Москва 1812 года глазами русских и французов

Александр Васькин, 2012

Известный москвовед Александр Васькин знакомит читателя с участниками событий двухсотлетней давности, происходивших в Москве в 1812 году, и их воспоминаниями. Герои этой книги: генерал-губернатор Москвы граф Ростопчин и французский дипломат Коленкур, чиновник Бестужев-Рюмин и адъютант Наполеона Сегюр, литератор князь Шаликов и писатель Стендаль, канцелярист Булгаков и сержант Бургонь, француз-эмигрант Д’Изарн и голландец Дедем, лейтенанты Ложье и Дамплу… В книге освещены самые разные исторические аспекты, как то: вступление захватчиков в Москву, начало пожаров и безуспешная борьба французов с русскими поджигателями, мародерство и грабежи, организация муниципалитета, отношения местного населения с оккупантами, подрыв Кремля и многое другое… Ряд публикаций и их перевод напечатаны в данном издании впервые после многолетнего перерыва. Книга снабжена именным указателем, а также указателями зданий и улиц Москвы.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Москва 1812 года глазами русских и французов предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Федор Ростопчин: «Наполеон вооружил меня зажигательным факелом»

За шестьдесят прожитых лет Федор Васильевич Ростопчин (1765–1826) проявил себя в трех областях: на государственной службе, в сельском хозяйстве и в литературе. И если первые две стези занимали графа лишь временами, то последней он никогда не изменял. Всю свою жизнь, протекавшую неподалеку от царского трона (а иногда и очень близко к нему), Ростопчин описал с такой тщательностью и смелой непосредственностью, что сочинения его приобрели не только автобиографический, но и хроникальный характер. Правда, герой нашего повествования, приложив руку к «изваянию» своего образа в собственных произведениях, напустил в них немало словесного тумана, создавшего определенные трудности для потомков, до сих пор спорящих о месте и дате его рождения.

А родился будущий писатель в… впрочем, дадим слово ему самому: «В 1765 г., 12 марта я вышел из тьмы и появился на Божий свет. Меня смерили, взвесили, окрестили. Я родился, не ведая зачем, а мои родители благодарили Бога, не зная за что. Я вышел из тьмы и появился на Божий свет». Столь остроумная автобиография заключена в вышедшем в 1839 г. ростопчинском сочинении «Мои записки, написанные в десять минут, или я сам без прикрас».

По происхождению Федор Васильевич был тем русским, которого не надо долго скрести, чтобы отмыть в нем татарина. Как-то император Павел спросил его:

— Ведь Ростопчины татарского происхождения?

— Точно так, государь, — ответил Ростопчин.

— Как же вы не князья? — уточнил он свой вопрос.

— А потому, что предок мой переселился в Россию зимою. Именитым татарам-пришельцам летним цари жаловали княжеское достоинство, а зимним жаловали шубы.

Одно из первых его сочинений — «Путешествие в Пруссию», сборник путевых заметок о немецкой жизни, стиль которого получит высокую оценку критиков девятнадцатого века: «Какой живой, искусный, чисто русский рассказ!»

После недолгих мытарств то на войне (сам Суворов подарил ему свою походную палатку), то при дворе Екатерины II (любвеобильная государыня ласково прозвала его «сумасшедшим Федькой»), к тридцати годам Ростопчин, наконец, нашел себя в окружении Павла I. Его литературные способности ярко проявились в очерке «Последний день жизни императрицы Екатерины II и первый день царствования императора Павла I». Это сочинение Ростопчина высоко ставил Петр Вяземский как «яркую, живую, глубоко и выпукло вырезанную на меди историческую страницу», написанную «мастерским пером, с живостью и трезвостью». Критик не скрывал своей зависти потомкам, «которые, в свое время, могут прочесть эту книгу».

Читая это интереснейшее произведение, мы в мельчайших подробностях видим, как быстро, на протяжении одних суток выросла роль Ростопчина в государстве, как при этом преображались лица придворных, с мольбой устремлявших свои взгляды на главного фаворита нового императора! Вот уже и влиятельный канцлер Безбородко, вытащивший когда-то Ростопчина из безвестности, умилительным голоском просит его об одном: отпустить его в отставку «без посрамления». Лишь бы не сослали!

Павел, призвав Ростопчина, вопрошает: «Я хочу, чтобы ты откровенно мне сказал, чем ты при мне быть желаешь?» В ответ Ростопчин выказал благородное желание быть при государе «секретарем для принятия просьб об истреблении неправосудия». Но все же главная должность Ростопчина не была прописана ни в каких табелях о рангах — ее можно выразить фразой, сказанной про него Павлом: «Вот человек, от которого я не намерен ничего скрывать». За усердие и преданность в 1799 г. император возвел Ростопчина в графское достоинство.

Смысл жизни подданного — служение государю, а всякая свобода личности ведет к революции. Этот постулат павловского времени Ростопчин принял на всю оставшуюся жизнь. Именно Павел «сделал» Ростопчину прививку от либерализма. Ростопчин хорошо усвоил, что совсем немного времени требуется, чтобы «закрутить гайки»: ужесточить цензуру, запретить молодежи учиться за границей.

Еще одно важное открытие Ростопчина — то, что у России не может быть политических союзников в принципе, а есть лишь завистники, которые так и норовят сплотиться против нее. Недаром ему приписывают фразу: «Россия — это бык, которого поедают и из которого для прочих стран делают бульонные кубики». Как напишет Ростопчин в своей «Записке… о политических отношениях России в последние месяцы павловского царствования», «России с прочими державами не должно иметь иных связей, кроме торговых».

Оказавшись в отставке в 1801 г. после насильственной смерти любимого монарха, Ростопчин посвятил себя сельскому хозяйству в подмосковном имении Вороново и вывел новую породу лошадей — ростопчинскую. Не дремало и его перо. Граф все писал и писал, не забывая критиковать новые порядки. Его консерватизм стал еще более радикальным.

Все, что ни делал Александр I, хорошо чувствовавший общественные настроения, вызывало у Ростопчина резкий протест. Особенно в направлении либерализации общества: свобода торговли и въезда и выезда из России, открытие частных типографий и беспрепятственный ввоз любой печатной продукции из-за границы, упразднение Тайной экспедиции и т. д.

«Господи помилуй! Все рушится, все падает и задавит Россию», читаем мы в его переписке 1803–1806 гг. В чем он видит основную причину «падения» России? Как и в сельском хозяйстве, это — увлечение всем иноземным: «прокуроров определяют немцев, кои русского языка не знают», «смотрят чужими глазами и чувствуют не русским сердцем» и т. д. Для исправления ситуации Ростопчин избирает весьма оригинальный способ: взять из кунсткамеры дубину Петра Великого и ею «выбить дурь из дураков и дур», а еще понаделать много таких дубин и поставить «во всех присутственных местах вместо зерцал».

В эти годы литераторство окончательно стало для Ростопчина главным занятием. В 1806 г. он сочиняет «наборную повесть из былей, по-русски писанную», уже одно название которой указывает на ее антигалльскую направленность: «Ох, французы!»

Автор, принимая на себя роль «глазного лекаря», который «если не вылечит, то, по крайней мере, не ослепит никого», открывает глаза читателю на то, каким должен быть настоящий русский дворянин. По Ростопчину, это «почтенный человек, отец, муж, россиянин редкий», хорошо воспитанный, «укрепленный телом», живущий в душе со страхом Божьим, любовью к отечеству, почтением к государю, уважением к начальству и состраданием к ближнему. Ростопчин указывает и еще на одно веское обстоятельство, без которого трудно стать настоящим патриотом, — надо жить и родиться не столицах, а «в одной из тех изобильных губерний, где круглый год никто ни в чем не знает нужды». Как видим, перечисленные качества характерны и для самого автора повести «Ох, французы!», т. к. местом его рождения является то ли Воронежская, то ли Орловская губерния, о чем до сих пор спорят апологеты графа.

Ростопчину душно в александровской России, он вынужден постоянно зажимать себе нос, остро ощущая тлетворное влияние Запада. Начинается оно с самого рождения, когда французские няньки и гувернеры разговаривают со своими воспитанниками на своем языке, а вместо «сорока, сорока кашу варила» ребенок слышит истории про Синюю бороду, в то же время, как «Наши сказки о Бове Королевиче, Илье Муромце заключают нечто рыцарское, и ничего неблагопристойного в них нет». И вот из такого ребенка, наслушавшегося в детстве французской речи, вырастает, в конце концов, несознательный дворянин, который «завидует французам и не в первый раз жалеет, что и сам не француз». Какая же из него «подпора для престола»?

Напечатали повесть лишь в 1842 г., когда автора уже давно не было в живых. Доживи Федор Васильевич до публикации, он был бы очень обрадован отзывами Белинского: «Верное зеркало нравов старины и дышит умом и юмором» и Герцена: «Много юмора, остроты и меткого взгляда».

А вот следующее произведение Ростопчина, которое можно назвать «программным», увидело свет вскоре после написания в 1807 г. В «Мыслях вслух на Красном крыльце Российского дворянина Силы Андреевича Богатырева» автор предлагает уже более крутые меры по борьбе с «иноземщиной»: «Долго ли нам быть обезьянами? Не пора ли опомниться, приняться за ум, сотворить молитву и, плюнув, сказать французу: «Сгинь ты, дьявольское наваждение! ступай в ад или восвояси, все равно, — только не будь на Руси».

«Мысли…» разошлись в списках и приобрели широкую известность. По сравнению с прежними героями Ростопчина, Сила Богатырев оказался более воинственным и даже агрессивным: «Прости Господи! уж ли Бог Русь на то создал, чтоб она кормила, поила и богатила всю дрянь заморскую, а ей, кормилице, и спасибо никто не скажет? Ее же бранят все не на живот, а на смерть».

Своими успехами в сельском хозяйстве Ростопчин не добился такого авторитета в обществе, какой принесли ему «Мысли…»: «Эта книжка прошла всю Россию, ее читали с восторгом!» — отмечал М. Дмитриев. Сочинение Ростопчина стало востребованным еще и по той известной причине, которая всегда присутствует в обществе и обозначается формулой «конфликт отцов и детей». Граф олицетворял старшее поколение, как обычно, недовольное младшим. И здесь увлечение французским было лишь поводом: «Спаси, Господи! чему детей нынче учат! выговаривать чисто по-французски, вывертывать ноги и всклокачивать голову. Как же им любить свою землю, когда они и русский язык плохо знают? Как им стоять за веру, за царя и за отечество, когда они закону Божьему не учены и когда русских считают за медведей? Мозг у них в тупее, сердце в руках, а душа в языке; понять нельзя, что врут и что делают… Господи, помилуй! только и видишь, что молодежь одетую, обутую по-французски; и словом, делом и помышлением французскую. Отечество их на Кузнецком мосту, а царство небесное Париж. Родителей не уважают, стариков презирают и, быв ничто, хотят быть все».

Но все же, главной причиной всех бед были и есть французы: «Да что за народ эти французы! копейки не стоит! смотреть не на что, говорить не о чем. Врет чепуху; ни стыда, ни совести нет. Языком пыль пускает, а руками все забирает. За которого ни примись — либо философ, либо римлянин, а все норовит в карман; труслив как заяц, шалостлив как кошка; хоть не много дай воли, тотчас и напроказит».

Когда возникла у Ростопчина ненависть к французам? Быть может, в далеком детстве, когда его домашним учителем-мучителем был представитель все той же родины Вольтера? Есть и другая веская причина. Ростопчин, призывая всех остальных к борьбе с французским влиянием, не смог ограничить его проникновение в свою семью. Да и семьи-то как таковой уже не было. Его жена, Екатерина Петровна Протасова, еще в 1806 г. приняла католичество, а затем пыталась обратить в чужую веру детей: трех дочерей, Наталью, Софью и Елизавету и двух сыновей, Андрея и Сергея.

Французские проповедники чувствовали себя у Ростопчиных, как дома. Это и популярный французский мыслитель Жозеф де Местр, и аббат Адриен Сюрюг, старший священник французской церкви Святого Людовика на Лубянке (аккурат рядом с усадьбой Ростопчиных!) и прочие. Нужно ли говорить о том, каким тяжким бременем лежала на душе у Ростопчина невозможность устройства своей собственной семьи по «русским правилам», жить по которым он наставлял всю прочую Россию.

А пока Ростопчин пробовал себя и в драматургии, сочинив одноактную комедию «Вести, или Убитый живой», главным героем которой был опять же любимый персонаж — Сила Богатырев. Пьеса прошла на московской сцене в январе 1808 г. лишь три раза. Некоторые зрители, узнав себя в ее героях, закатили скандал, после чего спектакль сняли с репертуара.

Десять лет просидел Ростопчин в отставке, пытаясь обратить на себя внимание государя. А тем временем приближалась Отечественная война 1812 г., все более очевидной становилась неизбежность военного столкновения с французами. В этой ситуации сочинения Ростопчина оказались весьма злободневными. И вот, наконец, Александр I услышал графа, назначив его в мае 1812 г. генерал-губернатором Москвы.

Ростопчин получил уникальную возможность применить на практике все те меры, к необходимости которых он призывал. Прежде всего, он занялся насаждением шпиономании, приказал выслать из Москвы иностранцев, причем, не только французов, но и всех, кто попадется под руку.

Итогом сего стала жестокая расправа над купеческим сыном Верещагиным во дворе ростопчинского дома на Лубянке 2 сентября 1812 г. Граф не имел права ни казнить, ни отдавать его на растерзание толпе, за что впоследствии получил порицание от царя, вынужденного извиняться перед отцом Верещагина.

Как напишет Александр Пушкин в «Рославлеве»: «Москва взволновалась; народ ожесточился. Светские балагуры присмирели; дамы вструхнули. Гонители французского языка и Кузнецкого моста взяли в обществах решительный верх, и гостиные наполнились патриотами: кто высыпал из табакерки французский табак и стал нюхать русский; кто сжег десяток французских брошюрок, кто отказался от лафита и принялся за кислые щи. Все закаялись говорить по-французски».

Кульминацией литературной деятельности Ростопчина в этот период стали его знаменитые афишки — «Дружеские послания главнокомандующего в Москве к жителям ее», похожие на былинные рассказы для тех, кто и читать-то не умел, а способен был лишь слушать, стоя в толпе на московских перекрестках. Таким способом Ростопчин «успокаивал» народ, одновременно завоевывая дешевый авторитет в бедных слоях населения.

Вяземский вспоминал: «Афиши графа Ростопчина были новым и довольно знаменательным явлением в нашей гражданской жизни и гражданской литературе. Знакомый нам «Сила Андреевич» 1807 г. ныне повышен чином. В 1812 г. он уже не частно и не с Красного крыльца, а словом властным и воеводским разглашает свои Мысли вслух из своего генерал-губернаторского дома, на Лубянке». А Лев Толстой назвал язык афишек «ерническим».

Николай Карамзин, свояк графа, живший у него в доме, даже предлагал Ростопчину писать афиши за него. При этом он шутил, что этим заплатит ему за его гостеприимство и хлеб-соль. Но Ростопчин отказался. Вяземский отказ одобрил, ведь «под пером Карамзина эти листки лишились бы электрической, грубой, воспламеняющей силы, которая в это время именно возбуждала и потрясала народ».

Управляя Москвой, граф порою терял ориентацию в жизненном пространстве: то ли он государственный чиновник (образца павловского царствования), то ли пламенный народный трибун. До самого последнего дня Ростопчин объявлял в своих афишах, что Москву не сдадут, считая необходимым «при каждом дурном известии возбуждать сомнения относительно его достоверности», что можно трактовать, как желание просто запудрить мозги. Покидая Москву, он распорядился поджечь город, чтобы уничтожить остававшиеся огромные запасы продовольствия.

Результат пожара Москвы был печальным — сгорело до 80 % московских зданий, а всю вину москвичи возложили на своего прежде уважаемого генерал-губернатора. Его костили на чем свет стоит и на площадях, и в дворянских салонах. Проведенное в 1813 г. по указанию Александра I расследование показало, что Ростопчин не предпринял всех необходимых мер к организации эвакуации населения и имущества из Москвы. В 1814 г. его отправили в отставку, и обиженный граф уехал за границу.

К своему удивлению, Ростопчин встретил на Западе очень теплый и радушный прием. Ему буквально не давали прохода. Насколько сильно не любили его на родине, настолько же крепкой была любовь к легендарному московскому генерал-губернатору за рубежом. В Лондоне в честь него назвали улицу, в Париже, как только Ростопчин входил в театральную ложу, зрители аплодировали ему. И граф вновь взялся за перо…

В изданной во Франции, а затем и в России в 1823 г. книге «Правда о пожаре Москвы» Ростопчин благородно снял с себя ответственность за этот пожар («главную причину истребления неприятельских армий, падения Наполеона, спасения России и освобождения Европы»), не желая

«присваивать» себе чужую славу. По его мнению, поджигатели Москвы — это и есть сами москвичи.

Чтение этой книги представляет собою крайне любопытное занятие. С присущей слогу Ростопчина витиеватостью он буквально ставит с ног на голову всю историю Отечественной войны 1812 г., касающуюся эпизодов с его участием. Книгу, написанную на французском(!), перевел на русский язык Александр Волков, а посвящена она баснописцу Ивану Дмитриеву, что довольно символично, ведь многое из того, что писал Федор Ростопчин также можно назвать баснями, которыми граф кормил своего читателя.

Ростопчин пишет, что никакого плана поджога Москвы у него не было, а было лишь три причины, воспламенявших беспрестанно его рвение: «Это была слава моего Отечества», «важность поста, препорученная мне Государем», и «благодарность к милостям Императора Павла I-го». Что же касается пожара, то виноват в нем все тот же Наполеон, снабдивший графа «зажигательным факелом, которым угодно было для собственных своих выгод вооружить мою руку».

Но это не единственное произведение графа того года, свои критические мысли относительно французской нации Ростопчин сформулировал в записке «Картина Франции 1823 года», направленной автором Александру, который вряд ли в ней нуждался. Читая записку, приходишь к выводу, что в мировоззрении Федора Васильевича ничего не изменилось: нет на свете более худшего народа, чем французский: «Француз — самое тщеславное и корыстное существо в мире» и т. д. И как только он выдержал, проживая среди «треклятых галлов» почти семь лет!

Ростопчин вернулся на родину в середине 1823 г. В Москве уже успели позабыть о претензиях к бывшему генерал-губернатору. Многие чиновники пришли засвидетельствовать ему свое почтение. Узнававший Ростопчина простой народ на улицах подходил к нему, жалел своего состарившегося бывшего градоначальника. В декабре того же года было удовлетворено и его прошение об отставке с государственной службы.

А здоровье Ростопчина становилось все хуже. Он все реже выезжал в свет. Из «Последних страниц, писанных графом Ростопчиным» в конце ноября 1825 г. узнаем мы о подробностях московской жизни, изменившейся с получением известия о смерти Александра. Принимать присягу Константину в Успенский собор Ростопчин не поехал, сославшись на нездоровье. Взгляд его на происходящие вокруг события был по-прежнему скептичен: «Народ равнодушен и несколько доволен, ибо ожидаются милости при коронации. Видно несколько горести напоказ… Дворянство, раздражаемое, разоренное и презираемое, довольно. Военные надеются, что их менее будут мучить».

За месяц до своей смерти Ростопчин узнал о восстании на Сенатской площади, высказавшись по этому поводу вполне остроумно: «В эпоху Французской революции сапожники и тряпичники хотели сделаться графами и князьями; у нас графы и князья хотели сделаться тряпичниками и сапожниками».

Скончался Федор Васильевич Ростопчин 18 января 1826 г., похоронили его на Пятницком кладбище Москвы.

Кем же был Федор Васильевич Ростопчин в большей степени — политическим деятелем или писателем? И почему уже в наше время к личности графа обнаружился столь большой интерес? Переиздаются его произведения, о нем пишут диссертации, проводят научные исследования. Современные апологеты графа считают, что лишь сегодня появилась возможность дать истинную оценку его личности, которая была невозможна ранее по причине существовавших «исторических реалий».

Долгое время отношение общества к Ростопчину было основано на позиции Льва Толстого, с презрением относившегося к графу, ставшему для писателя олицетворением крикливого и показного патриотизма, проявлявшегося в его высокопарных речах и шумливых афишах. Вместе с тем, патриотизму Ростопчина писатель противопоставил скрытое чувство патриотизма русских людей, которое обнаруживалось, когда они лицом к лицу сталкивались с врагом и отказывались вступать с ним в какие-либо соглашения, пока он не будет изгнан из пределов родины.

Одним из немногих, вступившихся за Ростопчина, был Петр Вяземский, посчитавший, что Толстой исказил образ Ростопчина. Вяземскому принадлежит и наиболее точная характеристика Ростопчина: «Между тем в графе Ростопчине было несколько Ростопчиных. В Ростопчине, сверх русским свойственной восприимчивости и гибкости, была еще какая-то особенная и крепко выдающаяся разноплеменность. Он был коренной русский, истый Москвич, но и кровный Парижанин. Духом, доблестями и предубеждениями был он того закала, из которого могут в данную минуту явиться Пожарские и Минины; складом ума, остроумием, был он, ни дать ни взять, настоящий Француз. Он французов ненавидел и ругал на чисто-Французском языке; он поражал их оружием, которое сам у них заимствовал. В уме его было более блеска, внезапности, нежели основательности и убеждения».

Кажется неверным и другое мнение о том, что не будь Ростопчин московским градоначальником, то в памяти потомков он остался бы, главным образом, как литератор. Его сочинительская деятельность не отделима от государственной. Что бы он ни делал на службе — все спешил воплотить на бумаге. И наоборот, выраженные в рассказах и очерках консервативные взгляды опробывал он на деле. Правда, это не всегда приводило к положительным результатам.

С интересом читаются его «Записки о 1812 годе», где он дает точные психологические характеристики царским вельможам и министрам александровской эпохи, поражающие своей убийственностью. Он чем-то напоминает Глу-мова с его записной книжкой из пьесы А.Н. Островского «На всякого мудреца довольно простоты», что выдает в нем завышенную самооценку, неудовлетворенные амбиции.

О ком бы ни писал Федор Васильевич — ни о ком не сказал он полностью хорошо. Как бы ни мил был ему человек, а все равно, найдет он у него маленький недостаток, который подобно ложке дегтя испортит вкус бочки словесного меда. Вот, например, его характеристика московского архиепископа Августина: «Человек, имевший большие познания в греческом и латинском языках. Он обладал крупным ораторским талантом и одарен был красноречием кротким и приятным. Благочестия у него было немного. В обществе он выказывался человеком светским, а духовенство уничижал своей грубостью. Он не был равнодушен к прекрасному полу и обладал большим числом племянниц, которые видались с ним запросто, во всякие часы». Кажется, что он бы и царя мог разделать под орех.

«При других обстоятельствах и другой обстановке жизни, — пишет Вяземский, — мы могли бы иметь в Ростопчине писателя замечательного и первостепенного, подражателя и исполнителя школы Фонвизина. Все написанное Ростопчиным, начиная с путевых записок 1786 г. до позднейших очерков пера его, носит на себе неизгладимый и всегда неизменный Ростопчинский отпечаток. Тут не ищи автора, — а найдешь человека.

…Искать его надобно особенно в письмах его. Переписка его с графом С. Р. Воронцовым — это горячий памфлет; но памфлеты обыкновенно и пишутся сгоряча на нескольких страницах на известное событие, или по известному вопросу. А здесь памфлет почти полувековой и ни на минуту не остывающий. Живое отражение современных событий, лиц, городских слухов и сплетней, иногда верное, меткое, часто страстное и, вероятно, не вполне справедливое, придает этой переписке, особенно у нас, характер совершенно отличный. Нельзя оторваться от чтения, хотя не всегда сочувствуешь писавшему; нередко и осуждаешь его. Многому научишься из этой переписки, за многое поблагодаришь; но общее, заключительное впечатление несколько тягостно. Бранные слова так и сыплятся: он за ними в карман не лезет; они натурально так и брызгают с пера».

Роль Ростопчина в том, что он явился наиболее выдающимся выразителем мнения вполне определенной части российского общества. По сути, Москву он и возглавил как яркий представитель консервативно-националистического крыла политической элиты Российской империи. А некоторые его сочинения, в которых «язык часто неправилен, слог не обработан, не выдержан» (оценка Вяземского), тем не менее, стали для потомков вещами мемориальными, первыми памятниками русской националистической пропаганды.

Ростопчин писал, что никогда лакеем не был. И в этом он не покривил душой. Граф был из той редкой породы политиков, что всегда отстаивали свое мнение, не взирая на лица. Но это же отсутствие гибкости и превратило его политический опыт в забег на короткие дистанции: пять лет при Павле, два года при Александре. А он-то рассчитывал на большее, не считаясь с политической конъюнктурой, которая и является главным двигателем карьерного роста во все времена.

Просидев десять лет в отставке, он потерял время, оставшись все тем же вельможей павловской эпохи. Его взгляд на мир и убеждения не поменялись. В 1812 году Ростопчин вернулся, но эпоха-то была уже другая! Похоже, граф не понял этого и продолжал с упорством, достойным лучшего применения, не только отстаивать свои принципы, но и воплощать их на практике. Как бы в наказание за это Ростопчин был единолично объявлен виновником пожара Москвы. Хотя не меньшую ответственность несет за это и Кутузов. Но Кутузов скончался через год после окончания Отечественной войны, в 1813 г., и тем самым получил право войти в категорию лиц, о которых и плохо не говорят, и как победителей не судят.

Возможно, что Ростопчин и стал бы новым Фонвизиным, но увлечение политикой увело графа от литературы в сторону публицистики. В этой связи вспоминаются слова К. Батюшкова, сказавшего еще по поводу «Мыслей на Красном Крыльце»: «Любить отечество должно… но можно ли любить невежество?»

А эпитафию на надгробный камень Ростопчин сочинил себе сам:

Здесь нашел себе покой,

С пресыщенной душой,

С сердцем истомленным,

С телом изнуренным,

Старик, переселившийся сюда.

До свиданья, господа!

Правда о пожаре Москвы Сочинение графа Ф. В. Ростопчина

Перевел с франц. Александр Волков. Москва. В университетской типографии. 1823.

ЕГО ВЫСОКОПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВУ

Господину

Действительному

ТАЙНОМУ СОВЕТНИКУ и

Орденов: Св. Александра Невского, Св. Равноапостольного Князя Владимира первой степени и Св. Анны первого класса Кавалеру ИВАНУ ИВАНОВИЧУ ДМИТРИЕВУ.

МИЛОСТИВЫЙ ГОСУДАРЬ!

Перевод сочинения знаменитого нашего Патриота кому лучше может быть приписан, как не Вашему Высокопревосходительству? Ваша любовь к Отечеству, Ваша примерная справедливость, должности, Вами пройденныя, — все оправдывает мой выбор, и я почту себя счастливым, если приношение мое удостоится благосклонного Вашего принятия.

МИЛОСТИВЫЙ ГОСУДАРЬ! Вашего Высокопревосходительства покорнейший слуга — Александр Волков.

ПРАВДА

О

ПОЖАРЕ МОСКВЫ

Протекло десять лет со времени пожара Москвы, и я всегда представляю потомству и Истории как изобретатель такого происшествия, которое, по принятому мнению, было главнейшею причиною истребления неприятельских армий, падения Наполеона, спасения России и освобождения Европы.

Без сомнения, есть чем возгордиться от таких прекрасных названий; но, не присваивая себе никогда прав другого и соскучась слышать одну и ту же басню, я решаюсь говорить правду, которая одна должна руководствовать Историей.

Когда пожар разрушил в три дня шесть осьмых частей Москвы, Наполеон почувствовал всю важность сего происшествия и предвидел следствие, могущее произойти от того с русской нацией, имеющей все право приписать ему сие разрушение по причине его бытности и ста тридцати тысяч солдат под его повелением. Он надеялся найти верный способ отклонить от себя весь срам сего дела в глазах русских и Европы и обратить его на Начальника Русского правления в Москве: тогда бюллетени Наполеоновы провозгласили меня зажигателем; журналы, памфлеты наперерыв один перед другим повторили сие обвинение и некоторым образом заставили авторов, писавших после о войне 1812 года, представлять несомненным такое дело, которое в самой вещи было ложно.

Я расположу по статьям главнейшие доказательства, утвердившие мнение, что пожар Москвы есть мое дело; я стану отвечать на них происшествиями, известными всем русским. Было бы несправедливо этому не верить; ибо я отказываюсь от прекраснейшей роли эпохи; сам разрушаю здание моей знаменитости.

1. Наполеон в своих бюллетенях 19, 20, 21, 22, 23 и 24-м говорит утвердительно, что пожар Москвы был выдуман и приготовлен правлением Ростопчина.

Дабы выдумать и исполнить предприятие столь ужасное, каково есть сожжение столичного города Империи, надлежало иметь причину гораздо важнейшую, чем уверенность во зле, могущее от того произойти для неприятеля. Хотя шесть осьмых частей города были истреблены огнем, однако оставалось еще довольно зданий для помещения всей армии Наполеона[2]. Совершенно было невозможно, чтобы пожар мог распространиться по всем частям города: и если бы не случилось жестокого ветра, огонь сам бы по себе остановился по причине садов, пустых мест и бульваров. Таким образом, истребление жизненных припасов, находящихся в домах, которые могло бы пожрать пламя, было б единственным злом для неприятеля и горестным плодом меры, сколь жестокой, столько же и неблагоразумной.

Кроме того, жизненные припасы, оставшиеся в Москве, были весьма незначительны: ибо Москва снабжается посредством зимнего пути и весеннего плавания до сентября месяца, а после — на плотах до зимы; но война началась в июне месяце, и неприятель был уже обладателем Смоленска в начале августа: таким образом, все подвозы остановились, и нимало уже не заботились о снабжении жизненными припасами города без защиты и угрожаемого неприятельским вторжением. Впоследствии большая часть муки, находившейся в казенных магазинах и в лавках хлебных торговцев, была обращена в хлеб и сухари, и в продолжение тринадцати дней перед входом Наполеона в Москву шестьсот телег, нагруженных сухарями, крупой и овсом, отправлялись каждое утро в армии, а посему и намерение лишить неприятеля жизненных припасов не могло иметь своего существования. Другое дело, гораздо важнейшее, должно было бы остановить исполнение предприятия пожара (если когда-либо было оно предположено), а именно, дабы тем не заставить Наполеона принудить князя Кутузова к сражению по выходе своем из Москвы, к сражению, которого все выгоды были на стороне французской армии, имеющей двойное число сражающихся, чем русская армия, отягченная ранеными и некоторою частью народа, убежавшего из Москвы[3].

2. Зажигательные вещества, приготовляемые неким Шмидтом, имеющим препоручение устроить воздушный шар.

Пожар Москвы, не будучи никогда ни приготовлен, ни устроен, зажигательные вещества Шмидта сами по себе уничтожаются. Этот человек, будто бы нашедший способ управлять воздушным шаром, занимался тогда устроением такового, и, следуя шарлатанству, просил о сохранении тайны насчет его работы. Между тем уже слишком увеличили историю этого шара: дабы сделать из оной посмеяние для русских; но простофили очень редки между ними, и никогда бы не могли уверить ни одного жителя Москвы, что этот Шмидт истребит французскую армию посредством своего шара, подобного тому, которой французы употребили во время Флерюсского сражения; и какую имели нужду устраивать фабрику зажигательных веществ? Солома и сено гораздо были бы способнее для зажигателей, чем фейерверки, требующие предосторожности, и столь же трудные к сокрытию, как и к управлению для людей, совсем к тому непривыкших[4].

3. Петарды, найденные в печах моего дома, в Москве.

Для чего мне было класть петарды в моем доме? Принимаясь топить печи, их легко бы нашли, и даже в случае взорвания было бы токмо несколько жертв, а не пожар.

Один французский медик, стоявший в моем доме, сказывал мне, что нашли в одной печи несколько ружейных патронов; если по прошествии некоторого времени сделались они петардами, то для чего же не сказать после, что это были сферы сжатия (globes de compression — фр.)? Что касается меня, то я оставляю изобретение петард бюллетеню; или, если действительно нашли несколько патронов в печах моего дома, то они могли быть положены после моего выезда, чтобы чрез то подать еще более повода думать, что я имел намерение сжечь Москву. Равномерно и ракеты, будто бы найденные у зажигателей, могли быть взяты в частных заведениях, в которых приготовляются фейерверки для праздников, даваемых в Москве и за городом[5].

4. Показания зажигателей, взятых, судимых и потом расстрелянных.

Вот еще доказательство, представленное как несомненное и убедительное, облеченное формою суда, показанием осужденных и смертью зажигателей. Наполеон объявляет в двадцатом своем бюллетене, что схватили, предали суду и расстреляли зажигателей; что все сии несчастные были взяты на месте, снабженные зажигательными веществами и бросающие огонь по моему приказанию.

Двадцатый бюллетень объявляет, что эти зажигатели — были колодники, бросившие огонь в пятистах местах в один раз, что никоим образом невозможно. Впрочем, можно ли полагать, чтобы я дал свободу колодникам, содержавшимся в тюрьмах, с условием жечь город, и что сии люди могли исполнить мои приказания во время моего отсутствия пред целой неприятельской армией? Но я хочу убедить всех тех, кои единственно судят, по-видимому, что колодники никогда не были к тому употреблены[6].

По мере приближения Наполеоновой армии к какому-либо губернскому городу, гражданские губернаторы всегда отправляли колодников в Москву под прикрытием нескольких солдат. Вышло из того, что в конце месяца августа московские тюрьмы наполнены были колодниками губерний Витебской, Могилевской, Минской и Смоленской. Число оных, с включением также и колодников московских, состояло из осьмисот десяти человек, которые под прикрытием одного батальона, взятого из гарнизонного полку, были отосланы в Нижний Новгород двумя днями прежде входа неприятеля в Москву. Они прибыли к месту своего назначения, и в начале 1813 года, во избежание затруднения на счет рассылки их по прежним губерниям, предписано было Судебным местам Нижнего Новгорода учинить и кончить их процесс там.

Но процесс, учиненный зажигателям (который напечатан и которого я имею у себя еще один экземпляр), объявляет, что были представлены тридцать человек, из коих каждый поименован, и между которыми тринадцать, будучи уличены в зажигательстве города по моему приказанию, приговорены к смерти. Между тем по двадцатому и двадцать первому бюллетеню расстреляно их сначала сто, а потом еще триста. По моему возвращению в Москву я нашел и говорил с тремя несчастными из числа тридцати, обозначенных в процессе: один был служитель князя Сибирского, оставленный при доме, другой — старый подметальщик в Кремле, третий — магазинный сторож.

Все трое, допрашиваемые порознь, мне сказали одно и то же в 1812 году, что и два года после того, то есть, что они взяты были в первые дни сентября месяца (стар. стиля), один во время ночи на улице, двое других в Кремле днем. Они оставались некоторое время в кордегардии в самом Кремле; наконец одним утром препроводили их с десятью другими русскими в Хамовнические казармы; к ним присоединили еще семнадцать других человек и отвели их под сильным прикрытием к Петровскому монастырю, находящемуся на бульваре. Там они простояли почти целый час; после чего множество офицеров приехало верхами и сошли на землю. Тридцать русских были поставлены в одну линию, из коих отсчитавши тринадцать справа, поставили к монастырской стене и расстреляли. Тела их были повешены на фонарные столбы с французскою и русскою надписью, что это были зажигатели. Другие семнадцать были отпущены и впредь уже не тревожимы.

Объявление сих людей (если оно справедливо) заставляет думать, что никто их не допрашивал и что тринадцать были расстреляны по повелению вышняго начальства[7].

5. Показание одного человека, будто бы полицейского солдата, найденного в Кремлевских погребах и изрубленного на части солдатами Наполеоновой гвардии. Этот несчастный полицейский солдат, или как он таким себя называл, найденный в одном погребе, мог ли сказать, что он оставался по приказанию своего начальника? Между тем, кто был этот начальник? — Я ли? Полицмейстер ли? Офицер ли? Сержант ли? Какое препоручение дано ему было? Но ему не сделали чести им заняться; он был изрублен гвардейскими солдатами.

6. Вывезенные пожарные трубы.

Я велел выпроводить из города две тысячи сто человек пожарной команды и девяносто шесть труб (ибо их было по три в каждой части) накануне входа неприятеля в Москву. Был также корпус офицеров, определенный на службу при пожарных трубах, и я не рассудил за благо оставить его для услуг Наполеона, выведши уже из города все гражданские и военные чины[8].

Между тем очень естественно желать знать подлинно, кто бросал огонь и производил пожар Москвы.

Итак, вот подробности, которые я могу доставить об этом происшествии, которое Наполеон складывает на меня, которое русские складывают на Наполеона, и которое не могу я приписать ни русским, ни неприятелям исключительно. Половина русских людей, оставшихся в Москве, состояла из одних токмо бродяг, и легко статься может, что они старались о распространении пожаров, дабы с большею удобностию грабить в беспорядке. Но это еще не может быть убедительным доказательством, что существовал план для сожжения города, и что этот план и его исполнение были моим делом[9].

Главная черта русского характера есть некорыстолюбие и готовность скорее уничтожить, чем уступить, оканчивая ссору сими словами: не доставайся же никому. В частых разговорах с купцами, мастеровыми и людьми из простого народа я слыхал следующее выражение, когда они с горестью изъявляли свой страх, чтоб Москва не досталась в руки неприятеля: лучше ее сжечь. Во время моего пребывания в главной квартире князя Кутузова я видел многих людей, спасшихся из Москвы после пожара, которые хвалились тем, что сами зажигали свои дома.

Вот подробности, собранные мною по моему возвращению в Москву; я их представлю здесь точно в таком виде, в каком они ко мне пришли. Я не был свидетелем оных, ибо находился в отсутствии.

В Москве есть целая улица с каретными лавками, и в которой живут одни только каретники[10]. Когда армия Наполеона вошла в город, то многие генералы и офицеры бросились в этот квартал и, обошедши все заведения оного, выбрали себе кареты и заметили их своими именами. Хозяева по общему между собою согласию, не желая снабдить каретами неприятеля, зажгли все свои лавки.

Один купец, ушедший со своим семейством в Ярославль, оставил одного своего племянника иметь печность о его доме. Сей последний, по возвращении полиции в Москву, пришел объявить ей, что семнадцать мертвых находятся в погребе его дяди, и вот как он рассказывал о сем происшествии. На другой день входа неприятеля в город четыре солдата пришли к нему; осмотря дом и не нашедши ничего с собой унести, сошли в погреб, находящийся под оным; нашли там сотню бутылок вина и давши разуметь знаками племяннику купца, чтобы он поберег оныя, возвратились опять к вечеру в сопровождении тринадцати других солдат, зажгли свечи, принялись пить, пить и потом спать. Молодой русской купец, видя их погруженных в пьяной сон, вздумал их умертвить. Он запер погреб, завалил его каменьями и убежал на улицу. По прошествии нескольких часов, размысливши хорошенько, что эти семнадцать человек могли бы каким-нибудь образом освободиться из своего заточения, встретиться с ним и его умертвить, он решился зажечь дом, что и исполнил посредством соломы.

Вероятно, что эти несчастные семнадцать человек задохлись от дыму. Два человека, один дворник г-на Муравьева, а другой купец, были схвачены при зажигании своих домов и расстреляны.

С другой стороны, Москва, будучи целью и предметом похода Наполеона в Россию, разграбление сего города было обещано армии. После взятия Смоленска солдаты нуждались в жизненных припасах и питались иногда рожью в зернах и лошадиным мясом; очень естественно, что сии войска, пришедши в обширный город, оставленный жителями, рассыпались по домам для снискания себе пищи и для грабежа. Уже в первую ночь по занятии Москвы большой корпус лавок, находящихся против Кремля, был весь в пламени. Впоследствии и даже беспрерывно были пожары во многих частях города; но в пятый день ужасный вихрь разнес пламень повсюду, и в три дня огонь пожрал семь тысяч шестьсот тридцать два дома. Нельзя ожидать большой предосторожности со стороны солдат, которые ходили ночью по домам с свешными огарками, лучиною и факелами; многие даже раскладывали огонь посредине дворов, дабы греться. Денной приказ, дававший право каждому полку, расположенному на биваках близ города, посылать назначенное число солдат для разграбления домов уже сожженных, был, так сказать, приглашением или позволением умножить число оных. Но то, что более всего утверждает русских во мнении, что

Москва была сожжена неприятелем, есть весьма бесполезное взорвание Кремля.

Вот все, что я могу сказать о великом происшествии Московского пожара, которое тем еще более показалось удивительным, что нет ему примера в истории[11].

Наполеон оставил на три дни Кремль и возвратился ожидать мира посреди дымящихся развалин; но судьба его решилась, и перст Провидения назначил Москву быть началом его падения, так как остров Святой Елены концом его подвигов.

Теперь сделаю некоторые замечания на книгу, недавно изданную в свет М.М.*** под заглавием: О походе в Россию. Я в ней нашел много правды и беспристрастия, за исключением токмо исторической части о занятии Москвы. Ничего не буду говорить о пожаре, но открою некоторые ошибки М.М. *** насчет многих происшествий, которые он описывает, повторяя уверения многих писателей, мало заботившихся о исправности. Это не касается военных операций, которых автор был свидетелем и которые описывает он как опытный офицер. Его критика благоразумна; он не превращает историю в роман и нимало не похож на тех авторов, которым нравится говорить глупости не только о частных людях, но даже о целых нациях, как, например, издатель журнала: Lе Miroire[12], который объявляет, что русский не боится смерти в сражениях, единственно страшась кнута; газеты, которым угодно называть русские армии дикими, козацкими и прочий набор бессмысленных злословий и лжи, равномерно как и следующие книги: De la Russie et de l’esclavage, du Desastre de Moscou[13] и пр. Что ж касается именно до меня, то и конца бы не было, если бы я хотел говорить о всех глупостях, сказанных на мой счет: то иногда я безызвестного происхождения; то из подлого звания, употребленный к низким должностям при Дворе; то шут Императора Павла; то назначенный в духовное состояние, воспитанник Митрополита Платона, обучавшийся во всех городах Европы; толст и худощав, высок и мал, любезен и груб. Нимало не огорчаясь вздорами, столь щедро на счет мой расточенными кропателями историй, я представлю здесь мою службу. Я был офицером гвардии и камер-юнкером в царствование Императрицы Екатерины II; генерал-адъютантом, министром Иностранных дел и главным директором почты в царствование Императора Павла I-го; обер-камергером и главнокомандующим Москвы и ее губернии при нынешнем ИМПЕРАТОРЕ. Что же касается до моего происхождения, то, не во гнев господам, рассуждающим под красным колпаком, я скажу, что родоначальник нашей фамилии, поселившейся в России назад тому более трех столетий, происходил по прямой линии от одно из сыновей Чингис-Хана.

В книге, на которую я делаю замечания, М. М. *** представляет меня человеком с запальчивым характером. Первый, который сказал это как ни попало (ибо прочие уже вслед за ним повторили), очень бы затруднился в доказательствах им сказуемого. Прежде, нежели произнести свой приговор о поступках и поведении человека Государственного, надобно, если не хотят учинить несправедливости, обратить свое внимание на время, место, обстоятельства и узнать хорошенько причины, заставляющие его таким или другим образом действовать. Выбросите из моего правления 1812 года зажигательный факел, которым угодно было Наполеону для собственных своих выгод вооружить мою руку, то найдут план, от которого я никогда не отступал, и который исполнял я со спокойствием и терпением. Другой на моем месте не употребил бы, может быть, столько деятельности, но были три причины, которые воспламеняли беспрестанно мое рвение в сию губительную эпоху: это была слава моего Отечества, важность поста, препорученная мне Государем, и благодарность к милостям Императора Павла I-го. Столько было дел, что не доставало времени сделаться больным, и я не понимаю, как мог я перенести столько трудов. От взятия Смоленска до моего выезда из Москвы, то есть в продолжение двадцати трех дней я не спал на постели: я ложился, нимало не раздеваясь на канапе, будучи беспрестанно пробуждаем то для чтения депешей, приходящих тогда ко мне со всех сторон, то для переговоров с курьерами и немедленного отправления оных. Я приобрел уверенность, что есть всегда способ быть полезным своему Отечеству, когда слышишь его взывающий голос: жертвуй собою для моего спасения. Тогда пренебрегаешь опасностями, не уважаешь препятствия, закрываешь глаза свои на счет будущего; но в ту минуту, когда займешься собою и станешь рассчитывать, то ничего не сделаешь порядочного и входишь в общую толпу народа.

Я имел в виду два предмета весьма важные, от которых, полагал, зависит истребление французской армии, а именно: чтоб сохранить спокойствие в Москве и вывести из оной жителей. Я успел свыше моих надежд. Тишина продолжалась даже до самой минуты вшествия неприятеля, и из двух сот сорока тысяч жителей осталось только от двенадцати до пятнадцати тысяч человек, которые были или мещане, или иностранцы, или люди из простого звания народа, но ни один значительный человек ни из дворянства, ни из духовенства или купечества. Сенат, Судебные места, все чиновники оставили город несколькими днями прежде его занятия неприятелем. Я хотел лишить Наполеона всей возможности составить сношение Москвы со внутренностию Империи и употребить в свою пользу влияние, которое француз приобрел себе в Европе своею литературою, своими модами, своею кухнею и своим языком. Сими средствами неприятели могли бы сблизиться с русскими, получить доверенность, а наконец и сами услуги; но посреди людей, оставшихся в Москве, обольщение было без всякого действия, как посреди глухих и немых.

Нарушенное спокойствие в Москве могло бы произвести весьма дурные впечатления на дух русских, которые обращали тогда на нее свои взоры и ей подражали и следовали. Из нее-то распространился этот пламенный патриотизм, эта потребность пожертвований, этот воинский жар и это желание мщения против врагов, дерзнувших проникнуть столь далеко. По мере, как известие о занятии Москвы делалось известным в провинциях, народ приходил в ярость; и действительно, подобное происшествие должно было казаться весьма чрезвычайным такой нации, на землю которой не ступал неприятель более целого века, считая от вторжения Карла XII, Короля Шведского. Наполеон имел равную с ним участь: оба потеряли свою армию, оба были беглецы, один у турков, другой у французов.

Небольшое сочинение, изданное мною в 1807 году, имело своим назначением предупредить жителей городов против французов, живущих в России, которые старались уже приучить умы к тому мнению, что должно будет некогда нам пасть пред армиями Наполеона[14]. Я не говорил о них доброго; но мы были в войне, а потому и позволительно русским не любить их в сию эпоху. Но война кончилась, и русский, забыв злобу, возвращался к симпатии, существующей всегда между двумя великодушными народами. Он не сохранил сего зложелательства, которое французы оказывают даже до сего времени чужеземцам и не прощают им двойное занятие Парижа, как и трехлетнее их пребывание во Франции. Впрочем, я спрашиваю: где та земля, в которой три тысячи шестьсот тридцать французов, живущих в одном токмо столичном городе, готовом уже быть занятым их соотечественниками, могли бы жить не только спокойно, но даже заниматься своей коммерцией и отправлять свои работы?

Ни один человек не был оскорблен, и кабаки во время мнимого беспорядка при вшествии Наполеона в Москву не могли быть разграблены: ибо вследствие моего приказания не находилось в них ни одной капли вина[15].

Московский почт-директор никогда не был послан в Сибирь, но удален в Воронеж совсем по другим причинам, какие объявляет одна немецкая газета[16].

Прокламации, мною публикованные, имели единственно в предмете утишение беспокойства; между тем все знали очень хорошо о происходившем: военные известия с величайшею скоростью приходили одни за другими от Смоленска к Москве. Основанием моих бюллетеней служили получаемые мною уведомления сначала от генерала Барклая, а потом от князя Кутузова[17]. Что касается до выражений, то они не могли быть оскорбительнее для неприятеля французских прокламаций 1814 года, в которых говорили, что русские любят есть мясо младенцев.

Ненависть между мною и князем Кутузовым никогда не существовала, да и время не было заниматься оной. Мы не имели никаких выгод обманывать друг друга и не могли трактовать вместе о сожжении Москвы, ибо никто о том и не думал. Правда, что во время моего с ним свидания у заставы он уверял меня о намерении дать сражение, а вечером, после военного совета, держанного на скорую руку, он прислал ко мне письмо, в котором уведомлял, что вследствие движения неприятеля он видит, к сожалению, себя принужденным оставить Москву, и что идет расположиться со своей армией на большой Рязанской дороге[18].

Из всего вышесказанного мною видно, что М. М*** впал в противоречие: ибо, полагая вражду между князем Кутузовым и мною, он разрушил всякую возможность взаимной доверенности. Если бы делаться врагами всех тех, коих мы осуждаем, то труд М. М.*** доставил бы ему значительное количество оных.

До 1806 я не имел против Наполеона ненависти более, как и последний из русских; я избегал говорить о нем сколько мог, ибо находил, что писали на его счет слишком и слишком рано. Народы Европы будут долго помнить то зло, которое причинил он им войною, и в классе просвещенном два существующих поколения разделятся между энтузиазмом к завоевателю и ненавистью к похитителю. Я даже объявлю здесь откровенно мое верование в отношении к нему: Наполеон был в глазах моих великим генералом после итальянского и египетского похода; благодетелем Франции, когда прекратил он революцию во время своего Консульства; опасным деспотом, когда сделался Императором; ненасытным завоевателем до 1812 года; человеком, упоенным славою и ослепленным счастьем, когда предпринял завоевание России; униженным гением в Фонтенбло и после Ватерлоского сражения, а на острове Св. Елены — плачущим прорицателем. Наконец, я думаю, что умер он с печали, не имея уже возможности возмущать более свет и видя себя заточенным на голых скалах, чтобы быть терзаему воспоминанием прошедшего и мучениями настоящего, не имея права обвинять никого другого, кроме самого себя, будучи сам причиною и своего возвышения и своего падения. Я очень часто сожалел, что генерал Тамара, имевший препоручение в 1789 году, во время войны с турками, устроить флотилию в Средиземном море, не принял предложения Наполеона о приеме его в Русскую службу; но чин майора, которого он требовал, как подполковник Корсиканской национальной гвардии, был причиною отказа. Я имел это письмо много раз в своих руках.

Что касается до французских революционеров и их учеников в других землях, то я возгнушался их намерением, как только оно сделалось известным по своему успеху. Все, что произошло в Европе в продолжение тридцати лет, утвердило меня в моем мнении на счет тех, которых предприятия касались к ниспровержению правительств. Какое дело до того, под каким названием эти люди скрываются или известны; эгоизм ими предводит, корыстолюбие их ослепляет.

К несчастию, в сем веке, в котором столько происшествий приучили два поколения избавлять себя от правил, внушающих должное уважение к Вере и Престолу, горсть крамольников и честолюбцев довольно свободно достигает до обольщения народа, говоря, смотря по обстоятельствам, о благополучии, богатстве, свободе, славе, завоевании и мщении; его возмущают, ведут и низвергают в ужасную пропасть бедствий. Дошли даже до того, что стали почитать революцию какою-то потребностью духа времени, и, чтоб умножить лавину бунта (avalanche de la revolte — фр.), представляют в блистательной перспективе выгоды конституции, не заботясь нимало, прилична ли она стране, жителям и соседям. Вот болезнь нынешнего века! Эта горячка опаснее всех горячек, даже и самой моровой язвы; ибо не только что повальная и заразительная, но сообщается чрез разговор и чтение. Ее признаки очень заметны: она начинается набором пышных слов, которые, кажется, выходят из уст какого-нибудь законодавца, друга человечества, Пророка или могущественного владетеля; потом является тысяча оскорблений против всякой власти, жажда обладания, неумеренный аппетит богатства, наконец, бред, в продолжение которого больной карабкается как можно выше, опрокидывая все пред собою.

Несмотря на все усилия возмутителей, народы, приведенные в заблуждение на некоторое время, окончат впоследствии тем, что возвратятся опять к прежнему порядку вещей или от действия размышления, или от усталости, или даже от самих излишностей: ибо очень скоро узнается, что весь свет не может быть богатым и что вот довольно места на троне для многих тысяч подданных, желающих превратиться в Государей, чтобы царствовать над нацией, которая нимало о том и не заботится. Уже доказано историей, что каждый народ, бунтующий против своего Государя, делает худшим свое состояние и дорого платит за свое заблуждение: ибо, если в борьбе законный владетель восторжествует над крамольниками, то никогда не захочет он согласиться на то, чего они желают; в противном же случае, если законный владетель падает, защищая свои права против возмутившихся подданных, то тогда сии мгновенно переходят под власть военного деспотизма, ибо за недостатком какого-нибудь Наполеона везде найдется много Итурбидов[19].

Депутация города Москвы, о которой говорит М. М. ***, состояла из дюжины простых людей, очень худо одетых. Представлявшие в сем торжественном случае и дворянство, и духовенство, и чиновников, и купеческое сословие было не что иное, как типографской фактор. Наполеон, видя всю странность такой комедии, обратился к нему спиною.

Отряд полицейских драгунов, о которых говорит М.М.***, состоял из десяти человек для препровождения повозки, в которой находились государственные бумаги. Что касается до меня, то я был верхом, и не прежде оставил город, как в ту минуту, когда стали палить из пушек в Кремле.

Прежде, нежели окончу сие небольшое сочинение, я сделаю некоторые замечания на бюллетени Наполеона, изданные в Москве. Читатели сами увидят, могут ли сии официальные бумаги служить материалом для истории.

Наполеон был ослеплен предшествующими своими успехами; он думал, что Россия будет покорена вся, как лишь только сделается он обладателем столицы, и что ИМПЕРАТОР АЛЕКСАНДР предложит ему мир.

Но со всем гением, которой имел до 1812 года, он сугубо обманулся и увидел все свои предприятия уничтоженными. Он не знал твердости русского ИМПЕРАТОРА и не имел ни малейшего понятия о русском человеке, который показал себя в сию эпоху во всем своем блеске. Надлежало быть великой опасности, чтобы сей последний раскрыл великий свой характер. Неразумение нашего языка причиною тому, что иностранцы знают из всего русского народа одну только его одежду и его вид. Борода была в презрении, и считали за диких, носивших оную; но народ русский доказал, что он выше многих других народов, будучи не причастен страха и не способен к измене; он имеет в моральной своей энергии и в физической силе уверенность в успехе. Он совсем не знает ни препятствий, ни опасности; он говорит: все возможно; для чего ж не так? Дважды не умирают, — и с сими словами он предпринимает все, падает или успевает.

Часто он делается героем, совсем не думая о том и нимало не тщеславясь своими делами. Когда расточают ему похвалы, то он отвечает вам: Бог мне помог. Это не диво; я такой же человек, как и всякой другой.

В 1812 году ИМПЕРАТОР АЛЕКСАНДР сказал: «Умереть сражаясь!» Русские отвечали ему: «Мы готовы». Нет никакой нужды возбуждать их обещаниями и наградами, только стоит сказать пойдем, — и они вам последуют. Жители Москвы были раздражены первые; узнавши еще до взятия Смоленска, что ничего не было пощажено неприятелем, что дома были разграблены, женщины поруганы, храмы Божии обращены в конюшни. Они поклялись отмщением на гробах отцов своих и истребили все, что могли. Более десяти тысяч вооруженных солдат побито крестьянами в окрестностях Москвы; сколько еще мародеров и людей безоружных пало под их ударами! Они зажигали свои дома для погубления солдат, запершихся в оных.

По возвращении моем в Москву я видел многих крестьян, даже из-за полтораста миль прибывших, на хороших лошадях, вооруженных каждого саблею и копьем, и которые вместе с крестьянами Московской губернии сражались против неприятеля. Вместо всякого ответа на вопрос мой, они отвечали: «Наши были в беде». Всем известна история смоленского крестьянина, замеченного на руке, чтобы быть узнанным, который отрубил ее одним ударом топора. Одна старая женщина из подмосковной деревни привела ко мне двух своих внуков для отправления их в армию, и, положа им руки на голову, с глазами, возведенными к небу, произнесла сии слова:

— Ступайте, друзья мои! Возвратитесь ко мне тогда только, когда не будет неприятеля на земле Русской; в противном случае, проклятие мое вас ожидает.

Один солдат, изувеченный в Итальянскую войну и возвратившийся в свою деревню, приказывал привязывать себя к седлу своей лошади, чтобы предводительствовать крестьянами в сражениях. Один молодой крестьянин, взятый своим господином в Москву, потерял аппетит и сон по взятии Смоленска; он просил позволения сражаться с неприятелем. Я отослал его в армию, и он погиб в сражении при Бородине. Храбрость русского солдата слишком уже известна, чтоб прибегать к похвалам: его ненадобно возбуждать повышениями или пенсионами; он повинуется и сражается, нимало не заботясь, представляют ли его в сражениях бюллетени, биографии, литографии и куплеты наподобие грома лавины или головы Медузы разящим, повергающим, разметающим и в камень претворяющим при своем появлении. Наконец, в сей краткой, но жестокой борьбе России против целой матерой земли Европы, имеющей Наполеона своим предводителем, все русские наперерыв один перед другим старались оказать свою преданность и верность. Московское дворянство предложило ИМПЕРАТОРУ от девяти десятого человека с провиантом на три месяца, что составило тридцать две тысячи человек; губернии Тульская, Калужская, Владимирская и Рязанская — каждая по пятнадцати тысяч человек, а Тверская и Ярославская — по двенадцати тысяч, всего сто шестнадцать тысяч. Я тот самый, которому препоручено было ИМПЕРАТОРОМ устроить эти армии, и шесть недель спустя после Указа, они уже находились каждая на границе своей губернии. Видели единородных детей генерала Апраксина, графа Строгонова и моего, из которых старшему едва было семнадцать лет, находящихся на службе в продолжение всей войны. Сын графа Строгонова, молодой человек, подававший о себе великую надежду, был убит пушечным ядром в Краонском деле. Владельцы, потерявшие наиболее при вторжении неприятеля в Москву, даже не представили от себя сведения в Комиссию вспоможения; и нимало не подвержено сомнению, что оба графа Разумовские, генерал Апраксин, граф Бутурлин и я, мы потеряли как в городских и сельских домах, так и в движимости более нежели на пять миллионов рублей. Из библиотеки графа Бутурлина, которую ценили в миллион рублей, не осталось ни одного тома. Воспоминание о сих потерях перейдет по наследству к детям[20].

Таков был 1812 год! Хотя Россия сделала большие потери в людях, но вместе с тем приобрела уверенность, что никогда не может быть покорена и, скорее, будет гробом для врагов, чем послужит завоеванием. Ее обитатели, слишком малообразованные для эгоистов, будут уметь защищать свое Отечество, нимало не тщеславясь своею храбростию. Наполеон в сем походе, успех которого сделал бы его обладателем всей Европы, пожертвовал отборными воинами союзных армий и храбрыми французами, сражавшимися в продолжение двенадцати лет для честолюбия того, которого вознесли они даже на трон. Триста тысяч пало в сражениях, от переходов и болезней и сто тысяч погибло от голода, стужи и недостатка.

Я сказал правду и одну только правду.

Граф Федор Ростопчин. Париж, 5 Марта 182З.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Москва 1812 года глазами русских и французов предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

2

Об этом же, кстати, пишет и французский сержант Бургонь, чьи воспоминания приводятся в этой книге. А сколько в действительности сгорело зданий в Москве? Мнения на этому вопросу расходятся. Современница тех событий Я.П. Янькова утверждала, что пожар уничтожил восемь тысяч зданий. Историк Москвы И. Кондратьев оценивал потери так: «Из 9158 строений уцелело только 2626, и то большей частью в предместьях города и в частях Мясницкой и Тверской, где располагались караулы французской армии». Официальные итоги пожара нашли свое воплощение в генеральном плане Столичного города Москвы 1813 г., который сообщает, что после пожара сохранилось 2655 зданий. Карта города 1813 г. иллюстрирует географию пожара, согласно которой в наибольшей степени пострадали от пожара Кремль и Китай-город, Пятницкая, Якиманская, Пречистенская, Сретенская, Яузская, Басманная, Таганская и Рогожская части, уцелели же в основном периферийные районы: Лефортово, Покровка, Пресня и Хамовники.

3

Смысл этого оправдания в том, что в Москве, оказывается, было и не так много продовольствия, фуража и боеприпасов. Но ведь это не так, поскольку Москве изначально была уготована роль мобилизационной базы империи. А значит, здесь и должно было сосредоточить основные ресурсы. Недаром, именно Ростопчина назначил царь начальником ополчения не только Московской, но всех граничащих с ней губерний.

4

История с воздушным шаром заслуживает отдельного повествования, тем более что, описывая ее, Ростопчин лукавит. Он-то как раз был активным сторонником применения воздушного шара для войны с французами. Еще в марте 1812 г. Александру I пришло письмо от тайного советника Д.М. Алопеуса, состоявшего при короле Вюртембергском. Алопеус предложил русскому царю приобрести уникальное изобретение — «управление аэростатического шара в конструкции воздушного корабля», способного вмещать «нужное число людей и снарядов для взорвания всех крепостей, для остановки и истребления величайших армий». Письмо пришло вовремя — Российская империя готовилась к войне с Наполеоном. Хорошим подспорьем в борьбе с неприятелем было бы использование достижений научно-технического прогресса в лице целой флотилии в составе полусотни воздушных кораблей, способных сбрасывать на вражеских солдат ящики с порохом и уничтожать врагов целыми эскадронами. Вскоре границу России пересек изобретатель воздушного шара Франц Леппих, «родом немец, дослужившийся в британских войсках до капитанского чина и прилежный к механическим искусствам». Он приехал с паспортом на чужое имя — Генриха Шмидта, о котором и пишет Ростопчин. Переименование было вызвано необходимой секретностью. Шмидта-Леппиха отвезли в подмосковное имение Воронцово, снабдив его всем необходимым для достижения результата. В конце мая 1812 г. Ростопчин получил от императора следующее указание: «Теперь я обращаюсь к предмету, который вверяю вашей скромности, потому что в отношении к нему необходимо соблюдение безусловной тайны. Несколько времени тому назад ко мне был прислан очень искусный механик, сделавший открытие, которое может иметь весьма важные последствия… Я желал бы, чтобы Леппих не являлся в ваш дом и чтобы вы виделись с ним где-нибудь так, где это не было заметно». Ростопчин охарактеризовал изобретателя как «весьма искусного и опытного механика», обеспечив его пятью тысячами метров тафты, а также купоросным маслом и железными опилками. Все это обошлось казне в 120 тысяч рублей. Сумма гигантская, особенно в предвоенных условиях. А потому и ожидания от ее использования были соответствующими. Для конспирации все работы по производству шара замаскировали под фабрику сельскохозяйственных изделий. Ростопчину механик очень понравился: «Я подружился с Леппихом, который тоже меня любит, и машина стала мне дорога, точно мое дитя. Леппих предлагает мне пуститься на ней вместе с ним, но я не могу этого сделать без Вашего позволения». Граф был очень уверен в успехе дела. 22 августа Ростопчин рассказал москвичам о чудесном изобретениии: «От главнокомандующего в Москве. — Здесь мне поручено от государя было сделать большой шар, на котором 50 человек полетят, куда захотят: и по ветру, и против ветра; а что от него будет, узнаете и порадуетесь. Если погода будет хороша, то завтра или послезавтра ко мне будет маленький шар для пробы. Я вам заявляю, чтоб вы, увидя его, не подумали, что это от злодея, а он сделан к его вреду и погибели. Генерал Платов, по приказанию государя и думая, что его императорское величество уже в Москве, приехал сюда прямо ко мне и едет после обеда обратно в армию и поспеет к баталии, чтоб там петь благодарной молебен и «Тебя, Бога, хвалим!» К сожалению, ожиданиям Ростопчина не было суждено оправдаться. Летающая лодка Леппиха так и не поднялась в воздух, а оставшиеся от нее полуфабрикаты по приказу Ростопчина погрузили на 130 подвод и отправили в Нижний Новгород.

5

Однако, французские офицеры и солдаты утверждали иное — попытки затопить печи в занятых ими домах, нередко приводили к взрывам из-за заложенного там ранее пороха.

6

Вопрос об использовании заключенных московских тюрем в поджоге до сих пор остается открытым. Например, В.Н. Земцов высказывает такую интересную версию: узнав 2 сентября 1812 г., что арестанты Временной тюрьмы еще не эвакуированы из Москвы, Ростопчин вполне мог найти им нужное применение, а именно: освободить, потребовав от них клятвы перед иконами в исполнении «патриотического долга». Именно в этом французы и обвиняли московского генерал-губернатора не только в сентябре 1812 г., но и впоследствии, пытаясь возложить на Ростопчина всю вину за поджог Москвы. Действительно, Ростопчин вполне мог использовать колодников для организации поджога Москвы, как использовал он для собственного спасения других арестованных — Верещагина и Мутона, устроив 2 сентября публичную казнь у ворот своего дома. Подспорьем существования этой версии служит любопытный рассказ некоего очевидца, «заинтересованного в этом деле», переданный П.И. Бартеневым: «Незадолго до вступления французов в Москву к дверям слесаря, немца Гурни, жившего в Немецкой слободе, подошел просить милостыни какой-то нищий в арестантском платье и с головою, наполовину обритою. Хозяйка дома дала этому несчастному все нужное для того, чтобы подкрепиться и потом еще несколько денег. «Сударыня, — сказал он ей, в благодарность за вашу доброту ко мне, я дам вам совет: уезжайте как можно скорей». — «Зачем?» — «Этого мне нельзя сказать вам». — Но осажденный вопросами, он рассказал наконец, что все арестанты без исключения выпущены из острога; с них взяли слово, что они будут поджигать город, а для большей верности их заставили присягнуть перед иконами».

7

Процесс над поджигателями начался 12 сентября 1812 г. в доме Долгоруковых на Покровке (совр. дом № 4). В тот же день был напечатан бюллетень, в котором говорилось, что учреждена комиссия «по приказу императора и короля» «для отыскивания и суждения виновных и участвующих в пожаре, который случился в разных местах в городе Москва 14, 15, 16, 17 и 18 числа сего месяца, и который после продолжался». Приведенная в бюллетене информация о числе обвиняемых несколько расходится с данными Ростопчина. Перед судом предстало двадцать шесть москвичей. Созданная оккупантами Военная комиссия под председательством главного судьи Великой армии генерала Ж. Лоэра приговорила десять человек к расстрелу, а остальных — к тюремному заключению и обязанности присутствовать при исполнении приговора. Очевидцы, присутствовавшие на этом судилище, вспоминали, что часть обвиняемых подтвердили, что имели приказ поджигать дома в Москве. На суде были предъявлены «вещественные доказательства»: фитили, ракеты и прочие легковоспламеняющиеся средства. Казнили приговоренных к смерти на следующий день у стен Новодевичьего монастыря. После расправы каждого из убитых привязали к столбу, обозначив табличкой со словами «Поджигатели Москвы».

8

Сожжение Москвы казалось, видимо, вполне логичным после сожжения Смоленска. Недаром, после оставления русской армией Смоленска 12 августа Ростопчин писал Барклаю: «Когда бы Вы отступили к Вязьме, тогда я возьмусь за отправление всех государственных вещей и дам на волю убираться, а народ здешний… следуя русскому правилу — не доставайся злодею, — обратит город в пепел, и Наполеон получит вместо добычи место, где была столица… Он найдет пепел и золу». Приказ Ростопчина о вывозе из Москвы всех средств пожаротушения и пожарной команды можно расценивать как непосредственную подготовку к сожжению Первопрестольной. Однако, если бы пожарные трубы были оставлены в Москве, то большую часть зданий удалось бы отстоять в борьбе с огнем. Характерный пример — судьба Воспитательного дома, который сохранился исключительно благодаря тому, что несколько пожарных труб в доме все-таки нашли и использовали для тушения огня. Роль пожарной команды в данном случае выполняли служащие дома во главе с его надзирателем Иваном Тутолминым, героически боровшиеся за спасение здания.

9

Ростопчин позаботился и о поджоге домов своих близких. Так, он приказал спалить дом Протасовых, родственников своей жены: «У барышень Протасовых был в Москве дом на Пречистенке; в 1812 году оставался в нем дворник, который хотел беречь его вопреки неприятелю; раз ночью, когда он караулил его, он увидал верхового, который поравнявшись с домом Протасовых, выстрелил из пистолета; дом загорелся, дворник принялся кричать, но верховой сказал ему: «Молчи, это приказал Федор Васильевич. Дворник пошел с этим известием к барышням, уверяя их, что дом, верно, прежде еще был чем-нибудь намазан, что так легко загорелся от выстрела. Он сгорел со всем, что в нем было», рассказывала современница (Воспоминания Е.И. Елагиной и М.В. Беэр // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII–XX вв.: Альманах. — М.:, 2005).

10

Речь, судя по всему, идет об улице Каретный ряд.

11

К сожалению, Ростопчин в своих местами слишком подробных воспоминаниях почему-то умалчивает наиболее интересующие нас факты об организации поджога Москвы. И у него есть на то основания: зачем писать о том, чему нет материального, т. е. бумажного подтверждения. Распоряжения о поджогах в те безнадежные дни давались им на словах. Никаких письменных предписаний «не могло и быть… потому, что мы всегда получали словесные приказания… и равномерно доносили словесно», рассказывал квартальный надзиратель И. Мережковский, посылавшийся Ростопчиным на разведку в осажденный город. Ценнейшим источником для потомков является «Записка» бывшего следственного пристава Прокофия Вороненко, написанная им в 1836 г. Этот чиновник привлекался Ростопчиным к организации московских пожаров 2 сентября 1812 г. Вот что он сообщает: «2-го сентября в 5 час. пополуночи он же (Ростопчин — авт.) поручил мне отправиться на Винный и Мытный дворы, в Комиссариат и на не успевшие к выходу казенные и партикулярные барки у Красного холма и Симонова монастыря, и в случае внезапного наступления неприятельских войск стараться истреблять все огнем, что мною и исполнено было в разных местах… до 10 часов вечера». В 1912 г. увидели свет мемуары дочери Ростопчина, Н.Ф. Нарышкиной, из которых следует, что в ночь с 1 на 2 сентября 1812 г. в доме генерал-губернатора состоялось секретное совещание с участием полицейских чиновников, получивших «точные инструкции о зданиях и кварталах, которые следовало обратить в пепел сразу же как только пройдут наши войска: они обещали все выполнить и сдержать слово». Среди участников совещания Нарышкина называет все того же Вороненко и еще нескольких ремесленников, один из которых позднее был расстрелян оккупантами.

12

«Зеркало»

13

«Россия и рабство», «Катастрофа Москвы»

14

Имеются в виду «Мысли вслух на Красном крыльце Российского дворянина Силы Андреевича Богатырева», первая публикация которых состоялась даже без ведома автора, в марте 1807 г. в Петербурге. Правда, напечатавший их А.С. Шишков немного смягчил националистические акценты. Ростопчину это не понравилось, и вскоре он сам взялся за публикацию «Мыслей…» в Москве, после чего число почитателей полемического таланта графа резко выросло. После событий под Прейсиш-Эйлау многие думали о том, о чем от имени «ефремовского дворянина Силы Андреевича Богатырева, отставного подполковника, израненного на войнах, предводителя дворянского и кавалера Георгиевского и Владимирского, из села Зажитова» писал Ростопчин. Существуй Сила Богатырев на самом деле, его немедля приняли бы в ряды московского Английского клуба, многие члены которого исповедовали национал-патриотические взгляды.

15

Опровергнуть слова Ростопчина о «мнимом беспорядке» могут свидетельства очевидца тех событий — москвича, оставшегося в городе: «За сутки перед вступлением в Москву неприятеля город казался необитаемым: остававшиеся жители как бы предчувствовали, что суждено скоро совершиться чему-то ужасному; они, одержимые страхом, запершись в домах, только украдкой выглядывали на улицы; но нигде не было видно ни одной души, исключая подозрительных лиц, с полуобритыми головами, выпущенных в тот же день из острога. Эти колодники, обрадовавшись свободе, на просторе разбивали кабаки, погребки, трактиры и другие подобные заведения. Вечером острожные любители Бахуса, от скопившихся в их головах винных паров придя в пьяное безумие, вооружась ножами, топорами, кистенями, дубинами и другими орудиями, и со зверским буйством бегая по улицам, во все горло кричали: «Бей, коли, режь, руби поганых французов и не давай пардону проклятым бусурманам!» Эти неистовые крики и производимый ими шум продолжались во всю ночь. К умножению страха таившихся в домах жителей, дворные собаки, встревоженные необыкновенным ночным гамом, лаяли, выли, визжали и вторили пьяным безумцам. Эта страшная ночь была предвестницей тех невыразимых ужасов, которые должны были совершиться на другой день» (Рязанов А. Воспоминания очевидца о пребывании французов в Москве в 1812 году. М., 1862). Об этом же писал 2 сентября 1812 г. в своем дневнике князь Д.М. Волконский: «Итак, 2-го город без полиции, наполнен мародерами, кои все начали грабить, разбили все кабаки и лавки, перепились пьяные, народ в отчаянии защищает себя, и повсюду начались грабительства от своих» (Д.М. Волконский. 1812 год… Военные дневники / Сост., вступ. ст. А.Г. Тартаковского. М., 1990).

16

Имеется в виду высылка московского почт-директора Ф.П. Ключарева в Воронеж («Почт-директор Ключарев ночью с 11-го на 12-е число взят нами и сослан. Это большой негодяй, и город радуется удалению сего фантазера», из письма А.Я. Булгакова от 13 августа 1812 г.).

17

Действительно, в своих афишах Ростопчин не раз ссылался на Кутузова и его заверения, что Москва сдана не будет.

18

Последствия Бородинского сражения москвичи увидели уже в последних числах августа. С запада в Москву стали вливаться бесконечные караваны с ранеными. Но уверенность Ростопчина в том, что Москву удастся отстоять, не покинула его и после разговора с Кутузовым 30 августа. Со слов ординарца Кутузова, князя А.Б. Голицына, мы узнаем, что на этой встрече «решено было умереть, но драться под стенами ее (Москвы — А.В.). Резерв должен был состоять из дружины Московской с крестами и хоругвями. Растопчин уехал с восхищением и в восторге своем, как не был умен, но не разобрал, что в этих уверениях и распоряжениях Кутузова был потаенный смысл. Кутузову нельзя было обнаружить прежде времени под стенами Москвы, что он ее оставит, хотя он намекал в разговоре Ростопчину». Таким образом, Кутузов не раскрывал перед Ростопчиным всех карт, возможно, не надеясь на него. Намеки Кутузова, о которых пишет его ординарец, возможно и дошли до Ростопчина. Не зря, сочиняя в этот день свою очередную афишку с призывом к москвичам взять в руки все, что есть, и собраться на Трех горах для сражения с неприятелем, Ростопчин выдавил их себя: «У нас на трех горах ничего не будет». А на Военный совет в Филях, где была решена судьба Москвы, Кутузов не счел нужным пригласить Ростопчина.

19

Августин де Итурбид (1783–1824) — бывший император Мексики, расстрелянный при попытке вернуть себе власть.

20

Библиотека графа Д.П. Бутурлина находилась в его усадьбе, от которой к сегодняшнему дню остался лишь сильно перестроенный дом (Госпитальный переулок, д. 4а/2). Это было одно из самых ценных и богатых книжных собраний. У Бутурлиных в детстве неоднократно бывал А.С. Пушкин.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я