Неточные совпадения
«Это, говорит, молодой
человек, чиновник, — да-с, — едущий из Петербурга, а по фамилии, говорит, Иван Александрович Хлестаков-с, а едет, говорит, в Саратовскую губернию и, говорит, престранно себя аттестует: другую уж неделю
живет, из трактира
не едет, забирает все на счет и ни копейки
не хочет платить».
Г-жа Простакова. Ты же еще, старая ведьма, и разревелась. Поди, накорми их
с собою, а после обеда тотчас опять сюда. (К Митрофану.) Пойдем со мною, Митрофанушка. Я тебя из глаз теперь
не выпущу. Как скажу я тебе нещечко, так
пожить на свете слюбится.
Не век тебе, моему другу,
не век тебе учиться. Ты, благодаря Бога, столько уже смыслишь, что и сам взведешь деточек. (К Еремеевне.)
С братцем переведаюсь
не по-твоему. Пусть же все добрые
люди увидят, что мама и что мать родная. (Отходит
с Митрофаном.)
Г-жа Простакова. Без наук
люди живут и
жили. Покойник батюшка воеводою был пятнадцать лет, а
с тем и скончаться изволил, что
не умел грамоте, а умел достаточек нажить и сохранить. Челобитчиков принимал всегда, бывало, сидя на железном сундуке. После всякого сундук отворит и что-нибудь положит. То-то эконом был! Жизни
не жалел, чтоб из сундука ничего
не вынуть. Перед другим
не похвалюсь, от вас
не потаю: покойник-свет, лежа на сундуке
с деньгами, умер, так сказать,
с голоду. А! каково это?
Цыфиркин. Да кое-как, ваше благородие! Малу толику арихметике маракую, так питаюсь в городе около приказных служителей у счетных дел.
Не всякому открыл Господь науку: так кто сам
не смыслит, меня нанимает то счетец поверить, то итоги подвести. Тем и питаюсь; праздно
жить не люблю. На досуге ребят обучаю. Вот и у их благородия
с парнем третий год над ломаными бьемся, да что-то плохо клеятся; ну, и то правда,
человек на
человека не приходит.
Другое было то, что, прочтя много книг, он убедился, что
люди, разделявшие
с ним одинаковые воззрения, ничего другого
не подразумевали под ними и что они, ничего
не объясняя, только отрицали те вопросы, без ответа на которые он чувствовал, что
не мог
жить, а старались разрешить совершенно другие,
не могущие интересовать его вопросы, как, например, о развитии организмов, о механическом объяснении души и т. п.
Константин Левин заглянул в дверь и увидел, что говорит
с огромной шапкой волос молодой
человек в поддевке, а молодая рябоватая женщина, в шерстяном платье без рукавчиков и воротничков, сидит на диване. Брата
не видно было. У Константина больно сжалось сердце при мысли о том, в среде каких чужих
людей живет его брат. Никто
не услыхал его, и Константин, снимая калоши, прислушивался к тому, что говорил господин в поддевке. Он говорил о каком-то предприятии.
«Никакой надобности, — подумала она, — приезжать
человеку проститься
с тою женщиной, которую он любит, для которой хотел погибнуть и погубить себя и которая
не может
жить без него. Нет никакой надобности!» Она сжала губы и опустила блестящие глаза на его руки
с напухшими
жилами, которые медленно потирали одна другую.
Левин
не поверил бы три месяца тому назад, что мог бы заснуть спокойно в тех условиях, в которых он был нынче; чтобы,
живя бесцельною, бестолковою жизнию, притом жизнию сверх средств, после пьянства (иначе он
не мог назвать того, что было в клубе), нескладных дружеских отношений
с человеком, в которого когда-то была влюблена жена, и еще более нескладной поездки к женщине, которую нельзя было иначе назвать, как потерянною, и после увлечения своего этою женщиной и огорчения жены, — чтобы при этих условиях он мог заснуть покойно.
—
Люди не могут более
жить вместе — вот факт. И если оба в этом согласны, то подробности и формальности становятся безразличны. А
с тем вместе это есть простейшее и вернейшее средство.
Окончив курсы в гимназии и университете
с медалями, Алексей Александрович
с помощью дяди тотчас стал на видную служебную дорогу и
с той поры исключительно отдался служебному честолюбию. Ни в гимназии, ни в университете, ни после на службе Алексей Александрович
не завязал ни
с кем дружеских отношений. Брат был самый близкий ему по душе
человек, но он служил по министерству иностранных дел,
жил всегда за границей, где он и умер скоро после женитьбы Алексея Александровича.
И каждое
не только
не нарушало этого, но было необходимо для того, чтобы совершалось то главное, постоянно проявляющееся на земле чудо, состоящее в том, чтобы возможно было каждому вместе
с миллионами разнообразнейших
людей, мудрецов и юродивых, детей и стариков — со всеми,
с мужиком,
с Львовым,
с Кити,
с нищими и царями, понимать несомненно одно и то же и слагать ту жизнь души, для которой одной стоит
жить и которую одну мы ценим.
Он
не мог согласиться
с этим, потому что и
не видел выражения этих мыслей в народе, в среде которого он
жил, и
не находил этих мыслей в себе (а он
не мог себя ничем другим считать, как одним из
людей, составляющих русский народ), а главное потому, что он вместе
с народом
не знал,
не мог знать того, в чем состоит общее благо, но твердо знал, что достижение этого общего блага возможно только при строгом исполнении того закона добра, который открыт каждому
человеку, и потому
не мог желать войны и проповедывать для каких бы то ни было общих целей.
Она никогда
не испытает свободы любви, а навсегда останется преступною женой, под угрозой ежеминутного обличения, обманывающею мужа для позорной связи
с человеком чужим, независимым,
с которым она
не может
жить одною жизнью.
― Только
не он. Разве я
не знаю его, эту ложь, которою он весь пропитан?.. Разве можно, чувствуя что-нибудь,
жить, как он
живет со мной? Он ничего
не понимает,
не чувствует. Разве может
человек, который что-нибудь чувствует,
жить с своею преступною женой в одном доме? Разве можно говорить
с ней? Говорить ей ты?
Кроме страсти к чтению, он имел еще два обыкновения, составлявшие две другие его характерические черты: спать
не раздеваясь, так, как есть, в том же сюртуке, и носить всегда
с собою какой-то свой особенный воздух, своего собственного запаха, отзывавшийся несколько
жилым покоем, так что достаточно было ему только пристроить где-нибудь свою кровать, хоть даже в необитаемой дотоле комнате, да перетащить туда шинель и пожитки, и уже казалось, что в этой комнате лет десять
жили люди.
— Мне совестно наложить на вас такую неприятную комиссию, потому что одно изъяснение
с таким
человеком для меня уже неприятная комиссия. Надобно вам сказать, что он из простых, мелкопоместных дворян нашей губернии, выслужился в Петербурге, вышел кое-как в
люди, женившись там на чьей-то побочной дочери, и заважничал. Задает здесь тоны. Да у нас в губернии, слава богу, народ
живет не глупый: мода нам
не указ, а Петербург —
не церковь.
Герой наш, по обыкновению, сейчас вступил
с нею в разговор и расспросил, сама ли она держит трактир, или есть хозяин, и сколько дает доходу трактир, и
с ними ли
живут сыновья, и что старший сын холостой или женатый
человек, и какую взял жену,
с большим ли приданым или нет, и доволен ли был тесть, и
не сердился ли, что мало подарков получил на свадьбе, — словом,
не пропустил ничего.
Между нами есть довольно
людей и умных, и образованных, и добрых, но
людей постоянно приятных,
людей постоянно ровного характера,
людей,
с которыми можно
прожить век и
не поссориться, — я
не знаю, много ли у нас можно отыскать таких
людей!
Кто
жил и мыслил, тот
не может
В душе
не презирать
людей;
Кто чувствовал, того тревожит
Призрак невозвратимых дней:
Тому уж нет очарований,
Того змия воспоминаний,
Того раскаянье грызет.
Всё это часто придает
Большую прелесть разговору.
Сперва Онегина язык
Меня смущал; но я привык
К его язвительному спору,
И к шутке,
с желчью пополам,
И злости мрачных эпиграмм.
Сначала сам добивался от Сонечки, а тут и в амбицию вдруг вошли: «Как, дескать, я, такой просвещенный
человек, в одной квартире
с таковскою буду
жить?» А Катерина Ивановна
не спустила, вступилась… ну и произошло…
Кабанов. Кто ее знает. Говорят,
с Кудряшом
с Ванькой убежала, и того также нигде
не найдут. Уж это, Кулигин, надо прямо сказать, что от маменьки; потому стала ее тиранить и на замок запирать. «
Не запирайте, говорит, хуже будет!» Вот так и вышло. Что ж мне теперь делать, скажи ты мне! Научи ты меня, как мне
жить теперь! Дом мне опостылел,
людей совестно, за дело возьмусь, руки отваливаются. Вот теперь домой иду; на радость, что ль, иду?
Гаврило. «Молчит»! Чудак ты… Как же ты хочешь, чтоб он разговаривал, коли у него миллионы!
С кем ему разговаривать? Есть
человека два-три в городе,
с ними он разговаривает, а больше
не с кем; ну, он и молчит. Он и
живет здесь
не подолгу от этого от самого; да и
не жил бы, кабы
не дела. А разговаривать он ездит в Москву, в Петербург да за границу, там ему просторнее.
Не быть тебе в Москве,
не жить тебе
с людьми...
— Благодетельница! — воскликнул Василий Иванович и, схватив ее руку, судорожно прижал ее к своим губам, между тем как привезенный Анной Сергеевной доктор, маленький
человек в очках,
с немецкою физиономией, вылезал
не торопясь из кареты. —
Жив еще,
жив мой Евгений и теперь будет спасен! Жена! жена!.. К нам ангел
с неба…
Потом он думал еще о многом мелочном, — думал для того, чтоб
не искать ответа на вопрос: что мешает ему
жить так, как
живут эти
люди? Что-то мешало, и он чувствовал, что мешает
не только боязнь потерять себя среди
людей, в ничтожестве которых он
не сомневался. Подумал о Никоновой: вот
с кем он хотел бы говорить! Она обидела его нелепым своим подозрением, но он уже простил ей это, так же, как простил и то, что она служила жандармам.
Несомненно, это был самый умный
человек, он никогда ни
с кем
не соглашался и всех учил, даже Настоящего Старика, который
жил тоже несогласно со всеми, требуя, чтоб все шли одним путем.
— Надо вставать, а то
не поспеете к поезду, — предупредил он. — А то — может,
поживете еще денечек
с нами? Очень вы
человек — по душе нам! На ужин мы бы собрали кое-кого,
человек пяток-десяток, для разговора, ась?
— Нет, отнесись к этому серьезно! — посоветовал Лютов. — Тут
не церемонятся! К доктору, — забыл фамилию, — Виноградову, кажется, — пришли
с обыском, и частный пристав застрелил его. В затылок. Н-да. И похоже, что Костю Макарова зацапали, — он там у нас чинил
людей и
жил у нас, но вот нет его, третьи сутки. Фабриканта мебели Шмита — знал?
— Впрочем — ничего я
не думал, а просто обрадовался
человеку. Лес, знаешь. Стоят обугленные сосны, буйно цветет иван-чай. Птички ликуют, черт их побери. Самцы самочек опевают. Мы
с ним, Туробоевым, тоже самцы, а петь нам — некому.
Жил я у помещика-земца, антисемит, но, впрочем, — либерал и надоел он мне пуще овода. Жене его под сорок, Мопассанов читает и мучается какими-то спазмами в животе.
— И все вообще, такой ужас! Ты
не знаешь: отец, зимою, увлекался водевильной актрисой; толстенькая, красная, пошлая, как торговка. Я
не очень хороша
с Верой Петровной, мы
не любим друг друга, но — господи! Как ей было тяжело! У нее глаза обезумели. Видел, как она поседела? До чего все это грубо и страшно.
Люди топчут друг друга. Я хочу
жить, Клим, но я
не знаю — как?
— Есть причина.
Живу я где-то на задворках, в тупике.
Людей — боюсь, вытянут и заставят делать что-нибудь… ответственное. А я
не верю,
не хочу. Вот — делают, тысячи лет делали. Ну, и — что же? Вешают за это. Остается возня
с самим собой.
— Как
живем? Да — все так же. Редактор — плачет, потому что ни
люди, ни события
не хотят считаться
с ним. Робинзон — уходит от нас, бунтует, говорит, что газета глупая и пошлая и что ежедневно, под заголовком, надобно печатать крупным шрифтом: «Долой самодержавие». Он тоже, должно быть, скоро умрет…
— Пятнадцать лет
жил с человеком,
не имея
с ним ни одной общей мысли, и любил, любил его, а? И — люблю. А она ненавидела все, что я читал, думал, говорил.
Но ехать домой он
не думал и
не поехал, а всю весну, до экзаменов,
прожил, аккуратно посещая университет, усердно занимаясь дома. Изредка, по субботам, заходил к Прейсу, но там было скучно, хотя явились новые
люди: какой-то студент института гражданских инженеров, длинный,
с деревянным лицом, драгун, офицер Сумского полка, очень франтоватый, но все-таки похожий на молодого купчика, который оделся военным скуки ради. Там все считали; Тагильский лениво подавал цифры...
— В Полтавской губернии приходят мужики громить имение.
Человек пятьсот.
Не свои — чужие; свои
живут, как у Христа за пазухой. Ну вот, пришли, шумят, конечно. Выходит к ним старик и говорит: «Цыцте!» — это по-русски значит: тише! — «Цыцте, Сергий Михайлович — сплять!» — то есть — спят. Ну-с, мужики замолчали, потоптались и ушли! Факт, — закончил он квакающим звуком успокоительный рассказ свой.
— Должно быть, есть
люди, которым все равно, что защищать. До этой квартиры мы
с мужем
жили на Бассейной, в доме, где квартировала графиня или княгиня — я
не помню ее фамилии, что-то вроде Мейендорф, Мейенберг, вообще — мейен. Так эта графиня защищала право своей собачки гадить на парадной лестнице…
— Здесь очень много русских, и — представь? — на днях я, кажется, видела Алину,
с этим ее купцом. Но мне уже
не хочется бесконечных русских разговоров. Я слишком много видела
людей, которые все знают, но
не умеют
жить. Неудачники, все неудачники. И очень озлоблены, потому что неудачники. Но — пойдем в дом.
От этих
людей Самгин знал, что в городе его считают «столичной штучкой», гордецом и нелюдимом, у которого есть причины
жить одиноко, подозревают в нем
человека убеждений крайних и, напуганные событиями пятого года,
не стремятся к более близкому знакомству
с человеком из бунтовавшей Москвы.
— Был там Гурко, настроен мрачно и озлобленно, предвещал катастрофу, говорил, точно кандидат в Наполеоны. После истории
с Лидвалем и кражей овса ему, Гурко, конечно,
жить не весело. Идиот этот, октябрист Стратонов, вторил ему, требовал: дайте нам сильного
человека! Ногайцев вдруг заявил себя монархистом. Это называется: уверовал в бога перед праздником. Сволочь.
— Позволь, позволь, — кричал ей Варавка, — но ведь эта любовь к
людям, — кстати, выдуманная нами, противная природе нашей, которая жаждет
не любви к ближнему, а борьбы
с ним, — эта несчастная любовь ничего
не значит и
не стоит без ненависти, без отвращения к той грязи, в которой
живет ближний! И, наконец,
не надо забывать, что духовная жизнь успешно развивается только на почве материального благополучия.
«Да, здесь умеют
жить», — заключил он, побывав в двух-трех своеобразно благоустроенных домах друзей Айно, гостеприимных и прямодушных
людей, которые хорошо были знакомы
с русской жизнью, русским искусством, но
не обнаружили русского пристрастия к спорам о наилучшем устроении мира, а страну свою знали, точно книгу стихов любимого поэта.
С той поры он почти сорок лет
жил, занимаясь историей города, написал книгу, которую никто
не хотел издать, долго работал в «Губернских ведомостях», печатая там отрывки своей истории, но был изгнан из редакции за статью, излагавшую ссору одного из губернаторов
с архиереем; светская власть обнаружила в статье что-то нелестное для себя и зачислила автора в ряды
людей неблагонадежных.
— Там
живут Тюхи, дикие рожи, кошмарные подобия
людей, — неожиданно и очень сердито сказал ‹Андреев›. —
Не уговаривайте меня идти на службу к ним —
не пойду! «
Человек рождается на страдание, как искра, чтоб устремляться вверх» — но я предпочитаю погибать
с Наполеоном, который хотел быть императором всей Европы, а
не с безграмотным Емелькой Пугачевым. — И, выговорив это, он выкрикнул латинское...
— Замечательно — как вы
не догадались обо мне тогда, во время студенческой драки? Ведь если б я был простой
человек, разве мне дали бы сопровождать вас в полицию? Это — раз. Опять же и то:
живет человек на глазах ваших два года, нигде
не служит, все будто бы места ищет, а — на что
живет, на какие средства? И ночей дома
не ночует. Простодушные
люди вы
с супругой. Даже боязно за вас, честное слово! Анфимьевна — та, наверное, вором считает меня…
— Стрешнева — почему? Так это моя девичья фамилия, отец — Павел Стрешнев, театральный плотник.
С благоверным супругом моим — разошлась. Это —
не человек, а какой-то вероучитель и
не адвокат, а — лекарь, все — о здоровье, даже по ночам — о здоровье, тоска! Я чудесно могу
жить своим горлом…
Был ему по сердцу один
человек: тот тоже
не давал ему покоя; он любил и новости, и свет, и науку, и всю жизнь, но как-то глубже, искреннее — и Обломов хотя был ласков со всеми, но любил искренно его одного, верил ему одному, может быть потому, что рос, учился и
жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в
люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И
проживет свой век, и
не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает
с двенадцати до пяти в канцелярии,
с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
И
с самим
человеком творилось столько непонятного: живет-живет
человек долго и хорошо — ничего, да вдруг заговорит такое непутное, или учнет кричать
не своим голосом, или бродить сонный по ночам; другого, ни
с того ни
с сего, начнет коробить и бить оземь. А перед тем как сделаться этому, только что курица прокричала петухом да ворон прокаркал над крышей.
— Я сам
не занимался этим предметом, надо посоветоваться
с знающими
людьми. Да вот-с, в письме пишут вам, — продолжал Иван Матвеевич, указывая средним пальцем, ногтем вниз, на страницу письма, — чтоб вы послужили по выборам: вот и славно бы!
Пожили бы там, послужили бы в уездном суде и узнали бы между тем временем и хозяйство.
Агафья Матвеевна мало прежде видала таких
людей, как Обломов, а если видала, так издали, и, может быть, они нравились ей, но
жили они в другой,
не в ее сфере, и
не было никакого случая к сближению
с ними.