высокий седой старик с громовым голосом, дед Мороз, которого мальчик очень испугался, так как подумал, что ему сейчас влетит за все грехи, явные и особенно — скрытые. Вероятно, старик, прежде чем вручить подарок, поинтересовался, ведёт ли он себя достойно. Запомнилась на всю жизнь отчаянная попытка одолеть «противный» кусок сала за один присест, как он это делал с рыбьим жиром. Не получилось: его тут же «вырвало». Больше он никогда уже не решался отважиться на подобный эксперимент и понял достоинство этого вида еды, будучи уже достаточно взрослым, когда, «закусывая», клал тончайшие, почти прозрачные ломтики сала на чёрный хлеб.

Иногда ходил к солдатам в казармы, где они сидели и лежали внизу и на верхних полатях. Из-за скученности там было всегда душно и жарко. Как-то Чкалов попросил одного из солдат дать ему «покурить» и тот под общий смех приложил окурок к его губам. Ничего интересного мальчик не почувствовал, ведь для него курением было действо, при котором изо рта или носа красиво выпускается дым. Когда он, хвастаясь, поведал об этом домашним, папа устроил целый разбор в казарме, но так и не нашёл виновника. Он даже водил сына на «опознание», но для мальчика все солдаты были одинаковыми и симпатичными на лицо, и поэтому его «показания» не были приняты всерьёз.

Под Челябинском, «на дачах», как это называется у армейских, была та же счастливая, насыщенная приключениями жизнь. Что запомнилось Чкалову? В первую очередь, конечно же, гильзы, которые можно было найти везде и в большом количестве, потому что дачи находились недалеко от стрельбищ. Гильзы эти подвергались исследованию на предмет годности. Если на какой-нибудь из них не было вмятины от бойка, то её сразу тащили в костёр в ожидании, что она «жахнет». За это мальчишкам каждый раз попадало от родителей. Попадало и за поджоги всего, что может гореть, так как магические сила и власть огня проявлялись в неистребимой тяге чиркнуть спичкой о бок коробка и подпалить «ну совсем маленькую бумажку». Наверное, взрослея, человек подавляет в себе эту первозданную страсть, но в детстве он бессилен и находится во власти стихии, становясь опасным для окружающих. Процедура каждый раз была одна и та же. Доставались спички, в ведёрке приносилась вода, и поджигалась бумага. Про воду дети, завороженные видом пламени, забывали, а когда вспоминали, было уже поздно: яма, в которой находилась помойка, полыхала, и, испуганные, в страхе перед неизбежным наказанием, они бежали домой, забивались под кровать в ожидании, что вот-вот откроется дверь, войдёт военный командир и их «заберут в тюрьму», где, как известно, не будет уже ни папы, ни мамы…

Когда в 1959 году семья переехала в Москву, выяснилось, что Чкалов серьёзно отстал от одноклассников. В Красноуфимске он учился прилежно и даже был награждён похвальной грамотой, в Яхроме стал сразу получать пятёрки, потому что его уровень знаний был выше, чем у яхромских ребят. Это сыграло с ним злую шутку: бабушка и мама расслабились, он разленился, какое-то время почивая на лаврах. К тому же сказались и два месяца, проведенные в санатории, где ему приходилось заниматься самостоятельно. Но, несмотря на это, и в Москве была беззаботная, счастливая жизнь, омрачаемая лишь необходимостью делать домашние задания.

1961 год. Линейка во дворе школы №140 Ленинградского района. Чкалову пообещали, что через двадцать лет в СССР будет построен коммунизм. Новость вызвала горячий отклик в сердцах его сверстников. Коммунизм представился их воображению в виде магазина сладостей: бери, сколько душа пожелает. А уж она, будьте уверены, не подведёт. Учительница с досадой объясняла, что желания людей будут ограничиваться сознательным отношением к потреблению, но дети были уверены, что это ничуть не помешает им набрать кулёк конфет про запас. Мало ли: сейчас ты сыт, а через час захочется — не бегать же в магазин каждый раз. Куда как спокойнее иметь желаемое под рукой. То, что люди при коммунизме будут работать охотно и даже с полной отдачей, несколько отравляло картину будущего, но Чкалов успокаивал себя тем, что, может быть, и не дорастет до такого уровня сознательности, а конфеты будет есть наравне с сознательными, потому как — коммунизм и всё по справедливости: у кого сознательность — пусть себе трудятся, зачем лишать их удовольствия, но вот лично он пока не готов. Нравилось и то, что к тому времени уже и в школу не нужно будет ходить — поди плохо?

Мальчишки… Любимой игрой была «войнушка», с которой никакая другая не могла сравниться по азарту. Делились на две команды: на «фашистов», «немцев» и «наших», «партизан», иногда — на «белых» и тех же партизан, «красных». Разумеется, всем хотелось быть «нашими» — выстрелить из револьвера, сделанного из коряги, издав голосом звуки выстрела: «Пчщщщ! Пчщщии!», — и картинно упасть на землю, изображая раненого. «Раненый», несмотря на ранения и громкие стоны, никогда не умирал, а продолжал стрелять так же бойко: «Пчщщщ!» Пели песни. Больше нравились сюжетные, например, такие, как «Ты конёк вороной…… домой, что я честно погиб за рабочих», — или: «По долинам и по взгорьям шла дивизия вперёд…» Песни на другие темы не вспоминаются. «Попал!!! Падай — я первый выстрелил! Уррра, товарищи, в атаку!» Самому авторитетному члену детской ватаги доставалась роль Чапаева. Или просто «красного командира» с непременной повязкой на голове — от ранения, конечно же. Позже Чапаева и красных командиров заменили мушкетёры, потому что вышел французский фильм, который дети смотрели по многу раз, не уставая переживать за любимых героев. Всем хотелось быть Д’Артаньяном, остальные по сравнению с ним выглядели не столь блестяще. Но Д’Артаньян, к сожалению, был один, и кому-то приходилось мириться с ролями Атоса, Портоса и Арамиса. С взрослением прибавились и другие игры — азартные, так как у детей появились карманные деньги. Карманными в том значении, в каком их называют сейчас, те деньги вряд ли можно было считать, в основном они формировались из сэкономленных на завтраках, в зависимости от выданной суммы — от десяти до сорока копеек. Экономили те, кто обладал волей или был вдохновлен какой-нибудь идеей — например, пополнить свою коллекцию новым солдатиком, «дорогой» маркой, сходить лишний раз в кино, купить мороженое или молочный коктейль. Копить лучше всего получалось у «жадных»: у таких идеей могло быть само накопительство. «Жадных» было немного, потому что наличие денег рождало соблазны, противостоять которым в таком возрасте было непросто. Во дворе играли в «расшибалку», или «пристенок». Игра была азартной: она затягивала, лишала воли, и нередко заканчивалось тем, что Чкалов проигрывал все накопленные деньги. Жадность и азарт боролись в его душе…

— Кон! — закричал Чкалов, радуясь удаче.

Его бита, совершив плавную траекторию, опустилась на монеты, сложенные столбиком на «кону». Но не успел он и шага сделать, чтобы собрать справедливо выигранные деньги, как старший мальчик, главный среди них, «хулиган» Хохлов, пнул по кучке и сказал с наглой улыбкой:

— Переиграть! Заступил за черту!

Сердце Чкалова закипело от откровенной несправедливости:

— Как заступил?! Вот, смотри — следы от кед! Я специально стоял в пяти сантиметрах от черты! Кон мой!

Хохлов подошёл к нему и быстрым движением правой ноги стёр нарисованную на земле черту. Доказать уже ничего нельзя было. Остальные молчали. Все понимали, что Чкалов прав, но отдавать ему все деньги было не в их интересах. Командовал Хохлов:

— Переигрываем. Пусть первым бьёт.

Он знал, что поступил несправедливо, и поэтому предоставил Чкалову право бить первым. Бросать биту уже не надо было. Чкалов молча собрал монеты в стопку, встал на правое колено и, прицелившись, с волнением и надеждой ударил. От удара кон рассыпался, и все взоры устремились на разлетевшиеся монеты… Ни одного «орла»! И уже следующий мальчик, бита которого упала ближе к кону, готовился бить…

Самым обидным было то, что выхода у него не было. Да, можно было выйти из игры — но что из того? Остаться зрителем — значит перестать быть членом сообщества, к которому его магнетически тянуло. Ведь других друзей у него не было. Все они были связаны общими интересами: гоняли мяч на футбольном поле или хоккейной «коробочке», играли в пристенок, «трепались» в беседке, зная, что давно пора делать уроки, отчего беседы эти и поздние посиделки становились ещё желаннее, совершали пешие прогулки до Сокола, Аэропорта, а то и до Динамо, ведя те же беседы о своем, мальчишеском, или ни о чем — тоже мальчишеском…

Деньги постепенно входили в их жизнь, начиная занимать отведенное им место, толкали на поступки неоднозначные — походившие уже на проступки. Например, натирали они землей трехкопеечную монету до такого блеска, что она начинала светиться серебром, садились в трамвай и бросали в кассу-ящик так, чтобы она легла на дно «орлом» вверх, сверкая, как двадцать копеек. Стояли у кассы и собирали «сдачу». Три копейки без особых усилий с их стороны превращались в семнадцать — очевидная прибыль. Вид, конечно, у мальчиков в это время был преступный, что вызывало подозрение пассажиров и водителя, но, убедившись, что в коробочке действительно лежат двадцать копеек, взрослые отдавали им свои трех — и пятикопеечные монеты. Придумал это, кажется, Чкалов. Не натирать монеты, а собирать сдачу.

Дружили возрастными группами и «по интересам»: компания Чкалова — это Вовка Зайцев, старший Исаев, Сашка, Витька Мусин, компания брата Чкалова — младший Исаев, Колька, Сашка Гор. Отдельно держались «хулиганы» и двоечники: Барбашов, Лешка Зайцев, от кулаков которого Чкалов нередко ходил с синяками на лице, почти «бандит» Холов, учившийся в «ремеслухе». Уже сама форма учащегося ремесленного училища, черная, похожая на морскую, служила предупреждением: такого лучше обходить стороной. Обособленно держались «сидевшие» — например, старший брат Сашки. Не всегда вписывались в дворовые компании и дети из «аристократических» семей, хотя понятия такого тогда не было, потому что в одном доме, одном подъезде жили профессор МАДИ и водитель электропоездов метро, чиновник министерства и татарин-дворник, воспитатель детского сада, военнослужащий, милиционер, инженер, продавец. Жили без особого разделения на богатых и бедных. Только, может быть, квартиры профессора или замминистра отличались от квартир милиционера или заводского рабочего стеллажами с книгами, добротной мебелью, особой чистотой, если у профессора, как, например, у отца Генки Маслова, была домработница. Но Генка также не имел карманных денег, а что касается одежды, то у Чкалова была активная мама, которая всегда «доставала» им модные и добротные вещи, потому что была неравнодушна к внешнему виду своих сыновей. Отпрыски богатых родителей тогда не вели себя вызывающе, да и сами «богатые» были другими. Дети не различали ни статуса родителей, ни их национальность, хотя и знали, что Зайцев Володька — русский, Витька Мусин — татарин, а Толик Богомолов — еврей. Знали, что отец Зайцева — работник метро, Шилова — министерский работник, отец Барбашова — дворник, а у Густелева — то ли милицейский, то ли гебистский низший чин. И только. Значение имело лишь то, сколько раз ты можешь подтянуться на турнике, умеешь ли схохмить так, что будут смеяться все, способен постоять за себя, не маменькин ли сынок, ябеда, надёжен ли в дружбе. Это было главным. Да, хорошие отметки вызывали уважение, но не настолько, чтобы это влияло на выбор друга, с которым можно засиживаться во дворе до позднего вечера, не замечая времени и не чувствуя голода.

За территорией МАИ был котлован, огороженный забором. Впоследствии на его месте выросло здание института «Гидропроект». До этого из окна квартиры, в которой жили Чкаловы, был виден весь Ленинградский проспект, и в праздничные дни они всей семьёй смотрели на салют по обеим его сторонам. Зрелище было великолепное. Из этого окна можно было видеть студентов, шедших от проходной в глубь территории по утрам и возвращавшихся вечером, дом номер один по Ленинградскому шоссе, двор дома, площадку ведомственного детского сада 1318, в котором работала мама… На стёклах этого окна Чкалов сушил фотографии, которые, высыхая, падали, скручиваясь в трубочки, другие же приходилось отдирать, и тогда оставались следы от фотобумаги. На подоконнике можно было сидеть, погасив свет, глядя на ночной город, светившийся окнами домов, здесь же происходили споры с Серёжей Г. — споры разные, начиная от несогласия в мелочах до существования или несуществования Бога. С этого подоконника пригрозила выпрыгнуть в окно девушка Чкалова — Лиза, а он спокойно (что вспоминает до сих пор со стыдом) сказал: «Да прыгай, не удерживайте её» — и это показное, глупое, хвастливое равнодушие, огорчив её, удержало от безрассудства. Особенно же отчетливо запомнился ему этот подоконник в апрельское утро 1972 года, на восходе солнца, с оставшимися на нём порванными листами книги, которую он выбросил в окно. Это был самиздат, выполненный методом фотосъемки. Глянцевые клочки фотостраниц, колыхаясь в воздухе, плавно опускались с высоты восьмого этажа на асфальт, в то время как два милиционера ждали его в прихожей…

Чкалов рос, и возможность полного, абсолютного счастья суживалась, иногда уступая место «серьёзным» неприятностям. В основном это касалось неудовлетворительных отметок, с завидной частотой появлявшихся в дневнике, за что отец мог и «ремня дать». Правда, пороли братьев редко, может быть два или три раза за всю жизнь, дело в большинстве случаев ограничивалось угрозами, хныканьем и вмешательством мамы, которая могла и руки подставить под ремень. У Чкалова, так же как и у среднего брата (младший учился ровно, к тому же отец слишком любил его на исходе жизни) был свой приём избежать порки: «схватив» очередную «пару», он не шёл сразу домой, а, дождавшись темноты, поднимался на этаж, садился на подоконник и ждал разрешения своей судьбы. Дверь квартиры выходила на лестничный пролет, и поэтому при малейшем шорохе за нею, он принимал горестный вид, начинал шмыгать носом и растирать сухие глаза, которые от воображения предстоящей сцены становились влажными, но, если тревога оказывалась ложной, тут же высыхали. В конце концов дверь всё-таки открывалась и в проёме показывалась мама, обеспокоенная долгим отсутствием сына. Тут он уже без особых усилий начинал реветь, подбадривая себя шмыганьем носа и поникшей головой. «Что случилось? Ты почему домой не идёшь?» — «Я д… дв.. двойку…» — «Что — двойку?» — «Получи-и-л…» — слёзы лились легко и приятно. Понятно, что после такой драматической сцены ни о каком наказании не могло быть и речи: родители были рады уже тому, что ребенок нашёлся. Впрочем, рада была мама, папа разумно хранил молчание, делая вид, что верит в раскаяние отпрыска. Ему важно было сохранить лицо: не пороть же лентяев каждый раз — достаточно было и страха наказания. Приходилось мириться, потому что никакая попа не выдержала бы такого количества двоек и замечаний в дневнике, сколько их имели братья.

Большое место в жизни мальчишек занимал спорт. Желание достичь такого уровня физического совершенства, который позволил бы ему выходить победителем в дворовых разборках, никогда не покидало Чкалова. Он даже пробовал самостоятельно заниматься силовыми единоборствами: покупал книжки по самбо, боксу, кроил из отцовского кителя самбистку, набивал ватой кожаные рукавицы и «колотился» с ребятами на лестничной площадке. Правда, серьёзного результата достичь не удавалось: любой крепкий хулиган мог поколотить его и без всяких тренировок, поэтому мечтой Чкалова было записаться в секцию бокса или самбо. Рядом с его домом был спортивный комплекс института МАИ: хоккейная коробочка и стадион, на котором летом тренировались регбисты, а зимой заливали каток. Команда регбистов МАИ была тогда одной из лучших в Союзе, соперничавшей с командой ЦСКА ВМФ, поэтому стадион жил полноценной жизнью и никогда не пустовал. Помимо футбольного поля и хоккейной коробочки, спорткомплекс включал в себя здание с прекрасным залом, через панорамные окна которого местные мальчишки глазели, как тренируются борцы. Как-то раз, когда окна были открыты, тренер, выделив Чкалова из группы любопытных, спросил, не желает ли он ходить в секцию. Звали его Иван Сергеевич Сергеев. С этого дня Чкалов стал заниматься «классикой» — греко-римской борьбой. Событие это внесло серьёзные коррективы в его жизнь, так как занятия спортом занимали всё свободное время. Ему уже недосуг было бесцельно сидеть в беседках, бродить по району, играть в расшибалку или смотреть хоккей на коробочке. У него появилась цель — совершенствование спортивных навыков.

Занятия спортом не мешали Чкалову иногда расслабляться, так как возраст брал своё. Его первая бутылка была выпита в восьмом классе. По теперешнему времени — в девятом. Кажется, это было сухое вино градусов 10—12. Вовка Зайцев и Витька Романов пригласили его присоединиться к компании, чтобы соблюсти положенное в таких случаях сакральное число — «на троих». Юноши купили недорогие конфеты, поднялись на чердачный этаж шестого подъезда, откупорили бутылку и, священнодействуя, выпили кислое зелье. Обошлись одним стаканом, который взяли в автомате газированной воды. В голову «ударило», в груди потеплело, «пошёл кайф». Закурили.

Будущее представлялось Чкалову неясным, и он бессознательно гнал от себя эти мысли, понимая, что на многое рассчитывать не может. Ему даже аттестат не выдали на последнем, торжественном собрании, хотя на самом деле документ лежал в сейфе у директора (не могла же школа позволить себе не выпустить человека после десяти лет работы с ним). В то же время лентяй хорошо понимал, что без высшего образования существовать человеку стыдно. Да, официально рабочий класс считался тогда «гегемоном», хотя, по негласному мнению образованной части общества, престижнее было трудиться в каком-нибудь НИИ, пусть даже и за скромную зарплату. Этот снобизм особенно был характерен для жителей столицы, и страшно боялся Чкалов, что работа на заводе низведёт его до разряда людей почти презренных, в то время как его товарищи будут ходить «в белой рубашке, при галстуке». Мать, желая, чтобы её мальчик работал в «приличном» месте, «устроила» его в НИИ «Гидропроект», так как имела там связи через работников АХО, которые, когда возникала необходимость определить в детский сад ребенка, обращались к ней за помощью. Месяц или два проработал Чкалов учеником чертежника, а потом и чертёжником. Какая это была работа? А никакая. Что можно поручить человеку, который ничего не умеет? Существовала штатная единица — вот он и занимал её. Ужасно неудобно было сидеть у всех на виду без дела. Дошло до того, что начальник уже стал стесняться его и обходил стороной. Конец этому пришел, когда Чкалов поступил на вечернее отделение МАДИ: тут же написал заявление об увольнении, ссылаясь на намерение серьезно заняться учебой. Лукавил, потому что через год оставил институт. И всё-таки время, проведённое в «Гидропроекте», не прошло для него совсем даром: вынес он и полезное. Узость коридоров способствовала развитию у работников института такого качества, как вежливость. Статус и возраст не имели значения: даже старик мог настаивать на праве пропустить тебя, сопляка, а потом уже пройти самому. Это было своеобразным тестом на воспитанность, даже привилегией, поэтому Чкалову приходилось не раз уступать настойчивому предложению какого-нибудь ученого старичка и, сильно смущаясь, проходить первым. Пропускать впереди себя человека любого возраста и статуса — это он на всю жизнь усвоил, за что благодарен коллективу института.

Знакомство с новыми друзьями произошло на одном из вечеров, которые ежегодно устраивались в школе для учащихся прошлых выпусков. Цель сближения была практической — «прошвырнуться» по известному маршруту, от школы до станции метро «Сокол», познакомиться с девушками и взять у них «телефончики». Каждый надеялся на нового знакомого. Сережа Чаплин полагался на Чкалова, как на старшего, тот возлагал надежды на Вову Линского, известного сердцееда, сам Вова, вероятно, считал, что у компании всегда больше шансов в таком деле, и отчасти был прав: девчонки охотнее идут на контакт, когда есть выбор. Новые друзья Чкалова отличались от прежних. Игорёк, например, уже готовился к поступлению в аспирантуру, Вова Линский и Лёша Иванов (ЛешА на французский манер) были студентами, Серёжа Чаплин, легкомысленный молодой человек, имел свои несомненные преимущества: во-первых, он единственный из друзей носил джинсы, которые отец, архитектор, привёз ему из Англии, а во-вторых (и это покрывало все его недостатки), довольно часто оставался хозяином трёхкомнатной квартиры, когда родители уезжали на дачу. Желание иметь свой угол, или, как сейчас говорят, свое пространство, у молодёжи того времени было настолько велико, что Чкалов перегородил комнату, именуемую в народе «чулком», платяным шкафом и завесил простыней, нарисовав на ней тарелку с дымящейся сигаретой, скелет рыбы и бутылку. На задней стенке шкафа, снаружи, был коллаж, составленный из журнальных вырезок: американская певица, поющая в стиле кантри, Хрущев, с кепкой в руке приветствующий американских граждан во время исторического визита (вырвано из книги «Лицом к лицу с Америкой»), Джон Леннон в знаменитых очках, четверка Битлз с обложки альбома «Револьвер», доярка из журнала «Огонёк»… Отдельно, в верхнем углу, — номера телефонов и загадочные знаки, палочки», побуждавшие родителей к размышлениям (одни палочки были с минусом, другие с плюсом). Они не без основания видели в этом своеобразный отчёт об интимной жизни сына.

За импровизированной ширмой стояла кровать, напротив кровати — кресло, между ними — тумбочка, на тумбочке — проигрыватель-чемоданчик «Юность». Чтобы попасть сюда, надо было пройти через комнату родителей. Это было неудобно. К тому же, были ещё два брата, интересы которых ввиду их возраста игнорировались. Иногда девушки Чкалова, выходя из-за ширмы, чтобы посетить туалет, не отказывали себе в удовольствии ущипнуть кого-либо из братьев, особенно среднего, Лёшку, потому что в то время это был довольно упитанный и смышленый мальчуган. О мыслях, роившихся в его голове, девицы вряд ли догадывались. Мысли же эти были вполне взрослыми и отчасти даже циничными. Вообще, младшие братья только казались равнодушными ко всему, что делал старший, — на самом деле интерес к интимной стороне его жизни они испытывали живейший. Он был бы очень удивлён, узнай об этом. Лишь только компания удалялась, оставив после себя запах табака и разгоряченных тел, младшие давали волю своему любопытству: включали проигрыватель, ставили диски, хотя прослушивать их строжайше запрещалось из опасения порчи, изучали новые знаки на стенке шкафа, читали бумаги старшего. В основном это были стихи, пьесы, иногда попадались и более интересные документы — например, рецепт из диспансера, который тот, будучи мнительным, посещал после «случайных встреч». В общем, о многом не догадывался Чкалов, хотя мог бы вспомнить и свое детство.

Квартирный вопрос, который, по мнению известного булгаковского персонажа, испортил москвичей, был решён лишь в 2000-е, а в 10-ые у некоторых жителей столицы, не любящих проносить мимо своего носа ничего, что может принести пользу, метров этих было уже с избытком. Во всяком случае ныне подростки не испытывают прежних проблем: существует достаточное количество кафе, баров, дискотек, в том числе ночных, где можно провести время без опеки взрослых. Ну а в то время было так:

— Мам, я купил билеты в ДК МАИ, а Чаплин неважно себя чувствует. Билеты пропадут. Может, пойдёте с папой?

А фильм хороший, его бы самому посмотреть, но с возможностью получить в пользование квартиру на несколько часов не может конкурировать даже хороший фильм.

— А на какой сеанс? — спрашивает мама.

— На семь.

Она обращается взглядом к папе.

— Что ж, пойдём, — соглашается тот, не подозревая, сколь важно его решение для сына.

— Ладно, ну тогда я пошёл к ребятам.

Нужно срочно сообщить им о благополучном исходе дела. С домашнего телефона звонить нельзя: запеленгуют, — а действия по подбору «контингента», то есть девушек, которые согласятся прийти на вечеринку, должны последовать незамедлительно. Ещё и двушек надо для автомата наменять.

Происходит это так: молодые люди толпятся в телефонной будке, и Володя, главный в компании по части «уламывания», набирает номер очередной «герлы».

— Будьте добры, Ирину, — просит он, стараясь произвести впечатление воспитанного молодого человека.

Девушки были разные, и семьи, в которых они жили, были разные, поэтому иногда родители, и особенно отец, могли ответить довольно бесцеремонно. Но и в этом случае звонок не считался потерянным, потому что можно было перезвонить позже в надежде, что на этот раз к телефону подойдёт Ира, Лена или кто-либо из списочного резерва. Хуже, когда строгий папаша, начинал интересоваться личностью звонившего, но Вова и здесь находился:

— А это товарищ из института.

Институт — слово сакральное, против института не попрёшь. Значит, это серьезный молодой человек, а не шалопай какой-нибудь вроде Сергея или того же Вовы. Недолгое красноречивое молчание — и на том конце трубки наконец раздаётся:

— Ириш! Тебя к телефону. Из института.

— Приве-етик, это Володя. Как пожива-аешь?

В голосе Вовы появляются ленивые, томные интонации. Очевидно, получив доброжелательный ответ, он продолжает. Продолжаются и метаморфозы с его голосом, лицом и даже телом: Вова вытягивает вперёд губы, растягивает слоги, поза его приобретает вальяжность:

— Тут прогрессивная общественность активно интересуется, какие планы мы строим на светлое будущее?… Кстати, посмотрел на днях прекрасный фильм «Загнанных лошадей пристреливают, не так ли?»… Сидни Поллака. Рекомендую… Нет, сегодня вечер обсуждений…

Друзья торопят, жестами указывая товарищу на часы: дескать, к делу переходи — ещё четырёх герлов надо обзвонить. Но Вова — ловелас опытный, его учить не надо: поторопишься — всё дело можешь испортить.

— Предлагаю встретиться для обсуждения картины. Докладчик — Чаплин… Нет, не тот Чаплин, но другой, «ещё неведомый избранник… но только с русскою душой»… Ну да, длинноволосый, в джинах… Нет, он уже исправился — в парткоме хранится его объяснительная… Взят общественностью на поруки.

Полученный ответ не устраивает Вову, но он не сдаётся:

— Сегодня стыдно дома сидеть: все трудящиеся отмечают день работника печати (или садовода в зависимости от календаря).

У девчонок могут быть свои причины для отказа: родители, занятость, физиология в виде наличия прыщика на носу и по мелочи ещё многое.

— Про подружку спроси, скажи, пускай с подружкой приходит, — перебивая друг друга и тряся его за локоть, возбуждённо шепчут в будке.

— А кто это с тобой разговаривает? Ты не один, что ли? — слышит Володя в трубке.

— Это с улицы шум: толпится тут масса трудящихся, — говорит он, сердитыми жестами предупреждая друзей не мешать ему.

Девушка делает вид, что верит, и разговор продолжается в том же духе: не сразу же соглашаться, даже если дома скучно и сама не прочь повеселиться…

— А сколько же здесь билетов? Это на четыре человека? — останавливает Чкалова мама.

— Не, просто фильм двухсерийный, — Чкалов старается говорить естественно, не желая быть заподозренным.

— Мм… — произносит отец озадаченно, — это во сколько же он кончится?

Родители смотрят на сына с подозрением, особенно мама. И не напрасно! По возвращении они видят квартиру преображенной: дым стоит коромыслом, на столе — очевидные следы пиршества, а среди лиц, не успевших покинуть жилище, выделяется своим ростом «неважно чувствующий себя» Серёжа Чаплин. Гости, поздоровавшись, тут же прощаются и в спешке удаляются. Чкалов идёт их провожать.

Девушка Валя была старше его и, наверное, встречалась с ним потому, что её парень ушёл в армию. Она привыкла общаться с ребятами уже серьезными, понимающими, кем хотят стать и наверняка станут, а он был ещё ребёнком, которому смутно виделось будущее, настоящее же представлялось чередой развлечений. Тот Новый год они встречали вместе с её подругой. Чинно сидели за столом, смотрели телевизор, пока подруга не ушла и они остались вдвоём. Долго сидели и целовались. Может быть, она и ждала от него каких-то действий, естественных в такой ситуации, но Чкалов остался целомудрен. Считал ли он такие действия невозможными, оскорбительными для их отношений, а если считал, то был ли прав? Как бы то ни было, он не оскорбил свое чувство даже помыслами. Оставшись в отведенной ему комнате один, долго не мог заснуть. Непростительное в таких случаях любопытство толкнуло его на недостойный поступок. Он знал, что Валя ведёт дневник, который лежал на столе, в её спальне. Встал и, как вор, боясь обнаружить себя, направился туда. Преодолевая страх быть уличенным, ловя малейшие движения спящей, стал искать… Лоб его покрылся испариной, кровь в висках стучала… Ох, а вдруг проснётся?!… Стыд, позор… Бросить и уйти? Но ведь вот она — может быть, тайна, и её сейчас можно узнать. Пугаясь шелеста страниц, не в состоянии вникнуть в смысл строк, в которые будто механически складывались слова, стал он листать дневник — и сразу бросилось в глаза: «Надоел мне этот Чкалов, люблю только Колю. Скучаю по нему, скорее бы он возвращался». Вернулся в свою комнату и, не пытаясь заснуть, просидел в кресле до рассвета.

Он и раньше интересовался поэзией Есенина, а после этого случая голубенькие книжки пятитомного собрания сочинений поэта перекочевали с книжной полки в комнате родителей в его закуток, отгороженный платяным шкафом и простынёй с нарисованной на ней скелетом рыбы. Читал, наслаждаясь и мучась, «упадонические» стихи, пока, наконец, не дочитался до того, что захотелось ему «отпустить бороду» и «бродягой пойти по Руси». Борода, к сожалению, росла плохо, не дотягивая даже до «козлиной». Это огорчало. Всё остальное было: желание выйти из-под опеки участкового, майора Пекишева, грозившего выслать его из столицы на 101-й километр за тунеядство, джинсы, намеренно продранные на коленях, дневник, купленный специально для «путевых заметок», скромная стартовая сумма (в дальнейшем предполагалось существовать на то, «чем Бог пошлёт»), были волосы, отращенные до плеч, — а бороды не было. Отчёт об итогах «хождения» предполагалось опубликовать в поэтическом сборнике «Шерстяная лампа». Надо сказать, что во время одного из дружеских застолий неожиданно выяснилось, что все молодые люди, друзья Чкалова, испытывают тягу к творчеству. Тогда и было решено издавать альманах «Шерстяная лампа», самиздат. Четырьмя главными редакторами альманаха стали, кроме самого Чкалова, Володя Долинский, Алеша Иванов и Игорь Даниленко. Первый сборник вышел в количестве 4-х экземпляров (по одному на каждого редактора) в 19.. году. Всего же было около 10—12 выпусков. Каков был уровень публикуемых там произведений? Чкалов ценил всех авторов, но отличал Володю, завидуя его мастерству владения формой. К своим же стихам, несмотря на то что его часто хвалили (и в первую очередь девушки), относился критически: его удивляло, как могут они не видеть слабость формы, пусть и при наличии искреннего чувства. Кроме стихотворений, он написал пьесу о дезертире и повесть, в которой было видно явное подражание Хемингуэю. Впрочем, подражание это заключалось лишь в том, что герои на каждой странице выпивали огромное количество алкоголя. Всё это были вещи, не выдерживавшие какой-либо критики. Вернулся Чкалов к графоманству, будучи уже студентом филологического факультета МГУ. Начал с того, что написал два рассказа, послужившие началом «Лоховских историй». Первыми слушателями опять же были девушки, которым всё это читалось в надежде завоевать их расположение. В основу цикла легли истории, рассказанные Сережей Г., который после окончания института и немногих лет работы на «почтовом ящике» ушёл работать «бомбилой» — таксистом. От него Чкалов не раз слышал то, что просилось на бумагу, и грех было не воспользоваться этим. Так как текст содержал откровенные выражения, Чкалов поинтересовался у лица, оформлявшего заказ, может ли это послужить препятствием к публикации? Ответ был такой: издадим всё — хоть таблицу умножения, лишь платите.

— И ненормативная лексика также не возбраняется? — уточнил на всякий случай Чкалов.

— Ап-салютно!

С приходом гласности казалось, что теперь дозволено всё — открывай форточку и матерись от души. Нет, наверное, какой-то закон, ограничивающий реализацию подобных желаний, существовал, но граждан это не слишком волновало, поэтому впоследствии они умудрялись уже и в храмах плясать, и яйца приколачивать к кремлевской мостовой. Всё списывалось на «самовыражение» и крайне редко влекло за собой юридические последствия. «Двушечка», выписанная «музыкальным бл. дям», скорее была исключением, нежели правилом. Забегая вперёд, скажем, что Чкалов с волнением ждал выхода своей книги и надеялся, что жизнь его как-то изменится, но ничего подобного не произошло. Чувство эйфории, подкрепляемое отзывами знакомых, продолжалось недолго. Надо было как-то продвигать творческий продукт, но ни опыта, ни возможностей в этой сфере у него не было, к тому же он опять стал сомневаться в художественных достоинствах своих текстов. Ныне почти весь тираж хранится у него на чердаке дачи вместе с тиражом второго издания 2009г., расширенного. В варианте 2009г. в книгу вошел рассказ «Дом скорби», собственно из-за которого она и была издана. Ради правды о времени. Не всей, конечно, правды, но хотя бы части её. Хотел ли он отомстить государству за несправедливость, с которой столкнулся? Вряд ли: того государства уже не было, да и на многое у него изменились взгляды под влиянием того, что произошло со страной. Тем не менее он исполнил долг перед собой — написал. О том, что было, люди должны знать из первоисточника, а не в пересказе заинтересованных лиц. Он постарался написать об этом без вранья, не принимая ту или иную сторону, ведь любая позиция в конечном счете искажает правду, а это нечестно. Надо стараться приглушать свои обиды и, насколько это возможно, писать беспристрастно, лишь в этом случае у будущих поколений будет шанс увидеть если не объективную, то хотя бы не карикатурную картину жизни в СССР 70-х годов, а это под силу лишь тому, чья память не отягощена «убеждениями». Кстати, ещё о сборнике «ШЛ». Он каким-то образом попал в руки представителей «компетентных органов». Кто «сдал» их и чем руководствовался этот человек — сказать трудно. История тёмная, как ни крути. Главное, что обошлось без последствий.

Решение поехать в Таллин было принято спонтанно, когда друзья сидели у Вовы Линского и выпивали, по очереди сочиняя письмо товарищу, служившему тогда в армии. Главная приятность задуманной поездки состояла в том, что составить им компанию согласились и девчонки, Оля и Лариса. Прибалтийские республики тогда считались «кусочком Запада», и им было интересно побывать там. Для того времени компания имела необычный вид: длинноволосые юноши и девушки (со спины не различишь) в джинах, беспечные и свободные. Чкалов был бос: его замшевые песочного цвета ботинки висели у него через плечо. Он сидел на булыжной мостовой Ратушной площади, а девчонки фотографировали его. Прохожие реагировали спокойно: понятное дело — хиппари. Ночевали в общежитии какого-то института или училища на окраине города. Просто подошли к окнам и попросились на ночлег. Студенты, жившие на первом этаже, не отказали: предложили проникнуть в комнату через окно, чтобы избежать встречи с комендантом. Чкалов подсадил Ольгу, которую тут же приняли хозяева, потом залез сам. Кажется, это была мореходка, потому как общежитие было мужское. В ту ночь случилось нечто новое для него. Какое-то время спустя после того как они легли и погасили свет, девушка начала странно вздрагивать — мелко, с интервалами. Чкалов было принял это за приглашение к физической близости и даже обнял её, но, почувствовав неладное, затаился в ожидании. Дрожь прошла, и Ольга стала напряженно и тяжело дышать. Звуки эти слишком напоминали те, которые издают люди, занимающиеся любовью. Хотя Чкалов был человеком непосредственным и отчасти даже кичащимся своим свободным отношением к «вопросу», ему было неудобно перед хозяевами. Такое поведение было бы, как он считал, проявлением неуважения к ним. Поэтому он даже свет зажёг, чтобы все убедились: дело здесь в чём-то другом. Ольга между тем продолжала напряженно дышать, будто что-то мешало её дыханию, потом неожиданно захрипела и изо рта у неё пошла пена. Глаза смотрели на Чкалова, но она не видела его.

— Эпилепсия, — спокойно сказал один из парней. — Надо ей зубы разжать.

Чкалов ничего не делал — лишь смотрел, как тот пытается ложкой разжать девушке зубы. Это ему удалось. Через какое-то время она успокоилась и глаза её закрылись. Несмотря на то что Чкалов читал «Идиота», вживую припадок эпилепсии видел впервые. Его успокоили: от этого не умирают — к утру оклемается. Действительно, утром Ольга встала как ни в чем не бывало. Чкалов ждал, что с её стороны будут вопросы, искал на её лице признаки стеснения, но она вела себя обычно и, кажется, даже не подозревала о произошедшем с нею ночью.

На следующий день ребята поехали в часть, в которой служил их товарищ. Нашли без особого труда, руководствуясь лишь адресом. Прошли на территорию беспрепятственно, ходили, спрашивая у встречавшихся солдат, где находится библиотека. Никто не обращал на них внимание, во всём чувствовалась своя, особая жизнь: служивых больше интересовал срок, оставшийся до дембеля, а не городские чудаки. Товарищ их наконец появился. Был смущен и зажат. Слишком положение их было неравным: он был связан правилами службы — можно ли в такой ситуации в полной мере насладиться встречей? Лучше уж не расслабляться. К тому же, появление на территории части постороннего элемента могло навредить ему, стань это известным начальству.

Домой уезжали на следующий день. Поместили свои вещи в шкафчики хранения на вокзале и оставшееся время гуляли по городу, фотографировались. Чувство необычного уже прошло, потому что ничто, кроме архитектуры, не свидетельствовало, что они находятся на «Западе». Обыкновенные люди, говорят по-русски, сами ребята выглядели здесь более экзотично. Не пришлось столкнуться и с враждебностью со стороны местных — стереотипом, бытовавшим тогда в народе. Это было даже обидно, потому что убивало экзотику.

Билеты, как всегда, взяли до ближайшей остановки. Оказавшись в вагоне, залезли на верхние, предназначенные для багажа полки и, несмотря на узость, разместились там парами. Молодым проводницам, видимо студенткам, подрабатывающим в каникулы, достаточно было увидеть лохматую голову Чкалова, свесившуюся с потолка, и женские ноги, одетые в джинсы, чтобы определить статус пассажиров. Они заулыбались и даже не стали спрашивать билеты. Ребята приписали это своему хипповому виду. Наконец-то они столкнулись с «кусочком запада»: их признали за своих — разделяющих, так сказать, «ценности». С большой благодарностью вспоминал потом Чкалов этих девушек-эстонок, когда проводницы поезда Москва-Киев, выяснив, что у друзей нет денег, без сожаления выставили «зайцев» в тамбур.

По возращении компании в Москву Ольга и Лариса пропали, что случалось и ранее. Чкалов неделю просидел дома, боясь пропустить важный звонок, каждый раз вздрагивая при его звуках. Бежал, поднимал трубку, но слышал лишь голос Вовы. Тот тоже волновался. Девчонки наконец объявились и сообщили, что уезжают в колхоз, куда их послали от работы. Трудоустроилась Ольга, а Лариса ехала с ней за компанию.

Ребята сидели в «Яме», что в Столешниковом переулке, и, когда уже достаточно выпили (они подмешивали в пиво водку), приняли решение ехать к девчонкам. Долго не думая, взяли на вокзале билеты и сели в электричку. От станции шли несколько километров, читая на щитах наименования населенных пунктов и наконец дошли до искомой деревни, где их встретила темень кромешная. Услышав вдали слабые голоса, поспешили туда и увидели компанию молодёжи. Спросили, действительно ли здесь работают москвичи, назвали имена девушек и заметили, как деревенские загадочно переглянулись. Справились о ночлеге, и старший в компании, войдя в их положение, провёл друзей через огород в маленький сарайчик с наскоро сколоченными палатями, на которых лежал рваный засаленный матрас, и разрешил остаться там до утра. Он произвёл впечатление хозяйственного, довольно серьёзного мужичка. Говорил без обычных деревенских матюгов и, общаясь с городскими, кажется, немного стеснялся, потому что считал их образованными людьми.

В сарайчике был даже свет. Ребята тут же достали бутылку портвейна, купленную ещё в городе, и предложили хозяину выпить с ними, но тот, сославшись на поздний час, вежливо отказался, пожелал спокойной ночи и покинул их. Вино было кстати, так как в сарае было довольно холодно. Когда бутылка опустела, ещё не рассвело и ребята попробовали заснуть. Но поспать им не пришлось. В темноте послышался хруст сухих веток и звуки шагов сразу нескольких человек, сдавленные голоса, смешки — кажется, девичьи. Ребята встали со своей лежанки, включили свет, закурили. Голоса осмелели, послышались взрывы хохота. Из нежелания быть понятыми, друзья перешли на английский язык. Пижонство это было совсем неуместным здесь, в деревне, но они не могли отказать себе в этом удовольствии. Выкурили ещё по сигарете. Наконец явился их прежний знакомый.

— Ну, что, — спросил он, — выспались?

И добавил — уже без прежних церемоний:

— А теперь уё. ывайте отсюда.

Вновь послышался смех. Громче всех смеялись девушки. Это было обидно. Тем не менее молодые люди обулись и, сохраняя чувство достоинства, покинули временное пристанище. Они даже не взглянули на своих подруг.

Почему девушки так вели себя, почему, не скрывая, почти напоказ смеялись над ними? Может быть, потому, что не хотели рассердить деревенских ухажеров, которые могли поступить в этом случае предсказуемо, а может быть, новые отношения успели увлечь их? Ребята понимали, что эта поездка могла закончиться для них менее успешно, но на душе было тяжело: они чувствовали, что их предали.

До станции шли в темноте. Справа и слева от дороги стеной стоял лес, тянулись поля…

Много позже, когда Чкалов был уже студентом университета, Ольга, узнав от младшего брата, что он живёт на служебной площади, явилась к нему со своим приятелем, который с порога демонстративно представился, наблюдая за реакцией хозяина: «Солженицын!» Не дождавшись вопросов по поводу своей фамилии, заговорил о Достоевском. Было ощущение, что он заискивает перед Чкаловым, рекомендуя себя. Но тот был не рад гостям. Девушка не вызывала в нём прежнего чувства, которое давно было притуплено другими привязанностями. Он сидел молча, в разговор намеренно не вступал и со стороны мог показаться даже угрюмым. Гость сделал последнюю попытку наладить контакт — рассказал, какое впечатление произвело на него одно место в главе «У Тихона», намекая на то, что он знаком и с редакциями романа. В молодом человеке чувствовался артистизм — особенно когда он, передавая слова Ставрогина о поруганной девочке, погрозил кому-то, сжав пальцы в «крошечный кулачок». Но и этим не достиг цели: Чкалов по-прежнему сидел, не желая принимать участия в разговоре. Даже не пил то, что принесли с собой гости. Отчасти причиной такого странного поведения была гордыня: он уже чувствовал себя стоящим выше тех, с кем когда-то был близок. Какой-то, хрен его принёс, самозваный Солженицын, в то время как он — мало того что тогда уже был студентом филфака, но ещё и владельцем такого сокровища, как своё жильё! В общем, ничего хорошего из этой встречи не вышло. Чкалов вёл себя крайне нетактично по отношению к гостям, и Ольга, прощаясь, передала ему мнение своего кавалера: «Мудак». Очевидно, образованный гость был недоволен, что его не оценили по достоинству, и вполне возможно, что в столь лаконичной характеристике хозяина была доля правды. Разочарованы были все: девушка напрасно надеялась, что её прежний и новый приятели, оценив достоинства друг друга, тем самым оценят и её достоинства как женщины, способной привлечь внимание неординарных людей, а Чкалов в тот день ждал Джона Колобова, намереваясь продать ему джинсы, и непрошеные гости были совсем некстати.

У Джона Колобова была серьезная проблема: он никак не мог подобрать достойные джины к изумительному пиджаку, счастливым обладателем которого он был, и, раз уж речь зашла о «тряпках», скажем несколько слов, какую роль они играли в жизни советского человека. Довольно значительную. Обладание модными носильными вещами могло служить мерой успешности, потому что «достать» такие вещи было непросто и требовало от человека наличия определенных способностей или возможностей. Это мог быть владелец дубленки (разумеется, не «афганской»), или «фирменных» джинсов, или редких ботинок, рубашки модного покроя, красивого пиджака. В определенной среде владение таким пиджаком могло быть престижнее, чем образование или даже привлекательная физиономия. Диплом у тебя, положим, есть, есть деньги, физиономия на месте — а пиджака нет. А у Джона Колобова был. В полосочку, с брусничным отливом (помните Чичикова?), приталенный, с большими лацканами, как тогда носили. Сидел на нём «как влитой». Джон был далеко уже не юноша — учился на последнем курсе МАДИ, но знаменит был именно своим пиджаком, который надевал лишь в парадные дни, когда «выходил в свет» — какую-нибудь кафешку на улице Горького — в надежде познакомиться с девушкой. «А Джон пойдёт?» — «Обещал». — «В пиджаке?» — «Должен надеть» — «А чё в прошлый раз не надел? Такие клёвые тёлки сорвались». — «Пожмотился, что износит. Он у него для самых ответственных случаев только». — «Скажи, пускай надевает. Сегодня как раз тот самый ответственный случай: до праздников всего две недели осталось. Если тёлок не закадрим — 9 Мая одни будем отмечать. Скажи, чтоб во всеоружии был». — «Говорил, да ведь и скажет — обманет. Хотя вчера даже примерял его перед зеркалом». Так и остался этот Джон в памяти Чкалова лишь как обладатель чудесного пиджака — больше вспомнить о нем было нечего. Что и говорить, пиджак был классный и, может быть, единственный во всей Москве. По крайней мере, ни одного чувака не встретил Джон в таком же за всё время, пока висел он у него в платяном шкафу, на плечиках, в специальном мешке для одежды. Джины, разумеется, у Джона тоже были (пиджак без джинов — водка без пива), но разве просто достать такие джины, чтобы такому пиджаку соответствовали? Ответ очевиден. Человеком чувствовал себя Джон, и не один год. А как носил он его!… На глазах преображался: какое самоуважение, какая гордая посадка головы, куда девалась вся эта суетливость в походке — она становилась неспешной, по-барски вальяжной. Казалось, волосы он мыл не из соображений гигиены, а из уважения к драгоценной вещи, будто это не Джон носил пиджак, а тот выгуливал Джона. Пиджак был не просто предметом ширпотреба, хоть и по праву исключительного, — он был его собеседником, почти другом, на которого Джон мог положиться как на себя. И друг редко подводил его. Лишь раз произошёл сбой, но это был исключительный случай, когда даже чары приталенного с брусничным оттенком пиджака оказались бессильны.

На курсе быстро распространился слух о двух студентах, снявших комнату в Тушине. Парень с «хатой» — уже хорошо, но к хате, как бонус, прилагалась ещё нестарая хозяйка, благосклонно относившаяся к юношеству. В смятение пришла не одна душа, до которой дошла благая весть, и уже составлялась очередность посещения квартиры. Джону посчастливилось оказаться в первой партии приглашенных на новоселье. До того поглупел он от предвкушения близкого счастья, что, забыв о бережливости, надел свой изумительный пиджак — понял: пробил долгожданный час. После лекций молодые люди, купив две бутылки водки, килограмм «докторской», полкило сыра и коробку конфет «для дамы», поехали в Тушино. Уже с самого начала покоробил Джона вид подъезда с сорванною с петель дверью. Лампочка на лестнице давно была выкручена из патрона чьей-то заботливой рукой, а сам патрон одиноко свисал на кабеле, напоминая язык колокола. Дверь в квартиру была не лучшего состояния: замок, очевидно, вставлялся здесь уже не раз, отчего в торце дверного полотна были три заплаты — одна другой уродливее. Звонок был выдернут с корнем. Вот в таком неоднозначном месте Джону предстояло пережить счастливые минуты. Не желая оскорбить эстетическое чувство своего друга, он прошёл в квартиру боком, не коснувшись дверной коробки. Внутри было не лучше. Джон даже подумал было снять драгоценный предмет, но решил подождать: ведь ещё не состоялась встреча с той, ради которой они явились сюда.

Хозяйка, открывшая дверь, пригласила молодых людей на кухню, где всегда принимала гостей. Это была молодая женщина лет тридцати пяти, босая, в тельняшке до колен, служившей ей одновременно ночной сорочкой и халатом, с розовым, вероятно, от частых возлияний лицом, которое ещё сохранило следы привлекательности. Студентов она встретила довольно равнодушно, но, увидев в их руках спиртное, оживилась.

— Здравствуйте, Зина, — приветствовал её Павлик, родители которого, жившие в далеком заснеженном северном городе, не догадывались, как проводит время их чадо, — а мы вот с гостями сегодня, как и обещали. Принимаешь?

— Прошу! — решительно и даже с некоторой театральной торжественностью провозгласила Зина, жестом приглашая к столу, заставленному немытыми чашками и тарелками. — Ещё не убирала сегодня, прошу простить.

Очевидно, ей пришла в голову мысль сыграть роль светской дамы. Наряд очень способствовал этому.

— Мне неудобно, господа. Сейчас приберу.

Она взяла из раковины какую-то несвежую тряпку и стала протирать стол, не убирая с него посуду.

Друзья одобрительно подмигнули друг другу: всё говорило о том, что визит их сулил быть ненапрасным. А Джон подумал, что и пиджак его может не понадобиться и зря он его только надел. Не успели молодые люди расположиться за столом поудобнее (кто сел на стул, кто — прямо на подоконник, так как стол был маленький и сама кухонька непросторная), как хозяйку отвлёк звонок в дверь. Она ушла открывать, приказав: «Наливайте», — и через короткое время в прихожей послышались громкие и веселые голоса. Вернулась уже с двумя приятелями, очевидно местными, так как одеты они были почти по-домашнему — в тапочках на босу ногу, майках, хотя и в пиджаках. Хозяйка широким и уверенным жестом предложила вновь пришедшим располагаться по возможности, и те приняли приглашение с нескрываемым удовольствием: увиденное на столе было для них приятным сюрпризом. Завязался оживленный и, вероятно, относившийся к событиям прошедшего дня разговор, прерываемый громким и завидным для постороннего слушателя веселым смехом. Зина призывала гостей не церемониться, предлагая сыр и колбасу, но те, надо отдать им должное, закусывали скромно, понимая, что едят чужое. На водку, впрочем, налегали основательно, хотя, наливая, косились на студентов. Зина пила на равных, держа стакан в правой руке и жеманно оттопырив мизинец. Так же жеманно брала из коробки конфеты. Студенты, наблюдая эту картину, приуныли: встреча приобретала направление, которое совсем не входило в их планы. В какой-то момент хозяйка и сама сообразила это и, уже достаточно захмелев, обратилась к Павлику:

— Не волнуйся, малыш. В… всем будет хорошо.

Она заговорщицки наклонилась к его уху и сказала громко, уже с трудом владея голосом:

— Ща п-приду. Подожди в комнате. С ребя-атами вот вчера п-пагуляли хар-рашш…

Переглянувшись, студенты встали и ушли в комнату, где сидели до тех пор, пока не стало ясно, что это был не их день. Голосов за стеной между тем прибавилось: пришел ещё кто-то. Послышались звук разбитой посуды и ругань…

Через два дня студенты съехали от Зины. Возврата средств, выданных в качестве задатка, они, разумеется, не получили. Напрасно Джон надевал свой пиджак. Так и износить уникальную вещь недолго. Такому пиджаку место в «Метелице», а не в сомнительной квартире с компанейской хозяйкой.

В отличие от других мест на Проспекте Калинина, посещение «Метлы», культового заведения 70-х, стоило три рубля. На эти деньги вы получали слабенький коктейль, мороженое и могли сидеть там до закрытия, не беспокоясь, что вас заставят заказывать что-либо ещё. В «Метлу» в период её расцвета были серьезные очереди, но активным людям удавалось просачиваться туда без оплаты. На сэкономленные деньги можно было купить какой-нибудь «Шампань-Коблер» или что-нибудь покрепче. Здесь тусовалась модная молодёжь: битники и косящие под битников, спекулянты, фарцовщики и косящие под фарцовщиков, местные завсегдатаи, пижоны. Захаживали оригиналы. Бродившая между столиками личность могла подойти, взять чужой бокал и со словами: «Дай чуток попробовать» — отпить из трубочки-соломинки глоток-другой напитка. Делала это настолько непосредственно и дружелюбно, что ей не всегда успевали ответить должным образом. Ошеломленные посетители, разумеется, больше не притрагивались к своему коктейлю, и он доставался личности, которой многого и не надо было, так как в основном она употребляла «колёса». В другом кафе на Калининском, «Печоре», можно было не только послушать музыку, но и потанцевать и, самое главное, поесть, поэтому туда ходила не столь вертлявая публика. В «Печоре» выдерживался классический стиль с его столами, накрытыми белыми скатертями, официантами, преобладанием вечерних платьев и костюмов над джинсами и жилетками «Метлы». Можно было не только на других посмотреть, но и себя показать, а если повезёт, познакомиться с девушкой. Местом, которое посещала молодёжь, было и кафе «Времена года» в Парке Горького. Там играл ВИА, в составе которого запомнилась девушка в высоких белых сапогах. Выступление заканчивалось песней, во время припева которой все участники группы дружно прыгали в такт. При этом белые сапоги смотрелись очень эффектно. Когда музыканты уходили, можно было слушать песни, опуская монетки в музыкальный автомат. Слушали одно и то же в течение всего вечера — «Let it be». Во «Временах» так же, как и в «Метле», можно было взять коктейль и сидеть до закрытия.

Наряду с увеселительными заведениями, Чкалов посещал и такие места, как, например, студия Игоря Волгина при МГУ. Запомнилась встреча, на которую был приглашён Вознесенский. Вход был свободен, могли прийти все желающие. В ожидании появления гостя говорили о Евтушенко, сравнивали стили двух поэтов. Некоторые ставили Вознесенского выше, считая, что Евтушенко «уже не тот». Волгин не соглашался. Чтобы войти в историю русской поэзии, говорил он, достаточно написать два-три стихотворения, при чтении которых из вашей груди спонтанно вырвется восклицание «Ах!», и такие строчки у поэта есть.

Прочтённые стихи не произвели на Чкалова ожидаемого впечатления. Ему нравились сборники «Антимиры» и «Станция Зима», но казалось, что оба поэта живут багажом прошлого. Рисуют какие-то ёлочки в виде стихов или стихи в виде ёлочек, считая это новаторством. Впрочем, мнение его не могло что-либо значить, так как сам он писал стихи очень скверные, если это вообще можно было назвать стихами.

Из всего вечера запомнилось одно. Поэтов объединяла черта, может быть свойственная вообще людям: оба любили похвастать своими знакомствами с мировыми знаменитостями. Говоря о неожиданном образе, Вознесенский привел мнение одной из таких знаменитостей, которая в «приватной» (он особенно это подчеркнул) беседе утверждала, что пупок — очень полезная вещь, так как в него можно макать редиску. Вероятно, знаменитый хрен мылся не слишком часто, что в его пупке был избыток соли. Чкалов не оценил шутку должным образом (физиологическая суть её была неприятна ему), но, как и все находившиеся в аудитории, заискивающе улыбался и аплодировал.

До метро «Университет» Вознесенский, в берете, шарфе, пижонски обмотанном вокруг шеи и закинутом назад, шёл в сопровождении преследовавших его почитательниц. Отвечал на вопросы без напряжения, но, очевидно пресыщенный вниманием подобной публики, был готов при первой же возможности охотно расстаться с ней. В какой-то момент в глазах мэтра даже возник испуг (одна из девушек заговорила о своих стихах): видимо, подумал, что ему сейчас же вручат тетрадку с виршами. Но этого не произошло, и вскоре он благополучно замешался в толпе входивших в метро.

Идея «хождения в народ» не оставляла Чкалова. На швейной машинке, привезённой родителями ещё с Урала, сшил себе рубаху-толстовку, купил блокнот для ведения дневника, карту юга страны, отложил начальную сумму, вырученную от продажи диска Джимми Хендрикса. Предполагалось не только вдохнуть воздуха свободы и вкусить прелесть бродяжничества, но и при случае стать участником какого-нибудь приключения, связанного с отношениями. Воображение рисовало образы наивных провинциалок, в глазах которых столичный житель, пишущий стихи, будет достаточно привлекателен для знакомства, а там… Что «там»? Да что-нибудь ведь должно случиться романтическое — то, что можно будет рассказать по возвращении друзьям, вызывая их восхищение. Глядишь, и творческое начало, скромно теплящееся в нём, получит поддержку и каким-нибудь образом проявится. А если его ожидает известность, слава?.. По молодости лезла ему в голову вся эта хрень.

«Путешествие» не осталось в памяти как нечто целостное и вспоминается лишь эпизодически. Жарит солнце, на голубом куполе неба ни облачка, ноги ступают по тёплой дорожной пыли. Он — поэтический бродяга, идущий «по Руси». С наступлением темноты (на юге темнеет стремительно) беспечное настроение сменяется заботой о желудке, дающем о себе знать подозрительными звуками. К сожалению, заранее запастись едой он не догадался, наивно полагая, что будет кормиться за счёт сердобольных жителей сёл. Доел оставшиеся в сумке крохи, притащил откуда-то сена, не спрашивая разрешения законного владельца, смастерил себе постель и залёг с голодухи спать. Было тепло, пахло душистым сеном, и он уже предвкушал, как одарит своих друзей рассказами о «хождении»: поезд дальнего следования, высадка безбилетника на незнакомой станции, пригородная электричка, опять поезд дальнего следования и опять высадка, босохождение в тёплой дорожной пыли, частоколы, подсолнухи, белёные хаты — и наконец стог, пахнущий пряными травами. Может, как раз о таком стоге говорил Бендер своим незадачливым компаньонам: «Молоко и сено — что может быть лучше!»

Наверное, все эти поэтические мужики беспардонно лгали, описывая стога с «ненаглядными певуньями», потому что всю жизнь пролежали на белых простынях и подушках, набитых пухом: Чкалову пришлось убедиться в этом на собственном опыте. Сначала заснул он, и заснул не без удовольствия, но довольно скоро проснулся от холода. Но не это главное. Оказалось, что вся та разноплеменная летуче-ползучая тварь, обитающая в этих местах, только и ждала, когда он уляжется. В самый разгар банкета, устроенного ею, обнаружился ещё один сюрприз — бесконечные эшелоны с военной техникой (Чкалов решил не удаляться от железной дороги). Громыхая, проносились они мимо, в одночасье изменив сложившуюся в его воображении идиллическую картину Малороссии. Ну ни копейки, ни секунды от Гоголя: ни тебе сговорчивых панночек, ни галушек, ни парного молока. Пустой желудок, собачий холод, колкое сено, летающая и ползающая дрянь, пытающаяся забраться под рубаху поближе к молодому тёплому телу, и громыхающие железнодорожные составы. Пришлось прекратить неудавшийся романтический эксперимент и провести ночь в дороге — до следующей станции, где ему опять повезло сесть в вагон, потому что проводник на минуту отвлеклась.

Киев помнит смазанно. Ел в какой-то столовой, ходил на берег Днепра и никому не был интересен: никому не было дела до того, что он столичный житель, что у него в холщовой сумке лежит тетрадка с дорожными впечатлениями и плохими стихами.

В Кишиневе, сняв номер в гостинице, пошел гулять по городу, набрёл на какое-то кладбище и познакомился там с очень общительным еврейским юношей, взявшимся быть его провожатым. Кажется, он, как и Чкалов, ничем не занимался и поэтому легко сходился со всяким праздным человеком. Юноша не замедлил похвалиться, что спёр цепочку («цЕпочку», как он говорил) с какой-то могилы. Это озадачило Чкалова: неужели он похож на человека, с которым можно запросто делиться такой ерундой, и почему его так легко записали в единомышленники? Но, чувствуя себя одиноким в чужом городе, он благосклонно относился ко всем, принимавшим в нём участие. Стараниями паренька их компания пополнилась двумя его единоверцами — девушкой с яркой внешностью и невысокого роста плотным парнем, казавшимся взрослым из-за наметившейся у него плеши. Оригинальность компании заключалась в её разнородности: нравственно неразвитый юнец, не смущающийся вторгаться в потусторонний мир, красавица-девушка и взрослый человек, судя по всему очень правильный и осторожный. В центре внимания, как столичный житель, был, конечно, Чкалов. Наверное, на него, как на аббата в салоне Анны Павловны, были приглашены эти люди, но в чём состояла их корысть — невозможно было угадать. Скорее всего, её не было, а была всё та же праздность, принимаемая столичными жителями за экзотику. Что было интересного в Чкалове этим людям? Ну да, «столичная штучка», еще и хиппарь — и всё! Говорили, что москвичей можно отличить по говору и завидной активности. Чкалов вяло соглашался, потом дал денег — и на столе явилось вино (они сидели в его номере), которое он, кажется, почти один и выпил. Шустрый юноша, в какой-то момент потеряв интерес к компании, исчез, а девушка и мужчина стали выяснять, кто из их общих знакомых переболел гонореей. Девушка посетовала, что недуг этот приобрел чуть ли не характер эпидемии в городе, на что молодой человек ответствовал, что ему до сих пор удавалось счастливо избежать этой участи, и даже, кажется, был готов предъявить медицинскую справку в доказательство своего здоровья. Последнее было выслушано с благосклонностью. В общем, два этих человека отнеслись друг к другу с завидным пониманием и покинули Чкалова без всякого сожаления. Вот, собственно, и все, что он мог вспомнить о посещении столицы Молдавии. Проделать такой долгий, непростой путь и не вынести ничего полезного — это можно оправдать лишь легкомыслием молодости. Скорое возвращение Чкалова в родной дом огорчило батюшку, обрадовавшегося было, что его хоть на какое-то время избавят от удовольствия видеть сонную физиономию «бездельника».

Второе «хождение» совершил Чкалов уже с Сережей Чаплиным, находившимся тогда под его влиянием. Серёжа прочёл в «ШЛ» отрывок из дневника, в котором описывалась поэтическая ночёвка в стогу (Чкалов так же беспардонно врал, как и его предшественники), — и это стало причиной, побудившей его присоединиться к товарищу. Начало было многообещающим. На Киевском вокзале друзья сели в поезд. Сели, а не воровски прошмыгнули. Проводницы, молодые хохлушки, излучавшие южное гостеприимство, без долгих разговоров разместили их в одном из свободных купе, что превзошло самые смелые ожидания друзей. Рассудите: едут на халяву в компании классных «герлов» — поди плохо! Южный колорит от самого дома. В очередной раз не пожалел Серёжа, что составил компанию товарищу: дорога долгая, мысли в голове игривые… Что может быть заманчивее ожидания приключений?

Как только поезд выехал за пределы столицы, в купе к молодым людям, в крови которых играли гормоны, вошли девушки и поинтересовались, хорошо ли они устроились. В руках у девушек были кожаные сумочки с многочисленными кармашками для документов.

— Все отлично, девчонки, — разлакомившись, приветствовал их Чкалов. — От лица безработных трудящихся Московии выражаем братскому украинскому народу всемерную благодарность.

— А у нас бутылочка сухенького имеется, — вставил Сережа.

— Ждём вас после смены.

Чкалов был уверен, что отказа не последует.

— Посмотрим, как себя вести будете, — деловито улыбаясь, проговорила одна из проводниц.

Она была чуть выше и плотнее напарницы, с хорошо развитыми плечами и просящейся наружу грудью, которую с трудом удерживали пуговицы форменной рубашки. Девушки предложили друзьям постельное бельё, в очередной раз вызвав их удивление: такого барского приёма они не ожидали, так как в обычае у них было спать на багажных полках. А тут нате вам — ещё и постели, чтобы с барышнями было веселее «кувыркаться». Так вот они какие — настоящие хохлушки, подумал в восхищении Чкалов, жалея, что не встретил их в свою первую поездку. Товарищ находился в том же расслабленном состоянии. На что рассчитывали болваны, достоинство которых состояло лишь в том, что оба они были волосатыми и имели московскую прописку?

Раскрыв сумку с кармашками и вынув какие-то бланки, собственница просящейся наружу груди объявила: «До Киева с вас…» Она назвала сумму, которая вывела молодых людей из расслабленного состояния.

— А у нас денег нет, — озадаченно произнес Чкалов, глупо улыбаясь.

Девушки не ожидали такого ответа, и слова Чкалова крайне возмутили их. Лица потеряли прежнюю привлекательность, в глазах заметался испуг. Подвела алчность: ну неужели не могли они сразу догадаться, с какими людьми имеют дело?

— Это как же?! — покрываясь краской и морща губы в улыбке, уже неприятной и растерянной, процедила напарница. — Мы сейчас милицию вызовем. А ну давайте платите.

В голосе её слышалось отчаяние: ссадить молодцов с поезда дальнего следования не представлялось возможным, так как остановка ожидалась ещё нескоро, милицией же пугали лукаво, потому что сами были не безгрешны. «Зайцев» выставили в тамбур, надеясь, что это их образумит, но те были не в накладе — их вполне устраивал и тамбур. Жаль, конечно, что кувыркание на перинах не состоялось, но ведь и это приключение. Сегодня так, а завтра, глядишь, повезёт.

В Могилёве-Подольском, где в очередной раз ребят ссадили, вышла неприятность. На танцах, куда они пришли, их скоро заметили. Местные парубки, поинтересовавшись, откуда прибыли друзья, имевшие столь эпатажный вид, предложили выйти покурить. Предложение было принято, и ещё в пути каждый получил по хорошей оплеухе. Потом и ещё по одной — так, что белая кепка с головы Серёжи улетела в сторону, а из носа пошла кровь. Кто бил — различить в темноте было невозможно. Вот стоят люди, один улыбается, вроде как сочувствует, но что за человек — не угадаешь. Пришлось спешно ретироваться. Встретившийся по дороге сержант проводил их до станции. Пока шли, рассказывал о конфликтах местной молодёжи с военнослужащими расквартированной части — из-за девчонок и традиционного противостояния «местный-чужой». Наверное, и сам он, встретив москвичей у себя где-нибудь под Воронежом, навалял бы им от души.

На станции тишина. В тускло освещенном зале ожидания стоят в обнимку с девицами два солдата. Безмолвно, с сонными лицами, млеют от чувств…

И всё-таки встреча с фольклорной хохлушкой, существовавшей, казалось бы, лишь в их воображении, состоялась. Молодая женщина села в вагон на одной из станций и уверенно направилась в купе, где в это время отдыхал изнурённый жарой электрик поезда. Закрыла за собой дверь, села на полку, на которой он возлежал, и посмотрела в глаза так многозначительно и томно, что электрик размяк. Не встречая сопротивления, возложила горячую ладонь на грудь его, покрытую растительностью, и произнесла грудным, певучим голосом:

— Треба доїхати до хутора Малаховка. Грошей в мене немає.

А баба что называется ядрёная: немного полновата, но полнота молодая, здоровая, глаза — очи с туманцем, улыбка — добрая, искренняя, материнская и одновременно блудливая… В одночасье забыл электрик и о жаре, и о «скотской» жизни своей. Весть о видении с хутора Малаховка распространилась по всему составу поезда с быстротой полёта воробья, и вскоре тамбур вагона был заполнен мужиками разного возраста — не только молодыми, но и в годах уже основательных. Выделялся один загорелый старик, имевший вид человека, готового отважиться на предприятие с самыми непредсказуемыми последствиями. К нему отнеслись с пониманием: как знать — может быть, судьба предоставила старцу последнюю возможность, которою не воспользоваться было бы грехом великим. На всех лицах было весёлое возбуждение. Время ожидания заполняли байками, которые одним сюжетом имели блуд в командировке. Ехавшие с семьями также не удержались и тусовались здесь же, сожалея, что не могут принять участие в этом празднике жизни. Они были счастливы общим счастьем и лишь поглядывали в конец вагона, в любой момент готовые найти оправдание преступному нахождению здесь. Обсуждалась тема нанесения вреда мужскому здоровью. Но то ли жара так действовала на собравшихся, то ли они не желали упустить случай, многие были настроены решительно. Поговорки «где наше не пропадало», «кто не рискует, тот не пьёт шампанского» — были лейтмотивом суждений. О том, какую роль сыграли наши друзья в этой истории, умолчим из соображений деликатности. Заметим лишь, что «хохлушка с хутора Малаховка» впоследствии не раз упоминалась ими в мужских разговорах с улыбкой…

Чкалов мечтал побывать в Средней Азии. Ему казалось, что Самарканд и Бухара в силу удалённости от европейских центров застыли во времени и это помогло бы ему проникнуться духом прошлого. Может быть, была в этом доля правды: среднеазиатские республики продолжали жить своей жизнью, лишь места баев заняли секретари райкомов. Мечта эта не была осуществлена, а вот Суздаль он посетил, и с этого дня началась любовь его к старым русским городам: Владимиру, Костроме, Ярославлю, Ефремову несмотря на неказистость последнего. Именно в средних и малых городах сохранился, как ему казалось, дух прошлого. Никак не походил этот почти патриархальный в его сознании мир на жизнь мегаполиса с его суетой, стотысячными праздничными демонстрациями и навязчивой пропагандой, подобной надоедливому жужжанию мухи. В небольших и средних провинциальных городах идеология была сведена до формального минимума, не мешая естественному течению жизни. Люди создавали атмосферу неспешности, простоты и доброжелательности, сохранившуюся до нынешнего времени…

С тех пор как Чкалов уволился с работы и был отчислен из МАДИ, потянулись дни, похожие один на другой, но совершенно нескучные. С утра брал пиво и шёл к друзьям, таким же праздным, или, предварительно созвонившись, встречался с ними в «Пиночете», пивной на Волоколамке (сейчас там «Чебуречная СССР»). Подтягивались и ещё знакомые. Можно было перекинуться словом с теми, кого не видел уже долгое время. Так, на выходе из пивной встретил одноклассника, Колю Г., и был поражён перемене, произошедшей с ним. Коля, когда-то пустейший, самовлюблённый юноша, превратился теперь в серьёзного мужчину, сдержанного и мягкого в разговоре. В результате несчастного случая маленький сын его пострадал, и теперь вся жизнь супругов была посвящена заботе о нём.

Утро для друзей начиналось ближе к обеду, потому что накануне они засиживались за полночь: слушали музыку, западные «голоса», ругали «совдепию», обсуждали подготовку к печати очередных номеров «ШЛ», нисколько не заботясь о том, что на следующий день надо будет идти на работу или в институт. Почти каждый член этого сообщества «тунеядцев» претендовал на то, чтобы его считали личностью неординарной по сравнению с «пиплом», «трудящимися». Один до отчисления учился в Строгановке (училище находилось напротив дома, где жил Чкалов), другой — в МГУ, третий был сыном пьющего диссидента, четвертый носил необыкновенно модную курточку, приобрести или «достать» которую уже было своего рода искусством. Посещали различные тусовки, где выступали нонконформистские музыкальные коллективы. Слухи о том, что в том или ином месте намечается «сейшен», приходили из разных и часто непроверенных источников: кто-то сказал, кто-то слышал, кому-то позвонили. Не всегда это подтверждалось, и тогда приходилось возвращаться домой не солоно хлебавши. Иногда администрация, давшая добро на проведение музыкального вечера, шла на попятную, если выяснялось, что организаторы лукавили, не раскрыв истинный характер мероприятия. Когда начальник общежития или директор клуба видел странную публику, его начинали тревожить сомнения в правильности решения провести «вечер любителей советской песни». А уж когда появлялись сами «артисты», внешне ничем не отличавшиеся от своих почитателей, и начинали «орать» в микрофон, становилось очевидно: лавочку пора закрывать, пока не дошло до беды.

«Рубиновая атака» — одна из таких нонконформистских групп, на которые ходил Чкалов. Зима, легкий морозец. Общага МАДИ на «Соколе». Студентов самого института немного, народ в основном пришлый. Ладно если бы просто пришлый — но какой? Парней от девчонок не отличить из-за длинных волос, одеты так, что на улице не каждый день встретишь — в цепях, драных «штанах», с крестами. Табачный дым стоит коромыслом, пустые бутылки от спиртного в туалете, шум такой, что приходится кричать, чтобы быть услышанным, но все довольны, почти счастливы.

Будучи уже в солидном возрасте, Чкалов вспомнил своё увлечение рок-группами того времени и нашел в сети композиции «Рубиновой атаки». Музыка не произвела на него прежнего впечатления. Наверное, настрой молодых людей зависел тогда от других факторов. Привлекала сама атмосфера сейшенов, рождавшая чувство сопричастности к ордену посвященных и просвещенных — чувство толпы в хорошем понимании этого слова. Слова песен говорили им многое: «…иди скорее в лавку чудес… тебе любой товар отпустит… черный бес…», — ведь это так отличалось от того, что предлагал официоз.

Читатель уже знает, что герой наш был человеком не слишком образованным, а лучше сказать, почти необразованным. Впрочем, нельзя сказать, что он вообще ничего не читал. Например, «Героя нашего времени» мог цитировать почти наизусть. Будучи в комсомольском трудовом отряде пионерлагеря «Солнечный», он услышал от одного из начитанных мальчиков такое суждение: чем меньше мужчина обращает внимание на женщину, тем больше привлекает её. В качестве подтверждения известного афоризма мальчик привёл поведение Печорина. С этого дня роман «Герой нашего времени» стал настольной книгой Чкалова. Когда в 195… году семья уезжала из Красноуфимска, друзья (это была семья Башкирцевых) подарили родителям трехтомник Чехова. То, что он со временем приобрёл крайне потрепанный вид (у одного тома, кажется, даже не сохранилась обложка), — заслуга Чкалова: что называется, зачитал до дыр. Характерно, что он с увлечением читал не только «смешные» рассказы, но и «скучные», живя жизнью героев, которым сочувствовал, будь то Лаевский, доктор Дымов или «маленькая польза». А ведь он ещё никогда по-настоящему не испытывал таких чувств, как тоска, страдание, безысходность… Впрочем, был один существенный повод, побуждавший его к чтению: помнит, с какой неохотой всегда приступал к выполнению домашних заданий. Оттягивал до последней минуты, загадывая: вот дочитаю этот рассказ, эту сказку, эти страницы — и сяду за уроки. Чтение тянулось до тех пор, пока не приходил папа, и уже только тогда садился он за уроки. Правда, скорее делал вид, что занимается, потому что материал к тому времени запустил немилосердно. И всё-таки Чкалов не был совсем пустым человеком. Так, стремление к совершенствованию было присуще ему с детства: он постоянно хотел чему-то научиться — играть на хорошем уровне в баскетбол, красиво плавать, быть гимнастом, боксёром, борцом. Позднее, обретя новых друзей, понял, что физическое совершенство — это лишь полдела и ему не хватает образования и развитого интеллекта. Свою роль в этом сыграл один из товарищей, Серёжа С., который увлекался не только боевыми искусствами, но и философией — в частности духовной стороной йоги. В то время многие верили в необыкновенные возможности карате: достаточно было выучить несколько чудодейственных приёмов, чтобы чувствовать себя защищённым. Конечно, Чкалов, как бывший спортсмен, не был склонен безусловно разделять это мнение, зная, каким трудом достигается любое мастерство, и всё-таки магия этого вида силового единоборства, как когда-то бокса и самбо, не могла не действовать на него. Симпатию вызывала сама личность Сергея — дисциплинированностью, работоспособностью, верой в правоту своей позиции. Это был современный Рахметов. Серёжа, кажется, и на гвоздях спал, тренируя волю. Он ничего и никого не боялся: его рассказы о разборках с «чужаками» не могли не восхищать. Влияние этого человека привело к тому, что Чкалов не только поверил, что можно стать «суперменом», но и захотел стать им. Тогда и родилась у него идея достичь цели, отказавшись от всего, что могло помешать «самоусовершенствованию»: встреч с друзьями, посещений сейшенов, сна до полудня и встреч с девушками. Ни минуты не должно быть потрачено впустую. Верил ли он, что за месяц пусть даже самого ударного труда можно переродиться в другого человека — физически более крепкого, мужественного, умного, если не прекрасно, то достаточно образованного? С уверенностью сказать нельзя, и всё-таки само решение «переродиться» характеризует его не с худшей стороны. Итак, были взяты у Игоря Д., владельца приличной домашней библиотеки, собрания сочинений Шекспира, Гёте, Шиллера, Достоевского. Больше, наверное, вряд ли можно было осилить за месяц. Для тренировки интеллекта была приобретена четырёхтомная «Антология мировой философии». В дверном проёме, ведущем в «детскую», сооружён турник и подвешена груша, набитая песком. Она создавала неудобства при проходе, но была необходима для того, чтобы костяшки кулаков выглядели «набитыми»: по ним любой посвященный мог сделать вывод о степени готовности их владельца отстоять свои права. А чтобы не поддаться соблазну и отрезать пути к отступлению, Чкалов постригся почти наголо: в эпоху хиппи это был поступок. Ночи теперь проходили за чтением классиков литературы, дни посвящались физическим упражнениям и изучению философии. Впоследствии из всего прочитанного остались в его памяти лишь литературные сюжеты, знания же по философии выветрились довольно быстро. Но что осталось в активе — это вспыхнувшая любовь к Достоевскому, его творчеству. Позже место Достоевского займёт Толстой, чтение текстов которого станет приносить ему бесконечное наслаждение, врачуя душу. В трудные периоды жизни Чкалов мог читать только этого писателя: неурядицы, в которых оказывались его герои, их переживания были близки ему, и своя боль приглушалась.

Месяц прошёл быстро, но подвели волосы — не отросли на должную длину, поэтому выходить «в свет» было всё ещё неудобно, к тому же Чкалов приохотился к ночным чтениям. Общение с великими стало не только наслаждением, но и потребностью. За время добровольного заточения с ним пыталась повидаться Милка — девушка, известная своей привлекательной внешностью и неспособностью противостоять домогательствам ухажеров. Именно ей он был обязан репутацией человека удачливого в любви. Желая увидеть Чкалова «лысым», она явилась к нему и сначала просила, потом требовала, потом умоляла открыть дверь. Он выдержал это испытание с честью — не открыл. Даже пресловутый возраст юношеской гиперсексуальности не смог повлиять на это решение ввиду серьезности задуманного: шутка ли — сделаться суперменом! Справедливости ради надо сказать, что не только это было причиной завидной стойкости: ему было стыдно показаться Милке без длинных волос.

Несмотря на желание стать образованным человеком, добиться этого путём беспорядочного чтения было невозможно, и Чкалов чувствовал свою ущербность перед людьми, получившими системное образование, — теми, кто имел «справку». Но как достичь желаемого человеку, которого из школы гнали за двойки и леность? Шагом к этому стала учёба на курсах иностранных языков при МОСГОРОНО, которые он успешно окончил. Что дала ему учёба на курсах? Во-первых, повышение самооценки: теперь, наконец, было чем гордиться, помимо прошлых успехов в спорте, ведь знание иностранного языка в то время считалось весьма почётным и делало советского человека как бы немного «западным», что ценилось в окружении Чкалова. Владение языком ещё давало гарантию отличной оценки при поступлении в высшее учебное заведение, так как к тому времени он уже определился с факультетом — это должен быть или исторический, или философский, или филологический. Подозревая, что при поступлении на первые два у него могут возникнуть трудности, связанные с тем, что описано в «Доме скорби», подал документы на вечернее отделение филологического факультета МГУ: филология не так связана с идеологией, как история и особенно философия, а береженого Бог бережёт. Были объективные причины для подобных опасений или нет, с уверенностью сказать нельзя, но определенной части интеллигенции, особенно столичной, такие настроения были свойственны. Они были основаны на страхах, с одной стороны имевших очевидные основания (люди слушали западные «голоса» и из этих передач узнавали об арестах и посадках), с другой же — сама интеллигенция постоянно накручивала себя. Вера во всемогущество КГБ была сакральной. Культивируя её, интеллигенция и сама заражалась и заражала этой верой других. Власти это было выгодно. Лишь после перестройки и последующих потрясений стало очевидно, насколько преувеличена была степень могущества советских секретных служб.

Следует сказать об одном событии, сыгравшем свою роль в выборе им будущей профессии. Репетитор, объявление которого висело на стенде «Мосгорсправки», жил рядом с метро «Лермонтовская», в старом доме с высокими, «сталинскими», потолками. Им оказался молодой человек, а так как ученику было уже 24 года и он носил бороду, хозяин расслабился лишь тогда, когда понял, что Чкалов, несмотря на столь внушительный вид, слабо знает предмет. Уже позже, когда Чкалов сам стал зарабатывать на жизнь репетиторством, он понял, что препод тот почти ничему не научил его, потому что был халтурщиком. Впрочем, вселил уверенность, благосклонно кивая в знак согласия на ответы ученика. Кажется, за всё занятие успевали разобрать они одно или два предложения. У Чкалова получалось, и он был доволен. Приобрёл ли он какие-либо знания — сейчас сказать уже нельзя, но от этих встреч была несомненная польза: Чкалов твёрдо определился в выборе будущей профессии. Сначала он пришёл на занятие один, но уже во время второго визита к нему «подселили» ещё одного учащегося, а позже и ещё двух, юношу и девушку. По окончании занятия каждый оставил на столе конверт с деньгами. Это произвело на Чкалова впечатление: он быстро сосчитал про себя сумму — она показалась весьма привлекательной. Тогда и пришла ему в голову заманчивая мысль в будущем занять ту же нишу. Каких-либо других способностей он за собой не числил, а выучить правила постановки знаков препинания или прочитать Шекспира, Чехова (пусть даже и многих) не представлялось ему невозможным, тем более после того как он убедился воочию, какой результат от этого может быть: можно сказать, из ничего сороковка образовалась. Ни о каком официальном поприще он, конечно же, не думал. Не только в силу обстоятельств, связанных с постановкой на учёт в известные организации, но в основном потому, что уже глотнул воздуха свободы и регламентированная работа ему претила. Он был похож на пса, которому удалось один раз отвязаться от цепи. Впредь его хозяина ожидали лишь хлопоты. Нет, время от времени он устраивался в ту или иную организацию, чтобы закрыть вопрос о «тунеядстве», но увольнялся при первой же возможности. Работа киоскёром в «Союзпечати» была в этом отношении очень удобна. Чкалову нравилось живое общение. В стеклянном домике он чувствовал себя актёром, публичным человеком, почти знаменитостью и даже достопримечательностью района. Внешность имел экзотическую, богемную и, осознавая это, строил из себя загадочную личность: кто же он — отставной студент, художник, поэт, хиппи? Как-то девушка, постоянный покупатель, пригласила его в университет, где проводились встречи с интересными людьми. Встреча не произошла, но это отнюдь не расстроило Чкалова, потому как предложить публике ему было нечего. Ведь, кроме хиппового «прикида», за душой у него не было ничего. Ну да, было знание английского языка, были поэтические сборники «ШЛ», были фрондёрские настроения, но разве этого достаточно, чтобы вызвать к себе интерес неглупых людей? И что бы он мямлил, придя туда? Саркастически, косвенно, недомолвками и намёками отозвался об общественной системе, прочитал слабые стихи? Нет, только не это: слава Богу, был он не настолько самонадеян, чтобы не понимать их настоящей ценности: когда понадобилось выбрать что-то приличное для поступления в Литературный институт, стало очевидно, что выбирать не из чего: рифмы не оригинальны, мысль не всегда логична, настроение лирического героя заимствовано, концовка, венец малой формы, слаба. Графоманство в его худшем виде.

Газетный киоск находился напротив «углового» магазина, на пересечении улицы Алабяна с Ленинградским проспектом, и у Чкалова была возможность приобретать «выбрасываемый» там редкий товар, «дефицит». Работник ОБХСС, мучась бездельем, иногда играл с ним шахматы, потому что Чкалов предлагал и такую «услугу»: на прилавке лежала шахматная доска с ценником «Партия — 10 копеек». Победители денег не брали, а платили сами, справедливо полагая, что платят за удовольствие. ОБХССесник же, которому он постоянно проигрывал (в том числе и потому, что поддавался), брал охотно. Выигрыш в такой «умной» игре, как шахматы, льстил его самолюбию. Попутно следил и за тем, как продавец дает сдачу. Это происходило само собой и, наверное, уже было у него профессиональным навыком. Как-то он сказал Чкалову: «А что ты так много ботинок покупаешь в магазине — сороконожка, что ли?» Всё он понимал, только ведь Чкалов не торговал здесь же, в киоске. Ездил в другой район или центр. Продавалась обувь легко, потому что наценка была сравнительно небольшой — в среднем по пять рублей. На женскую — выше: этот товар был более востребован.

Ещё в юности задался Чкалов целью — накопить тысячу рублей, сумму для того времени весьма значительную, представлявшуюся ему некоей основой материального благополучия, главное — душевного спокойствия. Сумме этой надлежало оставаться в неприкосновенности: в противном случае исчезла бы вся её магическая сила. Мечта носила сугубо земной характер: Чкалов понимал, что с неба такое счастье свалиться не может и добиться его можно лишь кропотливым трудом, терпением, даже, может быть, отказывая себе в том, в чём другие отказать не в состоянии. Ну а когда накопит он эту тысячу, уж потом… И как бы ни нравились ему вещи, владельцем которых ему удавалось стать, продавал их без всякой задумчивости. Модные туфли на высоком каблуке, которые, может быть, единственный и последний раз в жизни посчастливилось ему приобрести, джинсы, сидевшие на нём «как влитые», книги, которые имел не каждый книголюб, потому что были они редки и стоили дорого, — всё шло на реализацию этой мечты. И всё-таки, в отличие от героя «Подростка», он был не настолько твёрд, чтобы не стесняться любого способа накопительства. Когда из следственных органов в университет пришло уведомление, что студент Чкалов совершил преступление, связанное с нарушением «Закона о валютных операциях», это, несмотря на ничтожный размер сделки, было в его представлении не столь унизительно, как если бы стало известно, что он торговал кружевными трусами. Чкалов согласился бы даже пострадать, только чтобы избежать огласки, ведь в глазах однокурсников он был почти представителем богемы со своей бородой, курткой военного покроя и задумчивым выражением на лице. Нет, богемный человек должен жить впроголодь, писать картины или хотя бы играть в рок-ансамбле, но только не спекулировать женским нательным бельём! К сожалению, ни рисовать картины, ни сочинять музыку он не умел, поэтому и бороду, можно сказать, носил незаконно. По всем статьям — мелкий жулик, косящий под приличного человека.

Забегая вперёд, скажем, что ни упоминавшаяся уже тысяча, ни другие материальные блага, отличающие граждан определенного достатка, не сделали счастье героя, не успокоили душу. Да ведь и быть не могло иначе. Жить мечтою лучше, чем разочароваться по её осуществлении. Те, кто испытал это на себе, знают.

«Бундесов» было двое: небольшого роста, кругленький (очевидно, не враг калорийной пиши и кружки пива), рыжий — точь-в-точь как показывали в советских фильмах немецких солдат, потерявших бдительность и поэтому представлявших собой легкую добычу для партизан, и второй — худощавый брюнет, сдержанный и, как и его товарищ, доброжелательный. В общем, оба-два были на загляденье симпатичными ребятами, потому что соответствовали образу иностранцев, с которыми можно иметь дело. И действительно, немцы сразу прониклись к друзьям доверием, как это нередко бывает с туристами, прибывающими в незнакомую страну не в составе группы и поэтому испытывающими дефицит общения. Знакомство состоялось в центре — а где ещё можно встретить иностранных зевак? Чкалов с Сергеем не спеша прогуливались по Красной площади, присматриваясь к каждой группе туристов и пытаясь определить, насколько легко можно войти с ними в контакт. Заодно, теша своё самолюбие, и сами строили из себя иностранцев, чему, по их простодушию, способствовали отечественные джинсы с пришитыми к ним фирменными лейболами, длинные волосы Чкалова и белые брюки товарища, которые тот выпросил у пассажира-итальянца. Увидев, что вокруг «фирмы» крутятся малолетки, Сергей тихо свистнул им и показал пачку чуингама. Стаей воробьёв налетели они, расхватывая пластинки и поднимая то, что упало на брусчатку. Поиграв в «фирмачей», по Васильевскому спуску пошли друзья в сторону Каменного моста и почти одновременно и безошибочно определили тех, кого так надеялись встретить. Вот они — настоящие «капиталисты», молодые, наивные зеваки. Разве не удача, которую грех упустить? Чкалов толкнул товарища локтём и почувствовал, что тот уже напряжён: ему передалось настроение охотничьей собаки, почуявшей дичь. Не сговариваясь, развернулись: «объект» шёл в направлении Василия Блаженного, беззаботно поглядывая по сторонам и не замечая, что уже взят под опеку. Начал Чкалов. Преодолевая понятное стеснение (всё-таки в этом деле друзья были еще не профессионалами), обратился к ним, будто и не подозревал, что его могут не понять:

— Парни, не подскажете, как пройти к Красной площади?

В ответ увидел он качание голов и услышал непонятные звуки, впрочем ожидаемые.

— А, так вы по-русски не разговариваете? Were are you from? — спросил он, ненатурально изображая удивление и излучая доброжелательность.

— From Gemany, — было ответом.

— Really? — лица друзей расплылись в радостной улыбке. — How do like it here?

Чкалов уже вступал в свои права как человек, владеющий языком:

— What hotel are you staying in? Have you already been in Tretyakov picture gallery?

В таком восторженном ключе, в соответствии с диалогами, которые можно увидеть в советских учебниках английского языка, началось общение. Далее Чкалов, обладавший очень скромными познаниями в области культуры, перевел разговор на политику: как обстоят дела со свободой слова на Западе? Знают ли немцы, что права человека в СССР подавляются, а за недовольными следит КГБ? Сахаров, Солженицын, «Архипелаг ГУЛАГ»… Бизнес бизнесом, а душа просила заветного — «антисоветского». Хотелось ему, как и каждому фрондирующему советскому интеллигенту, взаимопонимания: свободы в Совдепии нет, коммунисты ненастоящие, Ленин перевернулся бы в гробу, увидев, что творится в стране. Он искренне огорчился, когда однажды услышал от греков, с которыми общался у гостиницы «Турист», что старшее поколение в их стране с симпатией относится к социализму и лишь молодежи больше нравится капитализм. Ну и что хорошего в этой совдепии, возмущался про себя Чкалов: правду услышишь только по «Голосу Америки» или «Немецкой волне», кругом одно лукавство и откровенное враньё, настоящие, честные, талантливые писатели печатаются лишь за границей, диссидентов сажают. Почти за личную обиду посчитал он тогда мнение греков, про себя назвав их «оборванцами», тем более что навара от них не было никакого. Но, как выяснилось, новых немецких друзей политика также не интересовала: жили они в своём благоустроенном немецком городишке, имели небольшой бизнес типа автосервиса, пили по субботам пиво, и до Сахарова, Солженицына или Якира (имена в то время почти священные для Чкалова) им не было ни малейшего дела. Это были добродушные парни и, главное, не алчные, как некоторые «демократы», которые везли в «Советы» барахло на продажу. О всемогуществе КГБ немцы уже слышали, а после разговора с друзьями лишь утвердились во мнении и даже стали оглядываться по сторонам в надежде угадать агента в каком-нибудь «случайном» прохожем, шедшем навстречу наверняка не с тою целью, с каковой ему хотелось это представить. Всё шло по плану, но возникла одна трудность: как после таких высоких материй перейти к вопросу продажи заграничного тряпья, может быть даже нательного? Это после Солженицына-то… Но интуристы сами помогли им выйти из щекотливого положения. Только что собирался Чкалов произнести заветное — то, ради чего устраивался весь этот спектакль: «Кен ю сел ас джинс?» — как Рыжий спросил: а что, дескать, нельзя ли в России приобрести «айк»?

— Икону? — озадачился Чкалов, но, почувствовав, как товарищ толкнул его локтём, мгновенно сообразил: — Как же, почему нельзя?

И друзья, ободрённые возникновением общего интереса, пообещали немцам достать икону, еще не зная, как они это осуществят. Одна возможность сделки делала этот вопрос не столь важным. Это были первые иностранцы в их жизни, первые партнеры, загадочные существа, почти всемогущие в их понимании представители «свободного мира» — того мира, где запросто продаются джинсы и даже джинсовые комбинезоны, где не надо конспектировать труды классиков марксизма-ленинизма, учась на физико-математическом факультете, можно сколь угодно ругать власть и делать это публично, не боясь, что тебя «заметут», где, наконец, официально существуют публичные дома, а девушки не отличаются целомудренностью, которая так омрачала жизнь молодых людей в «совдепии». Да что там девушки — на Западе ведь и живых Пола Маккартни и Джона Леннона можно увидеть. Это тебе не Анжела Дэвис или тот старик, который устроил голодовку перед Белым домом и пил каждый день «viteminize water».

Cоглашаясь на сделку, Чкалов имел в виду соседа по квартире, у которого видел икону. Семья Чкаловых жила в коммуналке с соседкой старушкой, занимавшей ближайшую ко входу комнату. Сын её, Славка, до старости так и оставшийся для братьев Славкой, а не Вячеславом, проходил действительную службу во флоте. Служили тогда долго, но Славка, хотя и не обладал большим умом, был человеком, который хорошо понимал свою выгоду. Написал заявление, что хочет поехать на целину, и вернулся домой на год или два раньше. Никуда он, разумеется, не поехал, а устроился таксистом и стал водить домой девок, из-за чего у него возникали конфликты с отцом Чкалова, который полагал, что жить с женщинами вне брака — почти преступление, и был недоволен, что в квартиру, где находятся его дети, ходят «проститутки». Он даже надеялся под этим предлогом выселить Славку из квартиры и занять его площадь. Действительно, нравы в то время были таковы, что «свободные» отношения считались циничными. Славка это понимал, поэтому и права свои особенно не качал. Настоящим таксистом он так и не стал, потому что был не жаден до денег и не охоч до работы на износ. В ночную смену машина его нередко стояла у подъезда, а сам он спал, уставая от встреч с «проститутками». Машина не закрывалась, поэтому мальчишки часто забирались в неё и играли в карты. Иногда забывали выключать свет, и тогда Славка ругался, что они разрядили аккумулятор. В конце концов он нашел свою нишу — окончив курсы иностранных языков при МОСГОРОНО, устроился гидом в «Интурист». Это прослужило хорошим примером для Чкалова, который убедился, что при желании и достаточном старании можно выучить язык, не имея больших способностей. Если уж Славке это под силу, то почему бы и ему не попробовать? Он и в «Интурист» не отказался бы устроиться: работа приличная, и учиться в институте не надо. В том, что впоследствии Чкалов получил три высших образования, была и заслуга соседа, пример которого воодушевил его.

Было в Славке что-то от свободного художника: женился, родил сына, развёлся, не ужившись с женой, родил второго, но уже не в браке. Весь год откладывал деньги, а летом уходил куда-нибудь с палаткой, жил у речки, готовил себе еду в котелке на костре, вечером слушал «транзистор». И никто ему был не указ, и не было у него ни перед кем обязательств. Когда умерла мама, он, уволившись с работы, стал сдавать унаследованную от неё квартиру и уже отдался своему увлечению полностью. Штормовка, кеды, палатка, вода, которую можно пить прямо из речки, ночь, небо, звёзды…

Чкалов надеялся, что сосед уже интересовался ценностью иконы и знал, что ничего особенного в ней нет. И всё равно распоряжаться чужой вещью, не имея на это согласия собственника, было стрёмно. А вдруг окажется ценной? Взяли без разрешения, отдали за гроши бундесам — не легкомыслие ли? Но Славка не рассердился, а только сказал, чтобы они заменили икону на подобную же. Ребята поехали в Загорск (ранее и ныне — Сергиев Посад) и, представившись коллекционерами, приобрели в одном из домов замену проданной иконе — может быть, даже более ценную. Это им так понравилось, что они поехали туда вдругорядь, но на этот раз их прогнали, заподозрив в мошенничестве, что было недалеко от истины. Не отчаявшись, пошли они далее — по деревням. Будущее представлялось им в таком виде: они скупают у безбожного населения предметы церковной утвари и продают иностранцам — Клондайк и только. Надежды эти не сбылись: икон у «безбожников» не было, а если и были, то расставаться с ними никто не желал: на городских смотрели с недоверием и были скупы в разговоре. Впрочем, нашли один дом в полувымершей деревне Клинского района, где им хотели отдать икону, которой накрывали бочку с огурцами, но так как друзья слишком настойчиво предлагали за неё деньги, вызвав этим подозрение, хозяева передумали, и пришлось им вернуться домой не солоно хлебавши. Что смутило стариков? Может, убоялись чего-то, доселе не веданного, или проснулись в них совесть, страх Божий — как узнать? После ухода «студентов», они положили икону на прежнее место — на кадку с огурцами. Клондайк не состоялся: все деревенские дома уже обчистили задолго до того, как у друзей родилась идея поживиться на этом поле.

Сделка с иконой воодушевила их, и решили они не останавливаться на достигнутом. В тот день, ставший для них памятным, шли они по улице Горького и, свернув после памятника Юрию Долгорукому, стали спускаться по Столешникову переулку. Было безлюдно даже у кафе «Арагви», лишь внизу нарисовалась одинокая фигура, задумчиво бредшая им навстречу с сумкой через плечо.

— Добрый вечер, сударь, — весело обратился к фигуре Чкалов, — не желаете купить жвачку или иностранные сигареты?

Господин, который, кажется, был «под шафе», остановился в недоумении (уж слишком неожиданным было предложение в таком пустынном и совершенно неторговом месте), но, сообразив, что от него не требуется помощь, произнёс громко и поощрительно:

— Правильно делаете, мужики! Разлагайте социалистическую экономику!

Махнул рукой, желая удачи, и пошёл своей дорогой, впав в прежнюю задумчивость.

— А вы кто, сударь, кем работаете?! — успел крикнуть Серёжа вслед, жалея о скоротечности встречи.

— Актёр императорских театров! — раздался в темноте хорошо поставленный голос.

Нисколько не расстроившись от того, что не наварили на веселом мужике, друзья пошли дальше, пока не достигли цели своей прогулки. В ГУМе иностранцев — пруд пруди, но надо держать ухо востро: «конторщиков» здесь также достаточно. «Объект» обнаружил себя быстро. Это были раскрепощенные, праздные «западники» солидного возраста, главное же — немцы, а после общения с двумя «колобками», как между собой называли друзья своих первых иностранных партнёров, они питали к этой нации особую симпатию. Ну да, капиталисты, богатые — всё это верно, но ведь должны же немецкая рассудительность и практичность им подсказать, что безусловно выгоднее обменять валюту не по официальному курсу.

— Марка, марка, — тихим голосом заговорщицки пропел Серёжа и заметил, что на сообразительном лице седовласого бундеса отразилось понимание: в глазах, поначалу казавшихся наивными, заиграл веселый, плутовской огонёк. В мгновение ока из чванливого интуриста бундес превратился в заинтересованного участника сделки:

— Йа-йа, — живо ответил он, выражая готовность к сотрудничеству и опасливо оглядываясь по сторонам.

Понимал, что сделка незаконна — и это хорошо: с таким человеком дела иметь удобнее. А то ведь бывает, начинают гоготать на всю округу, привлекая ненужное внимание. Этот понимал. Спутница, увидев, что он замешкался, обратила к нему вопрошающий взгляд. Тот что-то объяснил ей, она с интересом посмотрела на Сергея, кивнула головой, открыла сумочку и достала из неё купюры.

— Нот хиа, не здесь! — зашептал подавленным голосом Сергей, похолодев от страха.

Интурист проявил готовность войти в его положение и убрал деньги. Впрочем, не собираясь тратить много времени на несложную операцию, попросил у спутницы авторучку и написал на клочке бумаги: «80DM — 50 rub». Получив от Чкалова добро на сделку, Сергей догнал иностранцев, которые уже шли к выходу, и обмен совершился: немец передал ему 80 бундес-марок, а Сергей (смотря в обратную сторону и намеренно повернувшись к немцу спиной) вложил в его руку пятьдесят рублей одной купюрой…

Только совершилось это — Чкалов почувствовал, как его крепко и умело взяли под руки с обеих сторон. Органы восприятия внешнего мира в то же мгновение отказались служить ему: он почувствовал отстраненность от всего, что было интересно ещё минутою ранее. Перед глазами опустилась пелена безысходности, и кто-то внутри него коротко сказал: «Пистец!» Непонятно откуда, но очень близко послышался ещё голос — негромкий и внушительный:

— Пойдёмте с нами, молодой человек.

Безвольный и покорный, последовал он за двумя цепко державшими его тихими, уверенными в своей власти над ним мужчинами. Через неприметную для покупателей дверь одной из торговых секций пошли они по скудно освещенному коридору и оказались в небольшой, почти пустой комнате, которая, очевидно, служила пунктом принятия быстрых решений. Один из сопровождавших, худощавый, небольшого роста и провинциального вида, положил на стол изъятую у Чкалова сумку и предложил вынуть из карманов содержимое. Улов был небогат: в сумке — несколько пачек югославской жвачки, а в «пистоне» джинсов — сложенная в несколько раз купюра достоинством в 25 рублей. С Сергеем комитетчикам повезло больше. Первым делом они проверили его вязаную шапочку. Выпавшие из её отворота дойч-марки плавно опустились на пол к его ногам. Их падение он запомнил на долгие годы.

Будь они опытными фарцовщиками, отделались бы изъятием валюты, может быть даже неформальным. Настоящие валютчики и глазом бы не моргнули: «Где продавцы, начальник?» Нет ни свидетелей сделки, ни одной из её сторон. Иностранцев, особенно западников, обхаживали и сквозь пальцы смотрели на их малые шалости: они везли в страну твердую валюту. Наверное, было на это негласное предписание операм и комитетчикам: зачем пугать курицу, несущую золотые яйца? А вот своих за яйца, и уже не куриные, повесить считалось святым делом.

Друзья были неопытными, заранее запуганными (в немалой степени своим же воображением) дураками, поэтому сразу «раскололись»: если уж, дескать, вы всё видели и всё вам известно, то да — приобрели у иностранцев валюту. Выяснилось, что размер валютных средств, изъятых у товарища, подводил под серьёзную статью. Его взяли в «разработку», а Чкалова отпустили, потеряв к нему интерес. Было бы несправедливо не сказать, какое чувство облегчения испытал он в тот момент: «Не меня взяли! Ух!» Беда прошла мимо, товарища затронула, и не его вина, что так сложилось. Ну не пойдёшь ведь и не скажешь: граждане опера, я подельник, вяжите и меня — кому от этого выгода? Домой Сергей вернулся ближе к полуночи и сказал, что без адвоката ему конец. Пакостно было на душе у Чкалова, хотя здравый смысл говорил ему, что пацанские правила здесь неуместны. Верно, неуместны, но всё же… Воспитание у него было такое, что не позволяло бросать товарища, даже и в ущерб себе. И хотя адвокаты советовали Сергею взять на себя вину, Чкалов предложил свою версию произошедшего. Долго думал, стараясь соединить все концы, устранить противоречия, предугадать возможные вопросы, приготовить на них ясные ответы. Когда изложил всё это адвокату (кажется, это была Глинкина), та была поражена и даже коллегу пригласила в свидетели: «Вот что значит, когда за дело берутся дилетанты! Ведь такое и мудрец не придумает, всё гениальное — просто». По версии Чкалова, который, кстати, становился в этом случае фигурантом дела, получалось, что, договорились они с иностранцами каждый по своей инициативе, не подозревая о действиях друг друга. В деталях вспомнить всё сейчас уже невозможно, но суть состояла в том, что налицо было отсутствие сговора, а сумма сделки не представляла уже «особо крупного размера», так как делилась на двоих. По этой версии между друзьями состоялся следующий диалог:

«… Ко мне подошёл Сергей, и я сказал ему: «Серёжа, пока ты где-то бегал, иностранные туристы предложили мне купить сорок марок. Я не отказался, так как давно хотел сделать отцу подарок к 9 Мая — часы в «Берёзке» купить. Только мне надо разменять пятьдесят рублей, так как у меня нет разменных». Сергей посмотрел на меня с большим удивлением и сказал: «Вот это да! А ведь и мне иностранные туристы предложили купить марки, и тоже сорок марок. Не могу нигде достать хорошие (в первой редакции было «французские») духи своей девушке, а в «Берёзке», говорят, они продаются. А где твои иностранные туристы?» Я указал рукой на туристов. Сергей ещё больше удивился. «Так это же мои туристы! — воскликнул он, пораженный таким совпадением (в объяснении так и было написано: «пораженный таким совпадением»). Я передал ему свои пятьдесят рублей. Он сказал, что передаст их иностранцам от моего имени…».

Примерно таким, нарочито кондовым языком было написано объяснение, шитое, конечно же, белыми нитками. Следователь Урывина была вне себя от возмущения: «Это вам адвокат насоветовал такое! Хотите избежать ответственности!» Но ничего поделать не могла. Таким образом, инкриминируемая Сергею сумма уменьшилась в два раза и всё завершилось передачей дела в Товарищеский суд. На дверях всех подъездов дома, в котором жил Чкалов, появились объявления: «Рассмотрение дела о валютных операциях гражданина Чкалова…» Публика, за исключением одного желчного старика, который всё порывался выступить с рассуждениями о «поругании имени советского человека», предлагая вернуть дело в органы, настроена была доброжелательно, особенно женщины (а пришли в основном они). Суд, выслушав заверение Чкалова в «искреннем раскаянии», принял решение взять его на поруки, чем крепко обидел принципиального старикана. Но это была ещё не победа, потому что следователь, то ли руководствуясь обязательной процедурой, то ли затаив неприязнь к Чкалову, так как подозревала, что автором версии произошедшего был он, направила частное определение по месту его учебы. Через какое-то время, когда всё, казалось бы, утихло, узнал он от своей знакомой, имевшей через мать хорошие отношения с куратором курса, Клавдией Ивановной, что его вызывают на актив факультета. «Посмотри, что пришло на твоего протеже», — сказала та, показывая Лене «телегу». — Как же он так проштрафился? Хорош знакомый, нечего сказать“. — „А что ему будет за это?“ — „Всё теперь от декана зависит. И как он сам поведет себя“. Будь Чкалов студентом дневного отделения или комсомольцем, вылетел бы за милу душу в одночасье. Филологический — в идеологическом смысле факультет безобидный (это вам не исторический или тот же философский), поэтому шанс остаться студентом у него был. Была надежда и на куратора: а вдруг словечко, хоть полсловечка скажет в поддержку или, по крайней мере, топить не будет. Поддержка действительно пришла, и совсем не с той стороны, с которой ожидал её Чкалов: декан оказался человеком весьма либеральным. За ним оставалось последнее слово. По непроницаемым лицам остальных было непонятно, осуждают они или сочувствуют. Вопрос много времени не занял. Декан, будучи отягощённым другими, очевидно более серьезными вопросами, лишь спросил: „Так вы определились наконец, кем хотите быть?“ Ранее Чкалов нажимал на то, что работает слесарем, полагая, что статус рабочего как-то поможет ему в создании положительного образа. „Определился“, — ответил он, чувствуя, что от этого ответа зависит его судьба. „Определились как студент или как слесарь?“ — подсказал декан. „Как студент, — догадался Чкалов, — и обещаю, что больше не оступлюсь и не подведу факультет“. — „Что же решим с этим студентом? — спросил декан, обращаясь к Клавдии Ивановне. Всё внимание Чкалова сосредоточилось на кураторе, хотя внутренне он уже ликовал: пронесло… «Я думаю, можно дать ему возможность исправиться, — сказала она (Чкалов в это время выдохнул: у-ух!). — Пусть подумает хорошенько и впредь будет сознательнее». — «Что ж, дадим шанс?» — теперь декан уже обратился к активу. Молчание было согласием.

Много в жизни Чкалова было такого, что самым серьезным образом могло повлиять (и влияло) на его будущее. Так, видимо, происходит с людьми, которых отличает нетвёрдость жизненной позиции. На этот раз пронесло, а ведь могло пойти иначе. Случайности влияют на судьбу человека или то, что заложено в нём, а случайности лишь способствуют временному отклонению от предначертанного? Сам ли он определяет цель и пути её достижения, руководит ли им кто-то свыше или это равнодействующая случайностей, ошибочных и верных действий, стороннего влияния и предопределения? Разве можно сказать наверное? Чкалов гордился тем, что окончил университет: это повысило его самооценку, заставило других с уважением относиться к нему и, безусловно, повлияло на дальнейшую судьбу, а ведь ничего этого могло и не быть. Ну не задайся он амбиционной целью удивить всех, поступив в лучшее учебное заведение страны, может быть, до сих пор чувствовал себя зажатым, «некачественным». За дело «о валютных операциях» могли запросто вышибить его из универа — и что тогда? Пошёл бы в другой вуз, а как же амбиции? С учёбой сложилось, а увлечение спиртными напитками — ведь и это могло изменить его жизнь решительно, как изменило судьбу не одного из его одноклассников — даже тех, кто подавал надежды быть успешным. Многих давно нет, а он живёт и, оглядываясь в прошлое, задаёт себе эти вопросы…

Джеймс Сахаров: родители — преподаватели МАИ, прекрасно воспитан, образован, талантлив… Умер от остановки сердца: пил. Сколько горя принёс близким, когда вошёл в возраст и стал неуправляем. Писал стихи, рассказы, участвовал в самиздатовском сборнике «Шерстяная лампа», издавал свой поэтический сборник «Голубая свирель». Поклонник Белого и Северянина, он был готов влюбиться и влюблялся в первую же девушку, проявившую к нему участие… Стихи, конечно, писал слабые, но не в этом суть. Главное — писал. Записывал в тетрадь — и непременно с посвящением. Разочаруется в одной даме сердца — выжжет сигаретой её имя и впишет новое. Над некоторыми его стихотворениями было даже несколько таких выжженных мест. Когда напивался, звонил куда-то и требовал соединить его с президентом США. Называя свою фамилию, непременно поправлял: он не Андрей Сахаров, академик, а просто Сахаров, Джеймс. Ждали, за ним тут же приедут те, «кому следует», но никто не приезжал. На защиту диплома поехал в дрободан — защитился на «отлично». Упокоился на Ваганьковском… Горше нет судьбы родителей, переживших своих детей. Как-то, когда Чкалов, очередной раз устроившись в «Союзпечать», сидел в киоске на углу дома, в котором был тогда кинотеатр «Чайка», к нему подошла невысокая, складная, аккуратно одетая женщина с осунувшимся лицом и безжизненным взглядом. Назвав его по имени, она сказала: «Вчера у нашего мальчика была годовщина. Берегите себя, дети». «Да-да, — поспешил ответить смущенный Чкалов, только что бойко общавшийся с молодой покупательницей и, как всегда, пытавшийся острить, — я был на кладбище». Он не знал, что ещё сказать этой когда-то моложавой, привлекательной и так изменившейся теперь женщине. Будто вину свою чувствовал — за то, что живёт, и живёт так беспечно, в то время как её «мальчик» остался там, забытый друзьями. Но в глазах её Чкалов не увидел упрёка. Наоборот — в ней, когда-то, наверное, осуждавшей товарищей сына и, может быть, возлагавшей и на них часть вины за его судьбу, теперь было что-то вроде нежности к тем, кто был близок ему и в силу этой близости становился близок и ей — матери…

Немало беспокойства своим родителям доставлял и Чкалов, но когда мама сказала отцу (он тогда лежал в госпитале), что сын поступил в университет, тот вздохнул: «Ну, теперь я за него спокоен». Оказалось, несмотря на то что был он озабочен своим здоровьем и на другое у него не оставалось душевных сил, отец не мог не переживать за него. А ведь было за что: Чкалов вёл непонятный человеку старой закалки образ жизни — не работал, не учился, было подозрение, что и человек он пустой, несерьезный. На исходе пути человеку необходим мир в душе, и хоть в этом Чкалов не подвёл отца.

Соседом Чкалова по служебной коммуналке был Илья Федорович Селезнёв — дворник ЖЭКа, человек по-своему замечательный: кавалер трёх Орденов Славы, советский Тихон Щербатый с тою разницей, что герой Толстого был крепок, кряжист, основателен, любил похвалиться своими подвигами и порисоваться перед слушателями, Илья же Федорович, этот, переводя на старорежимный лад, полный георгиевский кавалер, был тих, как все алкоголики, чувствующие свою безусловную вину, маленького, почти детского роста и щупл: казалось, дунь — улетит. Ко времени совместного проживания со «студентом» орденов у него уже не было: скорее всего, украли или же по бесшабашности не уберёг. Был он давно разведён, но жена, такая же щуплая, скромная и неприметная, время от времени навещала бывшего мужа, убирала в комнате, на кухне, оплачивала мелкие долги, о которых он и не догадывался, так как постоянно пребывал в каком-то замутнённом состоянии. Походил он больше на ребенка со сморщенной кожей, чем на мужика, пил, что называется, горькую, но вёл себя довольно прилично, и было удивительно, как этот совершенно невнушительный на вид человек мог брать кого-то в плен и даже доставлять в расположение командования. Удивлялся этому Чкалов до тех пор, пока не приключилась с ним следующая история. Как-то, обнаружив входную дверь запертой изнутри, он решил, как бывало не раз, проникнуть в квартиру через окно своей комнаты. Сосед наверняка спал, будучи под градусом, и не слышал настойчивые звонки и стуки: он был ещё и глуховат. Чкалов вышел из подъезда и тут услышал пьяные голоса, доносившиеся из окна их кухни, которое выходило на двор. Возмущение его было настолько велико, что, обычно не пользовавшийся этим «входом» по причине довольно высокого уровня, на котором было окно, он почти без усилий вскарабкался по стене, оперся коленом на отлив, затем — на подоконник и с шумом ввалился внутрь, опрокинув бутылку, стоявшую на столе, и чуть не сбив с ног находившихся там мужиков — соседа и его приятеля, столяра ЖЭКа, тоже фронтовика, такого же неказистого вида, ещё и инвалида. У него не было нескольких пальцев на правой руке, но это не мешало ему справляться со своей работой. Чкалов видел, как он ловко, не потратив лишней минуты, вставил ему дверной замок, который выломали друзья, заподозрив, что товарищ прячется в комнате с какой-нибудь девицей. Появление Чкалова было столь неожиданно и стремительно, что фронтовые старички восприняли это как несанкционированное проникновение в квартиру враждебного элемента. Илья Федорович, извергнув поток брани, мгновенно запустил свои цепкие пальцы в длинные волосы модного соседа, лишив его таким образом свободы действий, а столяр, которого в народе звали шлёп-ногой (он был ещё и хром), приставил к его голове пилу и стал тыкать ему в нос своей культёй. Дело обошлось без смертоубийства лишь потому, что героические старички наконец признали в нежданном госте законного жильца, но поверженному пришлось прежде выслушать все упрёки мужиков, чью поллитровку он уронил на пол. После этого, слушая рассказы о героизме советских солдат в период ВОВ, на вид далеко не героических, Чкалов вспоминал соседа-дворника, его товарища Шлёп-ногу и уже никогда не удивлялся.

Получение служебного жилья было заслугой Чкалова и являлось доказательством того, что при достаточном усердии можно добиться желаемого, каким бы неосуществимым это желание ни казалось. Так и произошло. К начальнику ЖЭКа дома 77 по Ленинградскому проспекту, полковнику в отставке, господину (тогда товарищу) Тараканову, явился молодой человек, отрекомендовавшийся студентом, и поинтересовался вакансией на условиях получения временного жилья, которое предоставлялось тогда особо ценным работникам — чаще всего дворникам. Молодой человек произвел на господина Тараканова благоприятное впечатление. Набрать студентов и наконец избавиться от алкоголиков, которые создавали ему многочисленные проблемы, было его давней мечтой, и так счастливо вышло, что Чкалову предложили ставку не дворника даже, а дежурного слесаря. Собственно, всего-то нужно было следить за температурой системы отопления и расходом воды, отключая насосы на ночь и включая их рано утром. По истечении испытательного срока, во время которого Чкалов зарекомендовал себя как дисциплинированный работник, ему разрешили вселиться в комнату на первом этаже. Это было нечто фантастическое: то, о чём мечтал он многие годы, свершилось! Это достижение подняло авторитет его в глазах знакомых на высоту необыкновенную, послужив причиной искренней зависти даже тех, кто ранее не считал Чкалова сколько-нибудь достойным внимания.

Первое время домоуправ не мог нарадоваться тому, каким образом решился вопрос с дежурным слесарем, и стал уже поговаривать о том, что неплохо бы заменить всех пенсионеров, которые дружно пили в бойлерной, способствуя созданию там нездоровой атмосферы, на студентов. К сожалению, это оказалось заблуждением: пенсионеры хоть и пили, но все-таки были людьми старой закалки, то есть крайне ответственными. Чкалов же, получив жильё, почти сразу проявил себя с иной стороны: стал часто отлучался по своим делам, не всегда вовремя включал и выключал насосы, а бойлерная осталась тем же местом встреч, каким она была и прежде. Лишь публика сменилась: вместо экзотических любителей выпить, теперь приходили личности не менее экзотические — длинноволосые парни и девушки. Возникли проблемы и с соседом, который не платил за электричество. Возмущенный этим фактом, перестал платить уже и Чкалов. Когда по прошествии года образовался внушительный долг (тогда государство так рьяно не боролось с неплательщиками), им отключили свет. Полгода жили они впотьмах, пока дело не разрешилось в судебном порядке и каждому не назначили свою часть выплат. Работа в бойлерной была необременительной, свободного времени было достаточно, и, помимо учебы, Чкалов еще подрабатывал. Заработок носил противоправный характер: молодой слесарь-сантехник спекулировал обувью, иным «дефицитом», купленным «по случаю» в магазинах, торговал джинсами, приобретенными у иностранцев. Не пренебрегал и мелочёвкой. Так, оставленная после распития тара также шла в дело: на несколько пустых посудин можно было приобрести «огнетушитель» — бутылку «Плодово-ягодного» («Плодово-выгодного») ёмкостью 0,75. Помимо спекуляции и фарцы, открылась ещё одна возможность заработка — сдавать свой «аэродром» (спальное место) в аренду знакомым. Почасово или на ночь. В последнем случае в обязанности «арендаторов» входило выключение и включение насосов. Произошёл даже такой казус: пригласил он свою новую знакомую в бойлерную, а наутро выяснилось, что она уже была здесь раньше с приятелем. Впрочем, то, что среди хиппарей считалось «свободной любовью», не касалось настоящих отношений, которым были присущи все традиционные атрибуты — чувство собственности, ревность, верность и даже в какой-то степени целомудрие. О таких отношениях мечтал, наверное, каждый юноша, пока же приходилось довольствоваться суррогатом.

Время, когда Чкалов жил на служебной площади и работал в бойлерной, вспоминается с ностальгией. У него было своё жильё, он учился в лучшем вузе страны, учился тому, к чему был склонен и способен. Это была жизнь, не отягощенная серьёзными обязательствами, кроме сдачи экзаменов, что, в конечном счёте, шло ему на пользу. День начинался с обхода домов и включения насосов, затем в бойлерную могли прийти дядя Ваня, второй дядя Ваня, слесари, жильцы дома. Заговорщицки спрашивали:

— Ты это, у тебя там как… нет ничего?

Делая вид, что не понимает, Чкалов вопрошающе смотрел на них.

— Ну там, сам знаешь… а то колотит.

— Ну-у, — будто бы в раздумье, тянул он, — взял вчера — хотел вечером выпить с товарищем. Только что вот домой не успел отнести.

— Ты это… продай — ведь купишь ещё, когда откроется, а нам во как, — дядя Ваня проводил рукой по шее.

Это был тот дядя Ваня, у которого тряслись руки, дёргалась красная в морщинах кожа на шее. Второй дядя Ваня стоял молча, потому как был статусом выше: зять его работал шофером то ли в органах, то ли в посольстве, что не исключало, наверное, и первого. Он был уверен, что у Чкалова есть бутылка, и не одна. В бойлерной, как и первый дядя Ваня, он работал дежурным слесарем и был своим человеком, но этой территорией панибратство и ограничивалось. Однажды по какой-то надобности Чкалову пришлось подняться к нему в квартиру и он был поражен необычным интерьером прихожей сменщика. Чего стоило одно зеркало — огромное, с вензелями, в то время как вся ценность имущества Чкалова тогда заключалась в книгах, паре джинов и радиоприёмнике «Рига-101» с колонками.

Посетители выпивали тут же, закусывая принесенной с собой скромной снедью, и подолгу не засиживались. Один дядя Ваня шёл к жене, не уследившей за ним, другой, положив в рот леденец, чтобы перебить запах портвейна, поднимался в свою квартиру с огромным зеркалом в прихожей, остальные также не злоупотребляли гостеприимством, особенно по выходным, когда за ними был особый присмотр в семье. После ухода гостей Чкалов мыл бутылки и, цепляя сложенной пополам верёвкой, выдёргивал через горлышко пробки: за неимением штопора «посетители» вдавливали их внутрь. Пробки были нужны для шторы, которую он намеревался повесить в дверном проёме, ведущем из кладовки в его комнату. Иногда ставил бутылку под струю горячей воды, чтобы отошла наклейка. К сожалению, коллекция наклеек до сего времени не сохранилась.

Заработок на пустой посуде и утренних продажах алкоголя был мелким, но Чкалов справедливо считал: если копейка идёт в руки — почему бы её не принять. Курочка по зёрнышку клюёт. Он твёрдо усвоил принцип, которым руководствовался один из персонажей Ремарка, богач Блюменталь: нельзя упускать выгоду, даже если она мизерна. Когда копить становилось скучно, он мог позволить себе решиться на авантюру, связанную с серьёзным нарушением закона. Так, на рубеже 70-х — 80-х, когда Чкалов очередной раз устроился в «Союзпечать» киоскёром, товарищ брата, Сашка Гор, работавший на табачной фабрике, предложил ему левак. Это были первые баснословные заработки, требующие лишь готовности пойти на риск. Тут ведь — пан или пропал. Сумма выручки, получаемая им каждый день, завораживала, побеждая страх. Гор подвозил ему мешки с сигаретами, он размещал их под кроватью у себя дома, а утром брал часть в киоск и продавал, выставив нелегальную продукцию на витрине. Подошедший спрашивал:

— «Ява» у вас какая?

«Ява» могла быть «явской», производства фабрики с одноименным названием, и «дукатовская», качество которой было ниже. Была ещё и длинная, по 80 копеек, «Ява 100», в чёрной пачке, «черносотенная». Последняя не пользовалась популярностью: её надо было сушить перед употреблением.

— Явская.

— Да? — удивлялся удаче покупатель. — Дайте блок.

Убрав сигареты в портфель, уходить не торопился.

— Надо же! Не знал, что здесь есть. Часто поступает?

— Слу-ча-ается.

— А там… — взгляд покупателя становился загадочным, — можно, если к девяти буду подходить?

При этом он оставлял на тарелке стоимость пачки с доплатой.

— Не надо, — отказывался брать деньги Чкалов. — Потом рассчитаетесь, а то ведь со счета собьёшься.

Щекотливость ситуации заключалась в том, что ему не нужно было брать за сигареты сверх стоимости: это и так был левый товар. Но не брать — значило породить сомнения в его легальности, поэтому отказывался редко.

Решив, что заработал уже достаточно, известил Гора: отбой. Гор понимал его, потому что и сам не был готов рисковать свободой пусть даже из-за очень больших денег. Скоро он, скопив достаточную, по его мнению, сумму, уволился с фабрики, где остались лишь самые рисковые, бандиты, можно сказать. Гор дружил с ними с детства, но сам бандитом не был. Помахаться на кулаках в кафешке — в этом удовольствии он себе не отказывал, отличаясь от других тем, что никогда не подвергал противника унижению и не бил лежачего. Ему не хватало главного — жёстокости. Друзья его были другими. Троечники и двоечники привыкли жить во враждебной им среде, поэтому 90-е не застали их врасплох, а лишь способствовали рождению инициативы, которую теперь можно было проявлять не в кулачных разборках, а в бизнесе. Многие отличники оказались не у дел, потому что привыкли жить в условиях устоявшихся правил, действительность 90-х такой возможности им не предоставила. Например, в юридической компании «Юр-статус», которую одно время возглавлял Чкалов с партнёрами, на приёме клиентов сидел писатель, с документами бегала по городу курьер, золотая медалистка, а водителем работал бывший министерский чин. Когда-то к подъезду его дома подавали чёрную «волжанку», а теперь он на своих жигулях возил тех, на кого раньше смотрел свысока и кого сейчас ненавидел и уважал. Ненавидел за то, в чём не было их вины, а уважал за предоставленную ему возможность заработка.

В 90-е дела у Гора пошли хорошо: начал он с бригадира челноков, привозивших ширпотреб из Турции, ОАЭ, имел несколько точек на рынке. Потом купил коммерческую недвижимость и стал солидным человеком. Была у него одна черта, отличавшая его от многих, с кем он общался по жизни: Гор верил в честное слово. Так, не владея достаточными средствами для выгодного приобретения очередного нежилого помещения, он взял в долю брата Чкалова на негласных условиях своего преимущественного права по управлению недвижимостью. Тот дал честное слово и сдержал его. Когда у Гора возникли проблемы со здоровьем, он большую часть времени стал проводить на даче, где любил сидеть с удочкой на берегу пруда погружённый в свои неспешные мысли. Дело стало тяготить его, он осознал бессмысленность прежних соблазнов. Будь у него дети, он смотрел бы на жизнь иными глазами, но Господь не дал Гору такого счастья. Все немалые накопления его ушли на врачей, а когда деньги кончились, он стал лечиться в обычных поликлиниках. Ходил все время с каким-то аппаратом под рубахой, а если становилось легче, приезжал на встречу с друзьями. Теперь замечали они в глазах товарища новое, ранее не свойственное ему, — печаль и плохо скрываемую зависть к здоровым людям. Когда Гор слышал, что у кого-то появлялись проблемы со здоровьем, взгляд его теплел: ему становилось легче от понимания того, что он не одинок в своей беде. Последние два дня своей жизни Гор просидел неподвижно, уставившись взглядом во что-то, понятное лишь ему. О чем он думал, что видел? Может быть, думал о том, что ждёт его, видел мать, брата, своё детство, вспоминал задорную юность, полную приключений и риска молодость, сожалел о прошедшем или же физические страдания подавляли сознание… Одно ясно: о своих магазинах он не думал. Когда провожали его и поминали, говорили, как и принято в таких случаях, много хорошего. О том, что в нелёгкие годы Гор никогда не отказывал в помощи родственникам, растерявшимся перед новой реальностью, — даже тем, кто ранее сторонился его, опасаясь за свою репутацию. Не оставил он и своего падшего брата, рецидивиста, который, выйдя на короткое время из заключения, обокрал его: Гор, чувствуя, наверное, за что-то вину перед ним, ездил туда, где отбывал срок этот родной ему по крови человек… Было ли всё сказанное правдой или простительным преувеличением, сказать определенно нельзя, но многое из того, что говорилось об ушедшем, было откровением даже для близко знавших его. Таким был Сашка Гор, бывший хулиган и задира, не всегда друживший с законом, но веривший в честное слово…

После получения служебной площади Чкалов не только стал относиться к своим обязанностям без должной ответственности, но и проявил себя очень беспокойным жильцом. На него стали поступать жалобы от соседей, недовольных «ночными оргиями», прибавились и разборки с орденоносным соседом. Чтобы избавиться от прежде желанного, а теперь слишком неудобного работника, домоуправ начал хлопотать в исполкоме о предоставлении ему другого жилья. Дело упрощалось тем, что семья Чкаловых ранее уже была поставлена «на очередь» с перспективой улучшения жилищных условий и он сохранил за собой это право. Так сложилось: при поступлении в университет въехал в комнату на Ленинградском проспекте, по окончании — в квартиру на Смольной. Судьба ли это, везение…

В нашем повествовании, по настоянию самого героя, мы избегаем подробностей, касающихся его семейной жизни. Скажем лишь, что долго гулять на свободе после получения квартиры на Смольной ему не пришлось: вскоре женился. На работу устроился в вечернюю школу учителем русского языка и литературы. Это было довольно своеобразное учреждение, которое представляло собой отражение той стороны действительности брежневской эпохи, которая была насквозь поражена лицемерием. Сразу оговоримся, что жаловаться на то время, а уж тем более «клеймить» его было бы большим грехом, так как многих это устраивало. Существует даже такое мнение: Ильич сам жил и другим давал жить. Не знаем, насколько оно является всеобщим, так как появилось много позже после ухода генерального секретаря, когда люди почувствовали на себе результаты перемен и не всем альтернатива прежней жизни показалась привлекательной.

В СССР школа всегда была на передовой идеологической борьбы, и Чкалов надеялся, что работа учителем будет способствовать снятию с него подозрений в неблагонадёжности. К тому времени вечерние школы были уже анахронизмом и картина, сложившаяся в этом секторе образования, больше напоминала театр абсурда. Никаких учеников не было и в помине, а присутствие их на занятиях отражалось лишь документально: сидели горе-учителя в пустых классах и решали «кроссворды» в журналах посещаемости: в понедельник надо поставить законную тройку Петрову и Сидорову, которые не только не ходили в школу, но даже не знали о её существовании, во вторник «пришли» Иванов и Маркова, не присутствовавшие, может быть, уже и в природе, в среду вновь появляется Сидоров, а уж Ртищев «сидит» на каждом уроке: как же — любимый ученик, которого можно увидеть в школе аж два раза в году, живьём, а не на бумаге! Методический день уходил на поиски «живых душ»: ходили по адресам когда-то учившихся в дневной школе, а также уже числящихся в вечерней, но ни разу не появившихся. Найти «живую душу» и «скомплектовать» её (оформить учащимся школы) было большой удачей. Один раз Чкалову сильно повезло. Позвонил в квартиру, где, по его сведениям, проживала некая Людмила Осенева, не окончившая десятилетку, и — вот счастливая неожиданность! Мало того, что Людмила Осенева была дома, но ещё и оказалась его бывшей знакомой — известной Милкой, которая открыла ему дверь в костюме Евы. Лицо её, все ещё миловидное, несло на себе печать прежней и, судя по всему, продолжающейся забубённой жизни, но тело было безукоризненно. Если бы не лицо и руки, выдававшие возраст, Милку запросто можно было принять за семнадцатилетнюю девушку. Встретились как добрый друзья, хотя первое время было немного странно, что Чкалов предстал перед ней не тем, каким она знала его во времена бесшабашной юности, а лицом, как говорил Никанор Иванович, «официальным». Он искренне обрадовался встрече и постарался извлечь из неё максимальную пользу, поэтому разговор быстро приобрел прежние нотки, став дружеским и развязным. Милка простодушно, даже слишком легкомысленно отдала Чкалову свидетельство об окончании восьмилетки, и он «зачислил» её в свой класс. Разумеется, увидеть ее в школе он не надеялся, но, по крайней мере, мог поручиться, что это живой человек.

Милка (имя, разумеется, изменено) была когда-то девушкой Чкалова. Не девушкой в общепринятом значении этого слова, а подружкой, которую всегда можно было «выписать» в случае надобности, если, конечно, она была не занята. Природа наделила её правильными чертами лица, умопомрачительной фигурой, крайне недалеким умом и редкой искренностью. Она была красавицей, и, как это нередко бывает, если эта красавица принадлежит тебе, ты перестаёшь ценить её красоту, не замечаешь того, что видят другие — те, кто завидует тебе. Нет, она не принадлежала в этом смысле исключительно Чкалову и благоволила каждому сулившему веселое провождение времени. Она была лишена корысти, нежна и искренна, когда физически сближалась с мужчиной. С её стороны отсутствовали грубость и явное желание получить свое — нет, она сопротивлялась и жалобно просила не трогать её, но Чкалов знал, что, если проявит больше настойчивости, она падёт, и это придавало их встречам чувственную привлекательность. Особенно нежна она была, когда он, насытившись и чувствуя усталость, лежал без движения с закрытыми глазами. Милка потеряла девственность не по взаимности: её взяли силой её же друзья в подъезде дома, на техническом этаже, где компания часто проводила время. Бомжей в СССР не было, и технические этажи содержались, по крайней мере в Москве, в приличном состоянии. Молодые люди покупали вино, сигареты и устраивались там в полутемноте. Подоконник служил столиком, на котором раскладывалась небогатая снедь, а ступеньки — сиденьем. Здесь они чувствовали себя вольготнее, чем на лестничных площадках, на которые выходили жильцы квартир, выражая недовольство. Летом, собираясь компаниями, сидели в беседках на территории детских садов. Беседки были большие, и компании были большие. Здесь был свой верховод, своя красавица, свои приживальщики и свои аристократы. Последних хоть и признавали за своих, но все-таки немного чурались, ревниво охраняя подруг от их влияния. Наверное, у «простых» ребят было подспудное чувство предвиденья — они догадывались, что в будущем пути их разойдутся: у «аристократов» будет своя, чуждая им жизнь, а у них своя — такая, какой она сложилась у родителей: будут они шоферами, рабочими на заводе, милиционерами, водителями вагонов метро, военными, а кто проявит настойчивость, выйдет в люди — станет «инженером».

В случае с Милкой это был некий стереотип — «изнасиловали в подъезде». Было ли так на самом деле — Чкалов не знал. Говорила, что впоследствии она стала девушкой одного из участников этого действа. Парень влюбился в неё и мучился ревностью, когда она отвечала на ухаживания других. Ревность долго жила в его сердце.

Чкалов ещё посидел немного, выпил чашку чая и простился с бывшей подругой. Он был доволен: «скомплектовал» ученика — да ещё какого! Попробуй скажи теперь, что это, дескать, очередная мертвая душа. Нет, очень даже живая — живая до того, что малейшие подробности её души и тела, вплоть до слишком щекотливых, он готов был раскрыть в случае необходимости.

Учительский коллектив вечерней школы 1++ Железнодорожного района Чкалов вспоминает с теплым чувством. Математик Ирина Моисеевна, физики Лазарь Моисеевич и Юрий Владимирович, завуч Тамара Иосифовна, другие учителя — почти все они, кроме директора школы Александра Сергеевича, относившегося к нему с подозрительностью, приличествующей занимаемой должности, считали его талантливым, современным, в меру фрондирующим и не в меру ленивым молодым человеком. Сошелся он с Юрием Владимировичем, физиком, и Александром Алексеевичем, историком. В первом привлекала почти чеховская интеллигентность и лёгкое фрондерство, во втором — необычная судьба. Александр Алексеевич был когда-то партийным функционером и работал замом секретаря одной из среднеазиатских республик. Рассказывал о нравах в этой среде: «Правило было такое: первый секретарь обязательно должен быть из национальных кадров, второй — русский. Была своя специфика. Например, надо шефу выступать — готовь доклад. Трудишься, пишешь, приносишь ему: „Вы, Мухрай Мухраевич, посмотрите, поправьте, что сочтёте необходимым, — я отредактирую“. И вот ходишь к нему каждый день и спрашиваешь: замечания есть? А тот и не думал читать. Завтра выступать ему — к ночи зовёт. Начинает читать — спрашивает: „А это слово что значит? А это?“ Работа была нелегкая». Надо сказать, что Александр Алексеевич был совсем не похож на функционера, образ которого сложился в народном сознании, — коррумпированного и чванливого. Это было открытием для Чкалова. Погорел историк на любовном фронте. Таких не держали, чтобы не пятнать образ партийного вожака. Из партии не исключили, но с должности сняли. Ввиду важности предыдущего места работы пользовался большим авторитетом у директора школы, для которого прежняя должность нового сотрудника была недосягаемой. Рассказывал свои байки и физик. Заговорили о китайцах, и он напомнил, что первые имена в списках окончивших МАИ с красным дипломом — сплошь китайские, вплоть до года, когда Хрущёв поругался с Мао. Юрий Владимирович говорил, что китайские студенты почти не спали и всё время проводили за учёбой. «Они, если чего-нибудь не понимали, то просто заучивали текст наизусть, — улыбаясь, говорил он. — У нас в общежитии жил китаец. Мы как-то решили подшутить над ним и разбудили в шесть часов утра — дескать, у нас положено стоя слушать гимн Советского Союза. Он принял это всерьёз и стал нас каждое утро будить. Слова гимна у меня отпечатались в памяти на всю жизнь». Юрий Владимирович говорил, что и ему когда-то предлагали продвигаться по партийной линии, но он из лени не согласился.

Работая в вечерней школе, Чкалов приступил наконец к деятельности, к которой готовил себя изначально, — стал давать частные уроки. Много времени прошло, прежде чем приобрёл он положенный лоск — стал вальяжен, самоуверен, речь его обрела не достающую начинающему репетитору неспешность, и вряд ли кто-нибудь из родителей мог поверить, что в дневной школе, куда он перешёл работать после ликвидации вечёрки, ученики во время уроков шумят и подбрасывают ему на пиджак насекомых. У Чкалова не получалось «держать дисциплину» в классе, и он «распустил руки» — дал шалуну подзатыльник. Тот отомстил, принеся из школьной столовой двух тараканов. Но не отсутствие волевых качеств было причиной неуважения к нему учащихся, а то, что он приходил в класс совершенно не подготовленным к занятиям. Дети это чувствовали, и поэтому предъявить претензии родителям за неважную учёбу их отпрысков он не мог: те сами могли пожаловаться на него. Впрочем, начинал он многообещающе — даже заговорили о молодом даровании. Но не прошло и нескольких месяцев, как «дарование» сдулось. В итоге, как и раньше, закрепилась за ним репутация талантливого, но халатно относящегося к своим обязанностям человека. Даже оправдание нашли: не для школы создан — ему бы горы ворочать где-нибудь в сферах высоких и серьезных. Ближе к истине были самые проницательные, которые решили: себе на уме, халтурщик, хотя и не без таланта. Откуда увидели в нём этот талант — не совсем было понятно даже ему самому. Ну, может быть, потому, что в глазах коллег считался он университетским человеком, а ещё потому, что окончил, работая в школе, второй институт — уже английское отделение, или потому, что никто не предполагал, что, выступая на учительских капустниках с речами и блеща остроумием, готовил эти речи заранее, выдавая за экспромт. А ещё избегал подработок в виде дополнительных нагрузок и в то же время не бедствовал…

Поздними вечерами вместе с Виктором Петровичем, физиком, объезжали они район и клеили на дверях подъездов, стенах домов, остановках общественного транспорта и столбах линий электропередач объявления об уроках. Предложения конкурентов, разумеется, сдирали. Шутили, что запросто могли бы выпустить реестр столбов района, пригодных для дела. Не все годились: поверхность некоторых была настолько бугристой, что бумага при разглаживании рвалась. Не держалось она и на идеально гладкой поверхности — соскальзывала, не успев высохнуть. Объявления «работали» первые два дня, потом их срывали или работники коммунальных служб, или конкуренты, поэтому каждый звонок был ценен. Позвонить могли не только клиенты, но и участковый, поэтому Чкалов, ссылаясь на занятость, сначала просил оставить номер телефона звонившего. И лишь потом, убедившись, что ему не ответили заученной фразой: «Дежурный отделения такой-то слушает», — договаривался об условиях занятий. Ездили с Виктором Петровичем на его стареньких «Жигулях» (физик — за рулём, Чкалов — на поклейке) в любую, даже самую ненастную погоду. По дороге обсуждали ситуацию на рынке услуг, ругали конкурентов, говорили о политике. Виктор Петрович с пониманием и должной иронией относился как к «демократам», так и «патриотам», никого особенно не выделяя, поэтому у них не было причин для неприязни друг к другу. Ругали Горбачева, сочувствовали Ельцину (в то время Ельцину сочувствовали все), жаловались на учеников, не внёсших плату и пропавших, высказывали мнение об уровне интеллекта красивых девиц (Виктор Петрович утверждал, что красивые девицы не могут быть глупыми уже потому, что знают себе цену) — в общем, сочетали полезное с приятным. Домой Чкалов возвращался в одежде, испачканной клеем, который приходилось выводить тёплой водой.

Смерть Брежнева, последнего советского императора, олицетворявшего эпоху, застала Чкалова в вечерней школе. Запомнилось собрание, приуроченное к этому событию: гадали, что будет дальше, каким окажется новый правитель, не вернутся ли времена сталинизма в связи с назначением на эту должность бывшего председателя КГБ? В обществе преобладали настроения неопределенности и растерянности. Чкалов тревожился ввиду своего неоднозначного прошлого: а вдруг примутся за неблагонадёжных, «социально опасный элемент», к которому ранее он, как ему казалось, был приписан? На собрании неожиданно для всех выступил с верноподданнической речью. Попросил слова и начал так: «Ушёл из жизни верный ленинец….», а закончил: «Пусть поддержкой всем нам будет то, что дело Леонида Ильича Брежнева находится в руках его соратника, достойного коммуниста, верного ленинца, Юрия Владимировича Андропова!» Когда попросил слово, увидел замешательство в глазах коллег: от него, не раз отпускавшего смефуёчки в адрес власти, впрочем довольно невинные (ввиду горького опыта он научился контролировать себя), можно было ждать чего угодно. Говорил с чувством и настолько вошёл в образ, что чуть не объявил минуту молчания. Вовремя сдержал себя. Коллеги были озадачены: раз записной фрондёр толкает такие художественные речи, не является ли это преддверием неких испытаний? Или, хуже того, это издевательство, столь мастерски скрытое? «Ну ты, Чкалов, даёшь, — сказала ему потом Раиса Моисеевна, учитель физики, когда они остались в кабинете одни, — такую речугу закатил». Конечно, Раисе Моисеевне да и любому обывателю чего тревожиться — ведь с них всё как с гуся вода, а его — мало как оно ещё повернётся — могут и за жопу взять: «Это какого-такого хрена, — спросят, — вы, милостивый государь, по ночам речи нашего дорогого Леонида Ильича слушали, это в пьяном-то виде-с? Что вы этим хотели сказать? Послужной список ваш — вот он, у нас столе лежит, сохранился в целости-сохранности. Пришла пора разобраться!»

Общество жило настороженными ожиданиями. Пошли слухи о дневных проверках любителей ходить по магазинам в рабочее время, — слухи, может быть, даже специально распускаемые властью. Передовицы в газетах призывали покончить с расслабленностью и «разгильдяйством», но начинания эти закончились смертью очередного генсека. Настоящее всё более начинало походить на фарс, и вот тут, когда ухо обывателя привыкло к скорбным звукам похоронных маршей, в воздухе неожиданно послышалась бодрая мелодия, возвестившая о наступлении весны: Генеральным секретарём ЦК КПСС был избран Горбачев. Михаил Сергеевич отличался от кремлёвских старцев тем, что был сравнительно молод, имел университетское образование и, главное, говорил «без бумажки». Последнее очаровало граждан (автор чуть было не написал — «глуповцев»), потому как они привыкли к иному и уже не представляли себе, что генсек может говорить так живо. Сейчас те, кто восторженно внимал речам нового хозяина Кремля, его же и винят в своём разочаровании. Все мы были наивны в то время — почему же не позволить такой наивности и Горбачеву? Наверное, потому, что можно простить заблуждение гражданам, которые в конечном счете за это сами и расплачиваются, но нельзя простить недальновидности историческим деятелям: исторические деятели судятся особым судом — судом истории.

Граждане, до этого равнодушные к отчетам с пленумов и съездов, в одночасье превратились в слушателей, читателей и даже ораторов. Такое явление, как пикейные жилеты, стало массовым. Шла стремительная политизация городского населения. Атмосфера того времени нашла своё отражение в рассказе «Раввин».

В стране полным ходом шла перестройка. Началась антиалкогольная кампания, и водка, окончательно превратившись в твердую валюту, стала приниматься в качестве оплаты за услуги. Нельзя сказать, что эта кампания оставила в душе Чкалова негативный след. Да, были шумные очереди в винных магазинах, прилавки приходилось брать с боем — и только. В то время его больше заботило, как прокормить семью, дать образование детям, а что касается выпивки, то в мебельной «стенке» у него всегда стояли две-три бутылки финского ликёра, которые покупались при каждом удобном случае. Он и сам иногда готовил такой «ликёрчик». Для этого необходимы были лишь два ингредиента: водка и сироп от варенья. Получалась густая жидкость, отливающая в бокале вишнёвым цветом. Подружка, которую он пригласил в гости, пока жена лежала в роддоме, поделилась впечатлением от такого «финского» ликёра: «Да-а… О-очень вкусно! Умеют же они делать. Класс!»

Этот «класс!» нашёл своё отражение и в программах передач на телевидении, где говорящие головы «заряжали» хлорированную воду из крана, придавая ей небывалые целебные свойства, гипнотизеры одним лишь взглядом валили с ног столпившихся на сцене женщин серьезного возраста (при этом Чкалов не помнит ни одного случая, когда кому-либо из упавших потребовались услуги травматолога), округлыми движениями рук, похожими на пантомиму, кудесники изымали из организма прикованных к экрану граждан «отрицательную энергию» и попутно всё, изъятие чего жаждали наивные души: грыжу, онкологию, радикулит, импотенцию… Всё это за ненадобностью стряхивалось тут же, под ноги работников телевидения, находившихся за кадром. Изменой и приворотом занимались другие «специалисты». Вера во всю эту чудодейственную хрень зиждилась на доверии к государственным СМИ: раз по ящику показывают — дело верное. А чем ещё можно объяснить массовое помешательство? Накопившеюся за семьдесят лет усталостью от пропаганды воинствующего атеизма? Сейчас мы пишем об этом с иронией, и может сложиться впечатление, что помешательство это коснулось лишь необразованной или отчаявшейся части населения, но это не совсем так. По крайней мере, не только мама Чкалова, пожилая женщина, страдавшая многими недугами, но и он, человек с образованием, ставил стакан перед телевизором, руководствуясь принципом: худа не будет, а вдруг и дивиденды какие получишь. Когда пришло отрезвление, кудесники отправились на гастроли в другие страны, где также пытались смущать доверчивую публику, но, кажется, звёздный час их был лишь в России — в годы неразберихи и смуты.

Газеты и журналы стали самыми востребованными источниками информации. Образованное столичное общество разделилось на два лагеря — «демократов» и «патриотов». У каждого направления были свои СМИ. Чкалов с удивлением узнал, что журнал «Огонёк», с обложек которого на читателя обычно смотрели представители рабочих профессий — доярки и монтажники, стал «рупором перестройки», а «толстый» журнал с одиозным названием «Молодая гвардия» — оплотом «реакции». Теперь и бывшие антисоветчики оказались по разные стороны баррикад, причём взаимная неприязнь их друг к другу была сильнее той, которую все они когда-то питали к власти.

Не остался в стороне от процесса и Чкалов — политизировался. Началось всё с его визита к товарищу, Игорю Ивановичу, у которого застал он незнакомого молодого человека, прекрасно разбирающегося, как показалось ему, в земельных отношениях в России с незапамятных времен. Гость очень складно рассуждал о вреде, нанесенном сельскому хозяйству варварским использованием химикатов, каком-то «гумосе», сословиях в царской России, Ельцине, Лигачеве, Высоцком… Чкалов был очарован им, хотя некоторые мнения незнакомца показались ему слишком неожиданными. Например, в отличие от Чкалова, который, как и многие в то время, сочувствовал Ельцину, молодой человек утверждал, что деятельность последнего наносит России вред. В его высказываниях даже слышались нотки сочувствия коммунистам, что образованной публикой тогда считалось моветоном, не раз упоминалось общество «Память», якобы исповедовавшее идеи самобытности русской нации, развитию которой мешали и продолжают мешать какие-то масоны, в доказательство приводились примеры, казавшиеся бесспорными… Всё было так гладко, так убедительно, как гладко и убедительно лилась речь незнакомца. От внимания Чкалова не ускользнуло и то, что масонов молодой человек несколько раз назвал «жидомасонами». Совсем экзотичным было утверждение, что русских детей некоторые злонамеренные силы спаивают обыкновенным кефиром, который Чкалов, как и многие граждане, считал продуктом, полезным для здоровья. Самым интересным было то, что молодой человек нёс вовсе не отсебятину, а ссылался на авторитеты — в частности на академика Углова, ещё в 1983-м году выступившего со своим культовым докладом «Алкоголь и мозг». В общем, этот почти энциклопедических знаний юноша произвел на Чкалова хоть и неожиданное, но благоприятное впечатление. Он говорил правильным языком, к собеседнику относился с симпатией, был чисто и со вкусом одет. Чкалов узнал, что в обществе есть люди, исповедующие идею, которой он подспудно сочувствовал, — идею русского национализма.

В следующий раз гостем Игоря был Саша Гудин — член Совета «Скреп». Он был в чёрной рубашке военизированного покроя и брюках галифе. В лагере противников называли «скреповцев» чернорубашечниками и черносотенцами, сами же они объясняли черный цвет цветом монашества. Хозяин и гости сидели за столом и пили чай (Общество пропагандировало трезвый образ жизни). На этот раз беседа уже откровенно имела характер пропаганды. Как и его предшественник, Саша производил впечатление человека крайне компетентного, также говорил об истории землепашества, о взаимоотношении сословий, делая акцент на роли «инородцев» в царской и современной России.

То, что говорил Гудин, продолжало рушить некоторые представления Чкалова. Например, о творчестве Владимира Высоцкого, кумира миллионов, главного фрондёра того времени (круче были только диссиденты), он отзывался критически. «Ну как же, — мягко возражал Игорёк, — ведь Высоцкий считается выразителем русского духа». — « Да, — соглашался Саша, — но не всегда в лучших его проявлениях». Это было странно, ведь склонность к напитку Чкалов считал не только подтверждением безудержности русского характера, но ещё и сопротивлением системе, доказательством того, что реальный русский человек — вовсе не советский, не тот, каким его рисовали идеологи: он непослушен, свободен, склонен к бунтарству, и водка — это своеобразный выход из этой несвободы. За всем, о чём говорил Гудин, проглядывалась очевидная цель: он агитировал друзей вступить в Общество. Те же, будучи людьми осторожными, давать обещания не спешили. Видя, что усилия его не приносят желаемых результатов, Саша наконец сказал:

— Надо иметь в виду, что, как некрещёные не могут рассчитывать на милость Господню на Страшном суде, так не будет милости и прощения тем, кто, понимая серьёзность сложившейся ситуации, из трусости решил отсидеться. Когда здоровые силы придут к власти, придётся ведь отвечать.

В его словах, казалось, была угроза, но ребята сделали вид, что не заметили это: «Скрепы» не представляли собой какой-либо серьезной силы. Чкалов видел в декларациях Общества явные перехлёсты и даже непростительные, с его точки зрения, фантазии, но сама идея нравилась ему, и только хотелось, чтобы эти люди были умнее.

В конце 80-х распространение получили «открытые письма», в которых «патриоты» и «демократы» жаловались друг на друга в ЦК КПСС. Тогда ещё не было полной уверенности, что власти компартии пришёл конец, и поэтому, жалуясь на противников, ей били челом не только сторонники, но и её недоброжелатели. Общим местом было обвинение в «фашизме» — красно-коричневом или либеральном. Солженицын, познакомившись с писателем Распутиным, удивлялся, что эту, как он говорил, «нежную душу» называли фашистом. Лауреат Нобелевки и сам недолго пробыл гением и «совестью нации». Как только демократическая общественность смекнула, что он и не собирается принимать чью-либо сторону в противостоянии «сил добра и зла», объявила его дутой величиной и никудышным писателем. Со всеми вытекающими. Но старику было не привыкать: ведь когда-то его уже называли «литературным власовцем» и «черносотенцем». Конечно, в образованном российском обществе были люди по-настоящему либеральных, патриотических взглядов, среди которых можно назвать, например, Дмитрия Лихачёва, но мельтешили перед глазами обывателя и шли в атаку за его душу другие, амбиционные, бескомпромиссные, закалённые в идеологических спорах.

Перестройка дала новый импульс творческим исканиям Чкалова. Он не потерялся, как некоторые, и готов был ловить своё в мутной воде. В то время на слуху были имена авторов ускоренного курса обучения иностранным языкам, и Чкалов, не желая оставаться в аутсайдерах, решил, хотя и без всякого на то основания, покуситься на этот вид заработка. Что руководило им? А вот что. Он видел, что в деле стяжательства главенствующую роль играют не профессионализм, а наглость и решительность. Ни малейшего представления не имел он о пресловутом методе и даже ещё не решил для себя, действительно ли наличествует в природе такое явление, не является ли оно обычным шарлатанством, но рассудил здраво: раз кто-то неплохо зарабатывает на этом — почему бы и ему не подсуетиться? Деньги живые, курс короткий, ответственность — в размере внесенной платы. Вот так — языка в сущности не знал, о методе не имел представления, а преференции получать был готов. Подогрело эту решительность и интервью с одним из первых миллионеров современной России, Германом Стерлиговым, который поведал телезрителям, с чего началась деятельность знаменитой фирмы «Алиса». А началась она с рекламы. Ничего не было у братьев, уверял тщедушный на вид, заразительно улыбающийся юноша, просто они дали рекламу, а уж там — как хочешь, так и выкручивайся. Это произвело впечатление на Чкалова, и через две недели появилось в газете «Из рук в руки» объявление: «Английский язык за две недели! Метод Чкалова». Где наше не пропадало — мыслил он. Произошло это уже после его увольнения из школы. Он стал свободен, чтобы вновь закабалиться — теперь уже по собственной воле. От желавших овладеть иностранным языком за две недели отбоя не было, и Чкалов чувствовал себя готовым к эксплуатации мечты бездельников. Каждое занятие было сродни выходу на сцену, где он исполнял роль массовика-затейника, не имевшего точного плана и каждый раз импровизировавшего. Идеи приходили в ходе обучения: он разбивал людей на группы, призывал отвечать хором или поочередно, менял стиль работы, приемы, просил рассказать анекдот, рассказывал сам… Однажды преподаватели организации, где он «гастролировал», попросили разрешения присутствовать на занятии: думали узнать методику и использовать в своей работе, но вскоре поняли, что метода никакого нет, всё строится на обаянии преподавателя, а этому научиться нельзя. Не получилось поживиться на халяву.

Тот период был не только одним из самых драматичных, но и самых счастливых периодов жизни Чкалова. Драматичных потому, что он переживал семейную драму, которая в конце концов завершилась разводом. Счастливым же потому, что по заведенной ещё с советского времени традиции каждое лето он оставлял дела, брал отпуск и проводил его с любимыми — мамой, дочерью и сыном. Каждый день приносил ощущение радости: дети были рядом, и никто не мог покуситься на их близость с отцом. Лишь изредка, когда жена, не любя дачу, в дурную погоду увозила их в город, Чкалов чувствовал себя несчастным, вредничал, не жалея мать, страдая болью любви. Были бодрые, солнечные утра, на которые отзывалась душа, ветерок, первым прикосновением к лицу выводивший тебя из состояния сонной вялости, радостное ожидание пробуждения детей, осторожность, требовавшая не приступать к шумным работам в саду из опасения нарушить утренний покой дорогих чад, и досада на солнце, которое уже подбиралось к окну, угрожая нагреть воздух в комнате и тем самым прервать их божественно прекрасный сон…

Весть о событиях 1991 года застала Чкалова на огороде, когда он обрезал усы клубнике. Помнит, что не мог определиться в своем отношении к происходившему. Уже тогда в нём зародилось сомнение в правильности пути, по которому шло государство, уже тогда он замечал в себе некое сочувствие к коммунистам — не как носителям идеологии, а как проигравшим. Чувство это знакомо русскому человеку, который нередко становится на сторону поверженного. Это было время, когда в сквере напротив кинотеатра «Россия» собирались представители партий и движений, их сторонники, сочувствующие, зеваки и любопытные, которые живо обсуждали происходившее. Самые преданные не покидали этот московский Гайд-парк до последней электрички метро. Их лица были уже не отделимы от этого места. Они ездили на «Пушку» как на работу и, казалось, испытывали от споров, даже когда не принимали в них участия, наслаждение, которое было сравнимо лишь с неожиданным возвращением молодости. Чкалов втянулся в этот процесс, став чуть ли не постоянным участником споров. Его даже стали отмечать там как своего, уже знали его политические пристрастия, о которых говорил значок с изображением Георгия Победоносца, красовавшийся на лацкане его пиджака. Значок этот был не что иное, как герб Москвы, но для посвященных это означало, что носитель его — член «Памяти», или сочувствующий Обществу. Несмотря на то что «памятники» и «масоны» были непримиримыми противниками, они с нетерпением ждали появления друг друга, с жадностью вступая в дискуссию. Хотелось высказать всё, что свербило: кто делал революции в России и делает это сейчас, кто ответствен за пьянство в народе, кто мешал и доныне мешает полноценно развиваться русскому человеку, строит козни государственному строительству и заинтересован в развале страны, кто является врагом перестройки, препятствует становлению демократии, утверждению общечеловеческих ценностей… Поначалу Чкалова поражала почти энциклопедическая осведомленность спорщиков, которых лишь с большой натяжкой можно было назвать интеллектуалами, но скоро он понял, откуда берут аргументы эти люди. Всё это были читатели и почитатели «толстых» журналов, представлявших интересы «патриотического» и «демократического» направлений. Из статей идеологов, печатавшихся там, и черпали доказательства своей правоты их сторонники. Борьба была настолько яростной, что не успевал выйти номер со статьёй идеолога одного лагеря, как выходил номер с не менее жёстким и не менее язвительным ответом представителя другого лагеря. Иной раз доходило до шпионажа: одна сторона упрекала другую, что номер, в котором вышла ответная статья, был подписан до выхода статьи противника, а значит, её содержание, хранившееся в строжайшей тайне, было известно заранее. Всё обсуждалось публично и с неподдельным негодованием, как если бы возмущенная сторона и сама не воспользовалась такой возможностью насолить оппоненту. Аукционы на право годовой подписки уже имели характер не коммерческий, а политический. Выигрывали издания «демократические», но этому тут же находилось объяснение: журналы отражают интересы богачей, которые оказывают им финансовую поддержку. В подтексте же имелось в виду: а богачи, сами знаете, кто у нас по национальности.

Вот собравшиеся в небольшую кучку на Пушке с интересом слушают человека, который только что приехал с аукциона.

— Сначала торговали «Наш Современник», — спешно и возбужденно (он всё ещё находится под впечатлением произошедшего) говорит тот, стараясь последовательно излагать ход событий. — Начали с (называется сумма), но постепенно цена дошла до (опять сумма) и остановилась. Предложил какой-то наш человек, патриот.

Суть мероприятия состояла в оценке годовой подписки на то или иное издание. В торгах принимали участие несколько журналов одновременно.

— За «Знамя» встал (называется известное имя) и сразу дал втрое больше. У наших тоже состоятельный один нашёлся и дал столько же. Эти пошушукались — и какой-то картавый встал и говорит: даю (рассказчик называет значительную сумму). Ну, никто из наших уже не смог предложить такие деньги за «Современник».

— Известно, у них все деньги, а русскому человеку откуда взять столько, — вставляет стоявший рядом с ним и искренне огорчённый услышанным.

— У русского человека зато совесть есть, — раздаётся скромная реплика кого-то из недавно появившихся здесь и ещё стесняющегося высказывать своё мнение в полную силу.

В другом кружке, недалеко от первого, царят иные настроения — настроения победителей.

— Наши выиграли, и причем с таким отрывом, — не сдерживая удовольствия и хорошо понимая, что его чувства разделяют слушатели, рассказывает человек, который то ли был на аукционе, то ли слышал о нём от очевидца.

— Ну, да, — ответствуют ему из соседнего кружка — в ваших руках все банки находятся, отчего же и не заплатить за такой хлам, как «Огонёк».

— Это в каких же наших? — выражая на лице поддельное удивление, вопрошает человек, хотя хорошо понимает, что имеет в виду оппонент.

— Известно, в каких. Тех, которые оплатили Иуде бронированный вагон в 1917 году. Сейчас то же хотите сделать. Не получится!

— Это что же мы хотим сделать?

— Споить русских младенцев кефиром, — язвительно выкрикивают из общей толпы.

Раздаётся смех.

В другой кучке спорят о патриотизме:

— Патриотизм, как писал Толстой, последнее прибежище негодяя, — блаженно улыбаясь, парирует доводы оппонента маленький, тщедушный, чернявый человечек.

— Толстой вкладывал в это совершенно другой смысл, — горячится его оппонент, такой же невзрачный и удивительно похожий на первого. — Великий гений, Толстой, имел в виду, что подлец часто прибегает к патриотизму с целью избежать осуждения. Это не патриотизм, а приспособленчество!

Он горячится, чувствуя, что его доводы не принимаются противной стороной за основательные.

— Толстого отлучили от церкви, он был масоном, — звучит, как труба, голос, который принадлежит личности мужиковатого вида, с мясистым, грубым лицом и бельмом на глазу. — Менделеев говорил: «Национализм во мне столь естественный, что никогда никаким интернационалистам меня из него не вытравить».

— А вы читали, как ответила Куняеву Иванова?

Вопрос риторический, и девушка, задавшая его, хочет уколоть противника, которому, конечно, известно содержание полемики между патриотами и «дерьмократами».

— С Ивановой ему тягаться не под силу. Злая тётка. Наша, — слышится довольный голос.

— Ну, ведь у вас тоже есть — Васильева, — подсказывает интеллигентного вида мужчина, обращаясь к кому-то рядом с собой.

Благодушие его объяснимо: его «партия» берёт верх в дискуссии.

— Зато у вас таких, как Бушин, нет. Читали его статью в «Нашем современнике» о деле Норинского? Обхохочешься!» — находит чем ответить «маленькому» «невзрачный».

— Что верно, то верно: у нас таких дремучих нет.

— Конечно. Одни сионисты засели и народ травят.

— Ну да. Скажи ещё, всю воду из крана выпили. Знакомая песня.

— Да вы почитайте, что в вашем жидомасонском «Огоньке» написано о (называется историческая личность). Дойти до такого кощунства.

— Не, огромное удовольствие получил от статьи Бушина. Как он смешно о Бакланове написал. Два раза перечитал и ещё буду.

Норинский посылал письма известным людям, угрожая им расправой от имени «Памяти». Когда провокация раскрылась, Бушин опубликовал в «НС» статью, проникнутую злой иронией по отношению к главреду «Знамени», который, получив такое письмо, написал заявление в прокуратуру.

Симпатизируя «Скрепам», Чкалов не делал реальных попыток стать членом Общества, хотя одно время чуть не написал письмо художнику Сорову, который возглавил группу, отделившуюся от основного Общества, «соровскую». Письмо должно было начинаться пафосно: «Уважаемый господин Соров, я, как русский человек, с одобрением слежу за Вашей полезной деятельностью… В наше время, когда страна как никогда нуждается… Прошу Вас считать меня Вашим сторонником…» Первый раз он увидел Сорова по дороге в село Радонеж. Во избежание возможных провокаций власти не хотели пропустить группу к памятнику Сергия Радонежского. Произошло шумное выяснение отношений. Второй раз — на вечере «Нашего современника». Когда на сцену вышел Григорий Распутин, с галёрки послышался выкрик:

— Да здравствует Распутин — совесть нации!!!

Слова эти, безусловно пафосные, не содержали в себе что-либо необычного, но кричавшие производили впечатление людей слишком экзальтированных. Публикуемый в периодике, Соров был адекватен и говорил дельные вещи: «… большинство народных депутатов РСФСР, которые на съезде решают сейчас судьбу России, являются либо космополитами, либо дебильными марксистами… не понимают предназначения России», — но «живой» Соров был другим — мягко говоря, более колоритным. Находились люди, верившие таким лидерам безусловно.

«Скрепы» возлагали на Ельцина большие надежды. Во-первых, то, что он принял представителей Общества, выводило его руководителей из числа «нерукопожатных», повышало авторитет. Во-вторых, в Обществе решили, что в лице Ельцина к власти пришел наконец «русский человек», почти монарх, которого можно будет привлечь на свою сторону. Ельцин же, скорее всего, преследовал свои цели — завоевать симпатию разных слоёв гражданского общества. Со свойственной политикам осторожностью, согласившись с доводами Общества о необходимости охраны памятников, он ещё не решил, надо ли ему брататься с этими людьми. Впоследствии, когда стало ясно, кто победил в политическом противостоянии, «Скрепы», не имевшие существенной поддержки в обществе, оказались ненужными, хотя напрямую против Общества Ельцин, кажется, никогда не высказывался: не та величина, чтобы давать ей оценку на его уровне.

Хотя Чкалов был простым обывателем и не принадлежал ни к каким движениям, с ним произошла та же метаморфоза, что и с некоторыми участниками диссидентского движения: отрицание коммунизма не привело его к негативному отношению к российской государственности. Раньше неудачи этого государства вызывали у него чувство ехидства: дескать, вот, несмотря на всю вашу пропагандистскую трескотню, Запад не «загнивает», а цветёт и пахнет, и на Луну первыми высадились американцы, нобелевских лауреатов среди советских ученых ничтожно мало, изобилие продуктов, о котором вы все мозги проели «трудящимся», можно получить лишь по радиотранслятору, а обувь фабрики «Скороход» советская женщина наденет не иначе как под страхом смерти. Он хорошо помнит, как злорадствовал, узнав из передачи «Немецкой волны» о подбитом моджахедами советском БТРе, как радовался под Новый год победе хоккейной команды США в матче с СССР. Финальный свисток, и — о несказанная радость! — американцы, ранее не смевшие даже мечтать о таком результате, выиграли. Друзья ликовали, поздравляя друг друга с победой… Такое настроение держалось до тех пор, пока страна не начала разваливаться на глазах.

Кроме участия в спорах на «Пушкинской» и встреч с редакциями журналов, он ездил на субботники, организуемые ВООПиК, обществом охраны памятников: в дом Щепкина, храм в Конькове, Донской монастырь, бывшую церковь, расположенную на территории завода Динамо, где, по преданию, были захоронены иноки Пересвет и Ослябя, а в советское время установили, как утверждали «скреповцы», то ли пресс, то ли наковальню. Обычно по окончании таких субботников участники располагались за столом, выкладывали принесенную с собой снедь и пили чай. Когда в мероприятиях принимали участие «скреповцы», существенная часть времени уделялась не уборке мусора, а митингу, на котором, конечно же, бранили пресловутых масонов, члена Политбюро, «чёрного кардинала» Яковлева, повторялись остроумные идеи о малиновом звоне колоколов, якобы ионизирующем воздух, наличии алкоголя в кефире… Сначала подводили итоги проведенного субботника: сожгли столько-то сена, разобрали вход в здание, убрали мусор… Затем Тит Титыч, лидер «Скреп», предлагал заслушать доклад кого-нибудь из своих единомышленников с талантом оратора. Например, на субботнике в Донском монастыре перед собравшимися выступал Саша Гудин. Чкалов стоял поодаль, не желая, чтобы тот заметил его: стыдно было, что он, взрослый и самостоятельный человек, склонен поддаться чьему-то влиянию. К тому же, Гудин был моложе его. С основным докладом (собственно, повторением уже не раз говоренного) выступал сам Тит Титыч, который показался Чкалову человеком не слишком образованным, но с несомненной харизмой и ораторскими способностями. Он говорил увлеченно, понимая, что выступает перед благодарной аудиторией. Собравшиеся знали все, что он собирался сказать, но так устроены политизированные люди: они готовы многократно слушать одно и то же, испытывая каждый раз наслаждение.

Тит Титыч был весь какой-то гладенький, складненький, носил усики, лоб естественным образом переходил в лакированный череп, окаймлённый по бокам длинными прямыми волосами, не всегда имевшими, как казалось, чистый вид. Человек явно не физического труда и довольно смышлёный, о чём говорили его живые глазки. На кандидата наук, конечно, похож не был. Больше частник, мелкий собственник, но не чистильщик обуви, сидящий в своей будке, а подвизающийся где-то на задворках искусства. Одним словом, фотограф, каких раньше рисовали на вывесках в провинциальных городах. Говорил как по писаному, складно, хотя и не всегда логично. Талант оратора, организаторские способности, впрочем достаточно скромные, — всего этого было недостаточно для той роли в общественной жизни, на которую он претендовал и которую ему прочили оппоненты. И все-таки нельзя отрицать того факта, что люди масштаба Тита Титыча, или Дмитрия Дмитриевича Васильева, или той же Валерии Ильиничны Новодворской сыграли определенную роль в смутное время, внеся свой вклад в развитие общества. Это были, безусловно, оригинальные и яркие личности. Васильев создал свой Фронт, который послужил колыбелью нескольким движениям национал-патриотического толка, наименования которых автор не называет, потому что деятельность большинства из них ныне запрещена законом. Грустно, но уход из жизни Дим Димыча остался почти не замеченным в медийном пространстве. Такова и Валерия Ильинична Новодворская, естественный враг «Памяти». Несмотря на её неприемлемые для патриотов, крайние и подчас парадоксальные взгляды, несмотря на её очевидное для некоторых нездоровье, следует признать её смелость в период коммунистического правления — смелость, граничившую с героизмом. Чкалов даже считал, что Валерия Ильинична внесла свой вклад в дело развала советского государства, когда чаша весов чуть не склонилась в сторону власти и записные «демократы» разумно затихли в ожидании. На Пушкинской площади остались тогда лишь сторонники «Демократического союза», окружённые милицейской цепью. Урезонить их не удалось, власть отступила, и «демократы» оживились. Те, кто впоследствии вышел в лидеры, использовали Новодворскую, не принимая участия в её рискованных акциях: выжидали, не пойдет ли всё в обратную сторону. Когда после путча стало ясно, что назад пути нет, они все стали смельчаками. Новодворскую как-то незаметно отстранили от дел и приглашали уже как символ, почти из жалости, прощая ей неоднозначные высказывания. Это было время борьбы идей. Каждая партия старалась привлечь на свою сторону как можно больше сочувствующих — тех, кто придёт к избирательным урнам. Шли многолюдные митинги. Ораторы просвещали народ, который с их подачи узнавал многое, о чём ранее и не догадывался. Так, на одном из таких митингов поп-расстрига «отец Глеб» главным злом всех бед назвал некоего Петрова, и до того никому не известная фигура в одночасье стала знаковой. Энтузиасты с воодушевлением ухватились за новую жертву: «Петрова долой! Долой Петрова!» Звездный час чиновника был недолог: вскоре нашли нового злодея и Петрова забыли. Чкалов даже не успел толком узнать, чем он успел так насолить демократическому попу. Тот митинг напомнил ему эпизод из «Войны и мира»: достаточно было градоначальнику назвать имя предполагаемого виновника всех бед, несчастного сына купца, как толпа с энтузиазмом подхватила эту мысль. Судьба Петрова была не столь плачевна, потому что нравы были уже не такими жестокими, да и жестокость более проявилась в скором забвении его имени.

В записных националистах Чкалов окончательно разочаровался лишь в 2012 году, когда возникла опасность для режима. Националисты, прельстившись возможностью войти во власть и персонально отметиться в русской истории, приняли участие в Координационном совете, солидаризировавшись, по его мнению, с противниками российской государственности. После этого он перестал ходить на Русские марши, считая, что интересы государства должны быть выше личных амбиций. Был ли он прав, отождествляя государство с властью, — об этом можно спорить, но он чувствовал, что поступил так, как велело ему внутреннее чувство. В 2012 году попытка противостояния власти не удалась: кроме митинговых тусовок, «соискатели» Болотной оказались неспособными к серьёзной деятельности, и, когда пришло время ежедневной работы, отнимающей уйму времени и не освещаемой публично, энтузиазм их сдулся сам собой. Никаких жандармов не потребовалось для разгона этих «революционеров»: стыдливо разошлись сами. Власть проявила мудрость, и на этот раз всё закончилось мирно.

Чкалов принадлежал к тем людям, которым наскучивает дело, если они долго занимаются им. Трудовая книжка его была испещрена записями наименований и мест работ. Когда репетиторство надоело ему, он принял предложение товарища и стал «юристом» в фирме, оказывающей посреднические услуги предпринимателям. Неучтенные денежные средства, частое отсутствие хозяина, возомнившего себя капиталистом, вера его в честность сотрудников, большинство из которых в прошлом были его однокурсниками, привели к тому, что последних стал прельщать бес легкой наживы. И в самом деле, рассуждали они, пашешь целый день, видишь движение неучтёнки в привлекательных размерах, а между тем бизнес этот доступен любому, кто готов пойти на риск. Специфика работы таких фирм довольно подробно описана в рассказе «Живодёры», поэтому не будем здесь повторяться. Истории о том, как расходятся партнеры по бизнесу, обычны для того времени. Деньги развращают человека, подавляют его волю, толкают к предательству. В условиях сравнительной бедности дружить в СССР было проще, потому что возможности обогащения были крайне ограничены и дружба не так подвергалась испытанию золотым тельцом. Теперь же распадались связи, существовавшие десятилетиями, друзья расходились, недовольные друг другом, «накрученные» женами, любовницами, доброжелателями, совращенные алчностью, обидой, имевшей или даже не имевшей под собой оснований. Это были издержки свободы.

Ведение бизнеса в начале 90-х имело свои плюсы и минусы. Первые состояли в том, что не было жесткой фискальной системы, способной контролировать мелкие организации в полном объёме, не определены правила мест нахождения юридических лиц, которые нередко располагались в жилых квартирах, сдаваемых внаём. Отследить их деятельность было невозможно: лёгкие на подъём, они могли за один день поменять место нахождения или зарегистрировать правовую форму с новым наименованием. Минимальные потери объяснялись тем, что на счетах таких организаций были незначительные средства, так как большинство расчетов осуществлялось в наличной форме. «Наличка» маленьких фирм могла храниться даже и не в сейфе, а в незапирающемся ящике стола. Помнится, когда Зина, партнёр Чкалова, в конце рабочей недели первый раз принесла домой «кассу» — целлофановый пакет, набитый деньгами, супруг её, Яков, взял его и стал ходить по квартире с видом человека, потерявшего что-то важное.

— Яш, ты что-то ищешь? — с удивлением спросила она.

— Куда спрятать, — ответил тот серьёзно, продолжая искать.

Зина подошла к нему, молча взяла пакет и с беспечностью, озадачившей мужа, положила, почти бросила в тумбочку, где у неё хранилась косметика.

— Лучше сходи за шампусиком. Отметим первую зарплату.

К оплате принималась любая валюта, хотя законодательством это было запрещено, учитывались лишь суммы, проходившие через банк, отчёты нередко вообще не сдавались, официально штат таких организаций состоял из директора и главбуха в едином лице. Так, когда Чкалов разошёлся с партнёрами и основал фирму «ЮрСервис», Игорёк иронически назвал её «группой лиц, собравшихся по предварительному сговору».

Существенным минусом того времени были бандиты или те, кто косил под бандитов. Эти товарищи относились к своей профессии добросовестно и леностью не отличались. Происходило это примерно так. К руководителю фирмы приходил человек, спрашивал, есть ли у организации «крыша», и предлагал свои услуги. Понять, действительно ли это серьезные люди или местные любители поживиться, было невозможно. Последние для наглядности могли взять с собой внушительного вида персонажей, серьезные бандиты — бухгалтера, но не факт, что даже и в этом случае не имел место розыгрыш. На рэкетиров работал и сложившийся с подачи средств массовой информации стереотип: каждая уважающая себя контора должна иметь «крышу». Приводились убедительные примеры того, что может произойти со строптивыми предпринимателями. Как бы то ни было, в один прекрасный день директору «ЮрСтатуса» доложили, что некий господин желает обсудить с ним предложение о сотрудничестве. Игорь Иванович, поначалу охотно принимавший незнакомых людей (ему льстила роль руководителя, в то время как большую часть жизни он был в подчинении — у воспитателя в детском саду, учителя в школе, проректора в институте, хозяина в прежней фирме), теперь уже не ждал от них многого, потому что почти все эти «ходоки» хотели поживиться за счёт возглавляемой им компании, а теперь вот ещё и отвлекли от важного дела: по просьбе партнёра, Николая Михайловича, он спешно готовился к мини-докладу о французском экзистенциализме «Проблема свободы и выбора у Сартра и Камю». Один раз в неделю по заведённому уже обычаю в конторе собирались бывшие однокурсники учредителей, выпускники Историко-архивного института. Здесь они имели возможность не только оказаться в родной для них среде, но и выпить по нескольку чашек качественного кофе, полакомиться вкусными печеньями, покупку которых Николай Михайлович специально приурочивал к этому дню. Участники «философских сред» (Татьяна Фёдоровна, четвёртый учредитель, называла их «Колькиными пришибленными») были собственниками неказистых физиономий, не претендовали на какую-либо моду в одежде и всего стеснялись — особенно же угощения, так соблазнительно разложенного на столе. Правда, когда они начинали, по выражению той же Татьяны Федоровны, «философствовать», то преображались и, уже не стесняясь, с досадой смотрели на секретаря, если тот входил в кабинет начальника.

— Прошу, — сделав фальшивую попытку привстать, сказал Игорь Иванович одетому в строгий костюм, ещё очень молодому человеку спортивного вида.

Отрекомендовался тот просто:

— Костя.

Даже не Константин. Игорь Иванович, немного озадаченный такой фамильярностью, назвал себя. Гость продолжил так же свободно:

— Как идут дела, Игорь Иванович? Получается? Нет ли проблем у вас?

— Проблемы всегда есть. Вы, Константин, не знаю, как вас по батюшке, по какому поводу к нам?

— Зачем нам формальности? Ни к чему совершенно. Для вас я — просто Костя.

Игорь Иванович, сделав вид, что не совсем согласен с этим и не готов брататься с первым встречным, посмотрел на раскрепощённого молодого человека уже с интересом и не сразу нашёлся, что ответить. Тот опередил его:

— А вот мы как раз для того и существуем, чтобы избавить вас от решения этих проблем.

Игорь Иванович почувствовал что-то вроде тревоги.

— Крыша у вас есть? — спросил визитёр уже без обиняков.

— То есть? Какая крыша?

Игорь Иванович изобразил на лице непонимание, а сам подумал: «Всё-таки принесла нелёгкая».

— Обыкновенная, уважаемый Игорь Иванович. Если есть — назовите, нет — я вам свою предлагаю. Всяко бывает в жизни, от помощи грех отказываться. Ба-альшой грех.

— Да ведь мы организация, совершенно не представляющая интереса для злоумышленников: доход невелик, перебиваемся как можем. Вот, зарплату сотрудникам задерживаем.

Не мог Игорь Иванович не привести такие доводы, хотя уже понял, что от судьбы не уйти.

— А мы много и не попросим, — успокоил вежливый бандит, доброжелательно глядя ему в глаза. — От каждого по возможности — так, кажется, говорили раньше. Не злодеи же мы действительно.

Предложение пришлось принять. Ужались в расходах, от чего-то отказались, что-то по настоятельной просьбе скостили новые «партнёры». Но и нескольких месяцев не прошло, как появился ещё один проситель, конкурент, из числа «лиц кавказской национальности», Вахтанг. Пришлось «забить стрелку».

Костя и Вахтанг встретились как старые знакомые.

— Костян, так это ты?! — нисколько не огорчившись тем, что место уже окучено, воскликнул Вахтанг.

Он даже сделал вид, что готов облобызаться. По крайней мере, коснуться щекой.

— Привет, Вахтанг. Как тебя занесло в наши края? — протянул руку Константин, делая особое ударение на слове «наши».

Засим бандиты потребовали у Игоря Ивановича отдельную комнату, где, уединившись, провели час. О чем они там говорили, ребята так и не узнали, но Костик, прежде чем уйти, не преминул отметить, что обязательства свои он выполняет исправно. Была ли это театральная постановка — сказать однозначно нельзя, но был случай, когда услуги «крыши» действительно понадобились. Бойцы Костика приехали тогда с калашами, и дело уладилось миром. Но, видно, не слишком большой навар был от такого «сотрудничества», и в дальнейшем Костик уступил их фирму Вахтангу, который сразу предложил Игорю Ивановичу давать рекламу через знакомое ему агентство. Так простились они с пятью тысячами долларов — суммой, на которую ежемесячно давали объявления: деньги заплатили, а реклама не вышла. Таким способом хитроумный Вахтанг получил с них плату за «годовое обслуживание».

Если Костя с Вахтангом были настоящими бандитами, то Вову Филиппова развели мошенники. Прислали человека, и Вова, заранее готовый к такому развитию событий, отнёсся к его визиту с большим пониманием. Он даже что-то вроде гордости испытал: теперь их контора, ютившаяся в хрущёвской однушке и состоявшая из двух сотрудников — самого Володи и жены брата Чкалова — будет иметь, как все порядочные фирмы, свою «крышу». При прощании мошенник оставил незадачливому коммерсанту «мандат», который тот должен был при необходимости предъявлять другим соискателям: вынул из только что полученной пачки десятирублёвую купюру и, разорвав её, вручил Вове одну из половинок. Сей «мандат» пришлось предъявить некоему господину, появившемуся месяца через два в конторе и предложившему услуги «по обеспечению безопасности». Увидев половинку купюры, которую Вова торжественно вынес ему в коридор, «бандит» многозначительно кивнул в знак того, что принял её «к оплате», и ретировался. Был ли это очередной искатель легкой наживы или посланный для достоверности предыдущим мошенником — неизвестно. Настоящие бандиты, наверное, потребовали бы более весомое доказательство, чем рваная десятка. Да настоящие крышевики и не стали бы связываться с фирмой, офисная техника которой состояла из старого компьютера и чихающего через каждые пять минут принтера.

По-разному сказалось то время на судьбах близких Чкалову людей. Вернулся с Крайнего Севера средний брат. Вернулся в другую страну: все сбережения, долженствовавшие обеспечить семье благополучие на долгие годы, были съедены гиперинфляцией в одночасье, дела не было, из уважаемого человека, начальника полярной станции, превратился он в безработного, и больших трудов стоило ему опять встать на ноги. Младший же, испросив разрешения у матери, уехал с семьёй в Австралию, где уже обосновались их друзья. Мать всплакнула, посоветовалась со старшим и благословила, так как сыну добра желала — и ведь не одна оставалась: ещё два парня были у неё — опора. Последнее, конечно же, и младший осознавал, иначе бы не уехал. Как жить в разваливающейся стране, теперь было непонятно, и эмиграция, по мнению некоторых, была одним из способов выживания.

Государство сдавало свои позиции. Изменившиеся условия жизни побудили к активным действиям даже пожилых людей. Были такие сумки на колёсиках, с которыми пенсионеры ходили в магазины и ездили на свои дачи. Они-то и послужили им верой и правдой в то непростое время. Выходившие из метро граждане шли вдоль импровизированных «торговых рядов» и покупали у бабулек хлеб, сигареты, консервы, заготовки домашнего приготовления: квашеную капусту, огурцы, мочёные яблоки, зелень. Так у Татьяны Ильиничны, мамы Чкалова, появилось своё «дело». Купив несколько булок днём, вечером ехала она на трамвае к станции метро Щукинская. Здесь уже и свои отношения сложились — корпоративные и личные. Общение было важной составляющей этого «бизнеса»: «мониторили» рынок, критиковали более удачливых конкурентов за «бессовестность», жаловались на залётных, пока не признавали их за своих, делились секретами успеха с теми, с кем сошлись характерами, им же поверяя проблемы своего здоровья. Интерес к последнему, как ни странно, отходил во время этой предпринимательской горячки на второй план, хотя почти каждый из пожилых «бизнесменов» имел в своём активе целый список серьёзных болезней. Неспокойное время то явило цель, казалось бы, давно забытую советскими пенсионерами, а уж тем более фронтовиками, о которых худо ли бедно государство всё-таки заботилось, — целью этой была борьба за выживание. В атмосфере неопределенности, тревоги за будущее детей и внуков Татьяна Ильинична не потерялась — наперекор обстоятельствам вновь зажила активной жизнью. Теперь к пенсии она могла заработать ещё и «лишнюю копеечку», что было приятно. А ещё приятнее было то, что копеечкой этой она могла поделиться с внуками и даже детьми, которые, не слишком протестуя и успокаивая себя тем, что негоже лишать мать удовольствия дарения, принимали её скромную помощь. Счастливы родители, которые сохранили с детьми добрые отношения, и хоть не сторицей возвращается к ним любовь, не жертвами, сравнимыми с их жертвами, ибо нет таких жертв, на которые не способны родители ради чад своих, но завершают они свой земной путь не в одиночестве. Всё то нравственное и телесное, что было у Татьяны Ильиничны, отдала она мужу, детям и внукам своим. И они оказались достойными её. Может быть, лишь старший был не всегда на должной высоте, хотя со стороны могло показаться, что больше всех печётся о ней. Чкалов знал себе настоящую цену, и поэтому приятны были ему слова матери: «Старшенький мой — хоть и поворчит-поворчит, а всё сделает, что попрошу», — слова, которые и по сей день служат ему утешением. Утешением, но не оправданием.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • От автора
  • Странички из жизни обыкновенного человека. Биографическое повествование

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Прѣльсть. Back to the USSR предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я