Неточные совпадения
Слезы текли скупо из его глаз, но все-таки он ослеп от них, снял очки и спрятал лицо в одеяло у ног Варвары. Он впервые плакал после дней детства, и хотя это было постыдно, а — хорошо: под слезами обнажался человек, каким Самгин не знал себя, и
росло новое чувство близости к этой знакомой и незнакомой
женщине. Ее горячая рука гладила затылок, шею ему, он слышал прерывистый шепот...
Самгин окончательно почувствовал себя участником важнейшего исторического события, — именно участником, а не свидетелем, — после сцены, внезапно разыгравшейся у входа в Дворянскую улицу. Откуда-то сбоку в основную массу толпы влилась небольшая группа, человек сто молодежи, впереди шел остролицый человек со светлой бородкой и скромно одетая
женщина, похожая на учительницу; человек с бородкой вдруг как-то непонятно разогнулся,
вырос и взмахнул красным флагом на коротенькой палке.
Кроме этого, он ничего не нашел, может быть — потому, что торопливо искал. Но это не умаляло ни
женщину, ни его чувство досады; оно
росло и подсказывало: он продумал за двадцать лет огромную полосу жизни, пережил множество разнообразных впечатлений, видел людей и прочитал книг, конечно, больше, чем она; но он не достиг той уверенности суждений, того внутреннего равновесия, которыми, очевидно, обладает эта большая, сытая баба.
Самгин все яснее сознавал, что он ошибся в оценке этой
женщины, и его досада на нее
росла.
И, сознавая, что влечение к этой
женщине легко может
расти, он настраивал свое отношение к ней иронически, полувраждебно.
Чувство тревоги —
росло. И в конце концов вдруг догадался, что боится не ссоры, а чего-то глупого и пошлого, что может разрушить сложившееся у него отношение к этой
женщине. Это было бы очень грустно, однако именно эта опасность внушает тревогу.
Она
росла все выше, выше… Андрей видел, что прежний идеал его
женщины и жены недосягаем, но он был счастлив и бледным отражением его в Ольге: он не ожидал никогда и этого.
А она, совершив подвиг, устояв там, где падают ничком мелкие натуры, вынесши и свое и чужое бремя с разумом и величием, тут же, на его глазах, мало-помалу опять обращалась в простую
женщину, уходила в мелочи жизни, как будто пряча свои силы и величие опять — до случая, даже не подозревая, как она вдруг
выросла, стала героиней и какой подвиг совершила.
Тихо все, воздух легкий; травка
растет —
расти, травка Божия, птичка поет — пой, птичка Божия, ребеночек у
женщины на руках пискнул — Господь с тобой, маленький человечек,
расти на счастье, младенчик!
С самого детства не покидал он родительского дома и под руководством своей матери, добрейшей, но совершенно тупоумной
женщины, Василисы Васильевны,
вырос баловнем и барчуком.
На первый раз она была изумлена такой исповедью; но, подумав над нею несколько дней, она рассудила: «а моя жизнь? — грязь, в которой я
выросла, ведь тоже была дурна; однако же не пристала ко мне, и остаются же чисты от нее тысячи
женщин, выросших в семействах не лучше моего.
«Но шли века; моя сестра — ты знаешь ее? — та, которая раньше меня стала являться тебе, делала свое дело. Она была всегда, она была прежде всех, она уж была, как были люди, и всегда работала неутомимо. Тяжел был ее труд, медлен успех, но она работала, работала, и
рос успех. Мужчина становился разумнее,
женщина тверже и тверже сознавала себя равным ему человеком, — и пришло время, родилась я.
«Хотя блондинка — то, то и то, но черноволосая
женщина зато — то, то и то…» Главная особенность Пименова состояла не в том, что он издавал когда-то книжки, никогда никем не читанные, а в том, что если он начинал хохотать, то он не мог остановиться, и смех у него
вырастал в припадки коклюша, со взрывами и глухими раскатами.
Тетка покойного деда рассказывала, — а
женщине, сами знаете, легче поцеловаться с чертом, не во гнев будь сказано, нежели назвать кого красавицею, — что полненькие щеки козачки были свежи и ярки, как мак самого тонкого розового цвета, когда, умывшись божьею
росою, горит он, распрямляет листики и охорашивается перед только что поднявшимся солнышком; что брови словно черные шнурочки, какие покупают теперь для крестов и дукатов девушки наши у проходящих по селам с коробками москалей, ровно нагнувшись, как будто гляделись в ясные очи; что ротик, на который глядя облизывалась тогдашняя молодежь, кажись, на то и создан был, чтобы выводить соловьиные песни; что волосы ее, черные, как крылья ворона, и мягкие, как молодой лен (тогда еще девушки наши не заплетали их в дрибушки, перевивая красивыми, ярких цветов синдячками), падали курчавыми кудрями на шитый золотом кунтуш.
И по мере того как она приближалась, было видно, что это —
женщина, и что глаза у нее закрыты, и что она все
растет,
растет выше лесу, до самого неба.
Однажды, выйдя на рассвете прогуляться на бак, я увидел, как солдаты,
женщины, дети, два китайца и арестанты в кандалах крепко спали, прижавшись друг к другу; их покрывала
роса, и было прохладно.
Этот нежный и страстный романс, исполненный великой артисткой, вдруг напомнил всем этим
женщинам о первой любви, о первом падении, о позднем прощании на весенней заре, на утреннем холодке, когда трава седа от
росы, а красное небо красит в розовый цвет верхушки берез, о последних объятиях, так тесно сплетенных, и о том, как не ошибающееся чуткое сердце скорбно шепчет: «Нет, это не повторится, не повторится!» И губы тогда были холодны и сухи, а на волосах лежал утренний влажный туман.
И вот в ту минуту, когда страсть к наряду становится господствующею страстью в
женщине, когда муж, законный обладатель всех этих charmes, tant convoites, [столь соблазнительных прелестей (франц.)] смотрит на них тупыми и сонными глазами, когда покупка каждой шляпки, каждого бантика возбуждает целый поток упреков с одной стороны и жалоб — с другой, когда, наконец, между обеими сторонами устанавливается полуравнодушное-полупрезрительное отношение — в эту минуту, говорю я, точно из земли
вырастает господин Цыбуля.
Толпа замолчала и
росла, становясь все более плотной, слитно окружая
женщину кольцом живого тела.
Софья Ивановна, как я ее после узнал, была одна из тех редких немолодых
женщин, рожденных для семейной жизни, которым судьба отказала в этом счастии и которые вследствие этого отказа весь тот запас любви, который так долго хранился,
рос и креп в их сердце для детей и мужа, решаются вдруг изливать на некоторых избранных.
— Нет, нет! — испуганно крикнула
женщина и
выросла, стала выше, вырвала руку, схватилась за скобу двери.
— Для меня то, что вы говорите, непонятно, — сказал он, подходя к ней. — Я
вырос в среде, где трудятся каждый день, все без исключения, и мужчины и
женщины.
А в конце концов, дорогие синьоры, надо сказать, что человек должен
расти, плодиться там, где его посеял господь, где его любит земля и
женщина…
Потом у него
выросла борода, он надел длинный сюртук с розовым галстухом и, стоя рядом с толстой
женщиной в жёлтом платье, крепко жмёт ей руки.
Жадов. Стыдитесь! Вы пожилая
женщина, дожили до старости,
вырастили дочерей и воспитывали их, а не знаете, для чего человеку дана жена. Не стыдно ли вам! Жена не игрушка, а помощница мужу. Вы дурная мать!
Оно поглотило стыд, и на месте стыда
выросла жалость к
женщине, одиноко ушедшей куда-то во тьму холодной майской ночи.
Было тихое летнее утро. Солнце уже довольно высоко стояло на чистом небе; но поля еще блестели
росой, из недавно проснувшихся долин веяло душистой свежестью, и в лесу, еще сыром и не шумном, весело распевали ранние птички. На вершине пологого холма, сверху донизу покрытого только что зацветшею рожью, виднелась небольшая деревенька. К этой деревеньке, по узкой проселочной дорожке, шла молодая
женщина, в белом кисейном платье, круглой соломенной шляпе и с зонтиком в руке. Казачок издали следовал за ней.
Молодая
женщина, скинув обувь, измокшую от
росы, обтирала концом большого платка розовую, маленькую ножку, едва разрисованную лиловыми тонкими жилками, украшенную нежными прозрачными ноготками; она по временам поднимала голову, отряхнув волосы, ниспадающие на лицо, и улыбалась своему спутнику, который, облокотясь на руку, кидал рассеянные взгляды, то на нее, то на небо, то в чащу леса; по временам он наморщивал брови, когда мрачная мысль прокрадывалась в уме его, по временам неожиданная влажность покрывала его голубые глаза, и если в это время они встречали радужную улыбку подруги, то быстро опускались, как будто бы пораженные ярким лучом солнца.
У нас много есть таких
женщин по селам, что
вырастает она в нужде да в загоне, так после терпит все, словно каменная, и не разберешь никак: не то она чувствует, что терпит, не то и не чувствует.
На клоке марли на столе лежал шприц и несколько ампул с желтым маслом. Плач конторщика донесся из-за двери, дверь прикрыли, фигура
женщины в белом
выросла у меня за плечами. В спальне был полумрак, лампу сбоку завесили зеленым клоком. В зеленоватой тени лежало на подушке лицо бумажного цвета. Светлые волосы прядями обвисли и разметались. Нос заострился, и ноздри были забиты розоватой от крови ватой.
Гневышов. Ну, где уж ей! Она совсем больная
женщина… и притом
вырастить девушку до известных лет, — ведь это еще не все, главное-то дело, главная забота впереди…
«Не потому ли запрещаете вы
женщине свободно родить детей, что боитесь, как бы не родился некто опасный и враждебный вам? Не потому ли насилуется вами воля
женщины, что страшен вам свободный сын её, не связанный с вами никакими узами? Воспитывая и обучая делу жизни своих детей, вы имеете время и право ослеплять их, но боитесь, что ничей ребёнок, растущий в стороне от надзора вашего, —
вырастет непримиримым вам врагом!»
Вспоминаю злую жадность монахов до
женщины и все пакости плоти их, коя и скотом не брезгует, лень их и обжорство, и ссоры при дележе братской кружки, когда они злобно каркают друг на друга, словно вороны на кладбище. Рассказывал мне Гриша, что как ни много работают мужики на монастырь этот, а долги их всё
растут и
растут.
Между стволов и ветвей просвечивали багровые пятна горизонта, и на его ярком фоне деревья казались ещё более мрачными, истощёнными. По аллее, уходившей от террасы в сумрачную даль, медленно двигались густые тени, и с каждой минутой
росла тишина, навевая какие-то смутные фантазии. Воображение, поддаваясь чарам вечера, рисовало из теней силуэт одной знакомой
женщины и его самого рядом с ней. Они молча шли вдоль по аллее туда, вдаль, она прижималась к нему, и он чувствовал теплоту её тела.
Опыт многократный, в самом деле горький опыт, научил его давно, что всякое сближение, которое вначале так приятно разнообразит жизнь и представляется милым и легким приключением, у порядочных людей, особенно у москвичей, тяжелых на подъем, нерешительных, неизбежно
вырастает в целую задачу, сложную чрезвычайно, и положение в конце концов становится тягостным. Но при всякой новой встрече с интересною
женщиной этот опыт как-то ускользал из памяти, и хотелось жить, и все казалось так просто и забавно.
Непобедимое отвращение
росло в нем с каждой секундой к этой
женщине, только что отдавшейся ему.
Что ни говорил Огнев, всё до последнего слова казалось ему отвратительным и плоским. Чувство вины
росло в нем с каждым шагом. Он злился, сжимал кулаки и проклинал свою холодность и неумение держать себя с
женщинами. Стараясь возбудить себя, он глядел на красивый стан Верочки, на ее косу и следы, которые оставляли на пыльной дороге ее маленькие ножки, припоминал ее слова и слезы, но всё это только умиляло, по не раздражало его души.
И идя, куда глаза глядят, она решила, что, выйдя замуж, она будет заниматься хозяйством, лечить, учить, будет делать все, что делают другие
женщины ее круга; а это постоянное недовольство и собой, и людьми, этот ряд грубых ошибок, которые горой
вырастают перед тобою, едва оглянешься на свое прошлое, она будет считать своею настоящею жизнью, которая суждена ей, и не будет ждать лучшей…
— Я, Петруша, благоговею перед твоею сестрой, — сказал он. — Когда я ездил к тебе, то всякий раз у меня бывало такое чувство, как будто я шел на богомолье, и я в самом деле молился на Зину. Теперь мое благоговение
растет с каждым днем. Она для меня выше, чем жена! Выше! (Власич взмахнул руками.) Она моя святыня. С тех пор, как она живет у меня, я вхожу в свой дом как в храм. Это редкая, необыкновенная, благороднейшая
женщина!
Зиновий Алексеич
рос под неусыпными, денно-нощными заботами матери. Отцу некогда было заниматься детьми: то и дело в отлучках бывал. Только у него об них и было заботы, чтоб, возвращаясь из какой-нибудь поездки, привезти гостинцев: из одежи чего-нибудь да игрушек и лакомств. Мать Зиновья Алексеича
женщина была добрая, кроткая, богомольная; всю душу положила она в деток. И вылился в них весь нрав разумной матери.
Съели кашу и, не выходя из-за стола, за попойку принялись.
Женщины пошли в задние горницы, а мужчины расселись вокруг самовара пунши распивать. Пили за все и про все, чтобы умником
рос Захарушка, чтобы дал ему здоровья Господь, продлил бы ему веку на сто годов, чтоб во всю жизнь было у него столько добра в дому́, сколько в Москве на торгу́, был бы на ногу лего́к да ходо́к, чтобы всякая работа спорилась у него в руках.
«Красота везде неизреченная, — умиленно говорит старец Макар Иванович. — Травка
растет, —
расти, травка божия! птичка поет, — пой, птичка божия; ребеночек у
женщины на руках пискнул, — господь с тобой, маленький человечек;
расти на счастье, младенчик!.. Хорошо на свете, милый!»
А вчерашняя дама кажется мне прекрасной. На ней светло-голубое платье и большая сверкающая брошь в виде подковы. Я любуюсь его и думаю, что когда я
вырасту большой, то непременно женюсь на такой
женщине, но, вспомнив, что жениться — стыдно, я перестаю об этом думать и иду на клирос, где дьячок уже читает часы.
Какой это человек был по правилам и по характеру, вы скоро увидите, а имел он в ту пору состояние большое, а на плечах лет под пятьдесят, и был так дурен, так дурен собою, что и рассказать нельзя: маленький, толстый, голова как пивной котел, седой с рыжиною, глаза как у кролика, и рябь от оспы до того, что даже ни усы, ни бакенбарды у него совсем не
росли, а так только щетинка между желтых рябин кое-где торчала; простые женщины-крестьянки и те его ужасались…
— Ну, хорошо, я ничтожная, дрянная, беспринципная, недалекая
женщина… У меня тьма, тьма ошибок, я психопатка, испорченная, и меня за это презирать надо. Но ведь вы, Володя, старше меня на десять лет, а муж старше меня на тридцать лет. Я
росла на ваших глазах, и если бы вы захотели, то могли бы сделать из меня всё, что вам угодно, хоть ангела. Но вы… (голос у нее дрогнул) поступаете со мной ужасно. Ягич женился на мне, когда уже постарел, а вы…
Карлик сжал губы и забегал глазами. Он зачуял, что барыня выспрашивает у него про барина, стало быть, насчет чего-нибудь беспокоится. Если бы он и знал, то не сказал бы, когда и с кем Василий Иваныч ходил в лес. Между ним и обеими
женщинами — Степанидой и барыней — шла тайная борьба. К Теркину его привязанность
росла с каждым днем.
Так, раздражая себя по ночам, Татьяна Берестова дошла до страшной ненависти к княгине Вассе Семеновне и даже к когда-то горячо ею любимой княжне Людмиле. Эта ненависть
росла день изо дня еще более потому, что не смела проявляться наружу, а напротив, должна была тщательно скрываться под маской почтительной и даже горячей любви по адресу обеих ненавидимых Татьяной Берестовой
женщин. Нужно было одну каплю, чтобы чаша переполнилась и полилась через край. Эта капля явилась.
С самых юных лет относившийся ко всему серьезно, он и на чувства к
женщине не смотрел, как это принято в переживаемый нами «конец века», поверхностно, а следовательно, был разборчив в своих увлечениях, зная, что на почве этого увлечения
вырастет в его сердце серьезное чувство.
— Ужели я способен на подобную низость? — спрашивал он самого себя. — Ужели моя любовь, сотканная из поклонения и уважения, омытая слезами, удобренная отречением, могла
вырасти в плотское чувство и сделаться причиной нравственного падения для меня и для любимого мною существа? Возможно ли, что, любя графиню Конкордию как неземное создание, я могу соблазниться ею, как
женщиной?.. Конечно, нет!
Это венец того плана, зародыш которого сидит в голове,
растет,
вырос и требует настоятельного появления на свет — это так же физиологически неотложно, как неотложно беременной
женщине родить в установленный природою срок.