Неточные совпадения
Да объяви всем, чтоб знали: что вот, дискать, какую честь бог послал городничему, — что выдает дочь свою не то чтобы за какого-нибудь простого человека, а за такого, что
и на свете
еще не было, что может все сделать, все, все, все!
Городничий (с неудовольствием).А, не до слов теперь! Знаете ли, что тот самый чиновник, которому вы жаловались, теперь женится на моей дочери? Что? а? что теперь скажете? Теперь я вас… у!.. обманываете народ… Сделаешь подряд с казною, на сто тысяч надуешь ее, поставивши гнилого сукна,
да потом пожертвуешь двадцать аршин,
да и давай тебе
еще награду за это?
Да если б знали, так бы тебе…
И брюхо сует вперед: он купец; его не тронь. «Мы, говорит,
и дворянам не уступим».
Да дворянин… ах ты, рожа!
Мишка.
Да для вас, дядюшка,
еще ничего не готово. Простова блюда вы не будете кушать, а вот как барин ваш сядет за стол, так
и вам того же кушанья отпустят.
Осип (в сторону).А что говорить? Коли теперь накормили хорошо, значит, после
еще лучше накормят. (Вслух.)
Да, бывают
и графы.
— дворянин учится наукам: его хоть
и секут в школе,
да за дело, чтоб он знал полезное. А ты что? — начинаешь плутнями, тебя хозяин бьет за то, что не умеешь обманывать.
Еще мальчишка, «Отче наша» не знаешь, а уж обмериваешь; а как разопрет тебе брюхо
да набьешь себе карман, так
и заважничал! Фу-ты, какая невидаль! Оттого, что ты шестнадцать самоваров выдуешь в день, так оттого
и важничаешь?
Да я плевать на твою голову
и на твою важность!
Осип (выходит
и говорит за сценой).Эй, послушай, брат! Отнесешь письмо на почту,
и скажи почтмейстеру, чтоб он принял без денег;
да скажи, чтоб сейчас привели к барину самую лучшую тройку, курьерскую; а прогону, скажи, барин не плотит: прогон, мол, скажи, казенный.
Да чтоб все живее, а не то, мол, барин сердится. Стой,
еще письмо не готово.
Хлестаков.
Да что? мне нет никакого дела до них. (В размышлении.)Я не знаю, однако ж, зачем вы говорите о злодеях или о какой-то унтер-офицерской вдове… Унтер-офицерская жена совсем другое, а меня вы не смеете высечь, до этого вам далеко… Вот
еще! смотри ты какой!.. Я заплачу, заплачу деньги, но у меня теперь нет. Я потому
и сижу здесь, что у меня нет ни копейки.
Городничий (в сторону).Славно завязал узелок! Врет, врет —
и нигде не оборвется! А ведь какой невзрачный, низенький, кажется, ногтем бы придавил его. Ну,
да постой, ты у меня проговоришься. Я тебя уж заставлю побольше рассказать! (Вслух.)Справедливо изволили заметить. Что можно сделать в глуши? Ведь вот хоть бы здесь: ночь не спишь, стараешься для отечества, не жалеешь ничего, а награда неизвестно
еще когда будет. (Окидывает глазами комнату.)Кажется, эта комната несколько сыра?
Я, кажется, всхрапнул порядком. Откуда они набрали таких тюфяков
и перин? даже вспотел. Кажется, они вчера мне подсунули чего-то за завтраком: в голове до сих пор стучит. Здесь, как я вижу, можно с приятностию проводить время. Я люблю радушие,
и мне, признаюсь, больше нравится, если мне угождают от чистого сердца, а не то чтобы из интереса. А дочка городничего очень недурна,
да и матушка такая, что
еще можно бы… Нет, я не знаю, а мне, право, нравится такая жизнь.
«Грехи, грехи, — послышалось
Со всех сторон. — Жаль Якова,
Да жутко
и за барина, —
Какую принял казнь!»
— Жалей!.. —
Еще прослушали
Два-три рассказа страшные
И горячо заспорили
О том, кто всех грешней?
Один сказал: кабатчики,
Другой сказал: помещики,
А третий — мужики.
То был Игнатий Прохоров,
Извозом занимавшийся,
Степенный
и зажиточный...
Еще подбавил Филюшка…
И всё тут! Не годилось бы
Жене побои мужнины
Считать;
да уж сказала я:
Не скрою ничего!
— Не то
еще услышите,
Как до утра пробудете:
Отсюда версты три
Есть дьякон… тоже с голосом…
Так вот они затеяли
По-своему здороваться
На утренней заре.
На башню как подымется
Да рявкнет наш: «Здо-ро-во ли
Жи-вешь, о-тец И-пат?»
Так стекла затрещат!
А тот ему, оттуда-то:
— Здо-ро-во, наш со-ло-ву-шко!
Жду вод-ку пить! — «И-ду!..»
«Иду»-то это в воздухе
Час целый откликается…
Такие жеребцы!..
Г-жа Простакова. Батюшка мой!
Да что за радость
и выучиться? Мы это видим своими глазами в нашем краю. Кто посмышленее, того свои же братья тотчас выберут
еще в какую-нибудь должность.
Цыфиркин. Сам праздно хлеб ешь
и другим ничего делать не даешь;
да ты ж
еще и рожи не уставишь.
Стародум. В тогдашнем веке придворные были воины,
да воины не были придворные. Воспитание дано мне было отцом моим по тому веку наилучшее. В то время к научению мало было способов,
да и не умели
еще чужим умом набивать пустую голову.
Стародум. Оно
и должно быть залогом благосостояния государства. Мы видим все несчастные следствия дурного воспитания. Ну, что для отечества может выйти из Митрофанушки, за которого невежды-родители платят
еще и деньги невеждам-учителям? Сколько дворян-отцов, которые нравственное воспитание сынка своего поручают своему рабу крепостному! Лет через пятнадцать
и выходят вместо одного раба двое, старый дядька
да молодой барин.
Тут утопили
еще двух граждан: Порфишку
да другого Ивашку
и, ничего не доспев, разошлись по домам.
Шли головотяпы домой
и воздыхали. «Воздыхали не ослабляючи, вопияли сильно!» — свидетельствует летописец. «Вот она, княжеская правда какова!» — говорили они.
И еще говорили: «Та́кали мы, та́кали,
да и прота́кали!» Один же из них, взяв гусли, запел...
И еще скажу: летопись сию преемственно слагали четыре архивариуса: Мишка Тряпичкин,
да Мишка Тряпичкин другой,
да Митька Смирномордов,
да я, смиренный Павлушка, Маслобойников сын. Причем единую имели опаску, дабы не попали наши тетрадки к г. Бартеневу
и дабы не напечатал он их в своем «Архиве». А затем богу слава
и разглагольствию моему конец.
И стрельцы
и пушкари аккуратно каждый год около петровок выходили на место; сначала, как
и путные, искали какого-то оврага, какой-то речки
да еще кривой березы, которая в свое время составляла довольно ясный межевой признак, но лет тридцать тому назад была срублена; потом, ничего не сыскав, заводили речь об"воровстве"
и кончали тем, что помаленьку пускали в ход косы.
Очевидно, фельетонист понял всю книгу так, как невозможно было понять ее. Но он так ловко подобрал выписки, что для тех, которые не читали книги (а очевидно, почти никто не читал ее), совершенно было ясно, что вся книга была не что иное, как набор высокопарных слов,
да еще некстати употребленных (что показывали вопросительные знаки),
и что автор книги был человек совершенно невежественный.
И всё это было так остроумно, что Сергей Иванович
и сам бы не отказался от такого остроумия; но это-то
и было ужасно.
Он приписывал это своему достоинству, не зная того, что Метров, переговорив со всеми своими близкими, особенно охотно говорил об этом предмете с каждым новым человеком,
да и вообще охотно говорил со всеми о занимавшем его, неясном
еще ему самому предмете.
—
Да нет, Маша, Константин Дмитрич говорит, что он не может верить, — сказала Кити, краснея за Левина,
и Левин понял это
и,
еще более раздражившись, хотел отвечать, но Вронский со своею открытою веселою улыбкой сейчас же пришел на помощь разговору, угрожавшему сделаться неприятным.
И вдруг всплывала радостная мысль: «через два года буду у меня в стаде две голландки, сама Пава
еще может быть жива, двенадцать молодых Беркутовых дочерей,
да подсыпать на казовый конец этих трех — чудо!» Он опять взялся за книгу.
—
Еще слово: во всяком случае, советую решить вопрос скорее. Нынче не советую говорить, — сказал Степан Аркадьич. — Поезжай завтра утром, классически, делать предложение,
и да благословит тебя Бог…
— Ах, какой вздор! — продолжала Анна, не видя мужа. —
Да дайте мне ее, девочку, дайте! Он
еще не приехал. Вы оттого говорите, что не простит, что вы не знаете его. Никто не знал. Одна я,
и то мне тяжело стало. Его глаза, надо знать, у Сережи точно такие же,
и я их видеть не могу от этого. Дали ли Сереже обедать? Ведь я знаю, все забудут. Он бы не забыл. Надо Сережу перевести в угольную
и Mariette попросить с ним лечь.
― Ну, как же! Ну, князь Чеченский, известный. Ну, всё равно. Вот он всегда на бильярде играет. Он
еще года три тому назад не был в шлюпиках
и храбрился.
И сам других шлюпиками называл. Только приезжает он раз, а швейцар наш… ты знаешь, Василий? Ну, этот толстый. Он бонмотист большой. Вот
и спрашивает князь Чеченский у него: «ну что, Василий, кто
да кто приехал? А шлюпики есть?» А он ему говорит: «вы третий».
Да, брат, так-то!
«Как бы Маша опять не начала шалить, Гришу как бы не ударила лошадь,
да и желудок Лили как бы
еще больше не расстроился».
— Ну, хорошо, хорошо. Погоди
еще,
и ты придешь к этому. Хорошо, как у тебя три тысячи десятин в Каразинском уезде,
да такие мускулы,
да свежесть, как у двенадцатилетней девочки, — а придешь
и ты к нам.
Да, так о том, что ты спрашивал: перемены нет, но жаль, что ты так давно не был.
—
Да, я пишу вторую часть Двух Начал, — сказал Голенищев, вспыхнув от удовольствия при этом вопросе, — то есть, чтобы быть точным, я не пишу
еще, но подготовляю, собираю материалы. Она будет гораздо обширнее
и захватит почти все вопросы. У нас, в России, не хотят понять, что мы наследники Византии, — начал он длинное, горячее объяснение.
«
Да, я распоряжусь», решила она
и, возвращаясь к прежним мыслям, вспомнила, что что-то важное душевное было не додумано
еще,
и она стала вспоминать, что̀. «
Да, Костя неверующий», опять с улыбкой вспомнила она.
—
Да, —
еще более краснея, отвечала она Весловскому, встала
и подошла к мужу.
—
Да,
да! — отвечал Левин.
И ему стало
еще страшнее, когда он, целуясь, почувствовал губами сухость тела брата
и увидал вблизи его большие, странно светящиеся глаза.
—
Да,
да. —
И еще раз погладив ее плечико, он поцеловал ее в корни волос
и шею
и отпустил ее.
И увидав, что, желая успокоить себя, она совершила опять столько раз уже пройденный ею круг
и вернулась к прежнему раздражению, она ужаснулась на самое себя. «Неужели нельзя? Неужели я не могу взять на себя? — сказала она себе
и начала опять сначала. — Он правдив, он честен, он любит меня. Я люблю его, на-днях выйдет развод. Чего же
еще нужно? Нужно спокойствие, доверие,
и я возьму на себя.
Да, теперь, как он приедет, скажу, что я была виновата, хотя я
и не была виновата,
и мы уедем».
—
Да,
и повторяю, что человек, который попрекает меня, что он всем пожертвовал для меня, — сказала она, вспоминая слова
еще прежней ссоры, — что это хуже, чем нечестный человек, — это человек без сердца.
Левин сердито махнул рукой, пошел к амбарам взглянуть овес
и вернулся к конюшне. Овес
еще не испортился. Но рабочие пересыпали его лопатами, тогда как можно было спустить его прямо в нижний амбар,
и, распорядившись этим
и оторвав отсюда двух рабочих для посева клевера, Левин успокоился от досады на приказчика.
Да и день был так хорош, что нельзя было сердиться.
—
Да, это само собой разумеется, — отвечал знаменитый доктор, опять взглянув на часы. — Виноват; что, поставлен ли Яузский мост, или надо всё
еще кругом объезжать? — спросил он. — А! поставлен.
Да, ну так я в двадцать минут могу быть. Так мы говорили, что вопрос так поставлен: поддержать питание
и исправить нервы. Одно в связи с другим, надо действовать на обе стороны круга.
—
Да и я о тебе знал, но не только чрез твою жену, — строгим выражением лица запрещая этот намек, сказал Вронский. — Я очень рад был твоему успеху, но нисколько не удивлен. Я ждал
еще больше.
—
Да, удивительно, прелесть! — сказала Долли, взглядывая на Туровцына, чувствовавшего, что говорили о нем,
и кротко улыбаясь ему. Левин
еще раз взглянул на Туровцына
и удивился, как он прежде не понимал всей прелести этого человека.
«А я сама, что же я буду делать? — подумала она. —
Да, я поеду к Долли, это правда, а то я с ума сойду.
Да, я могу
еще телеграфировать».
И она написала депешу...
— Может быть, — сказал Степан Аркадьич. — Что-то мне показалось такое вчера.
Да, если он рано уехал
и был
еще не в духе, то это так… Он так давно влюблен,
и мне его очень жаль.
Он долго не мог понять того, что она написала,
и часто взглядывал в ее глаза. На него нашло затмение от счастия. Он никак не мог подставить те слова, какие она разумела; но в прелестных сияющих счастием глазах ее он понял всё, что ему нужно было знать.
И он написал три буквы. Но он
еще не кончил писать, а она уже читала за его рукой
и сама докончила
и написала ответ:
Да.
Много
еще там было отличного,
да не скажешь словами
и мыслями даже наяву не выразишь».
— Мы здесь не умеем жить, — говорил Петр Облонский. — Поверишь ли, я провел лето в Бадене; ну, право, я чувствовал себя совсем молодым человеком. Увижу женщину молоденькую,
и мысли… Пообедаешь, выпьешь слегка — сила, бодрость. Приехал в Россию, — надо было к жене
да еще в деревню, — ну, не поверишь, через две недели надел халат, перестал одеваться к обеду. Какое о молоденьких думать! Совсем стал старик. Только душу спасать остается. Поехал в Париж — опять справился.
—
Да я не считаю, чтоб она упала более, чем сотни женщин, которых вы принимаете! —
еще мрачнее перебил ее Вронский
и молча встал, поняв, что решение невестки неизменно.
— Вы сходите, сударь, повинитесь
еще. Авось Бог даст. Очень мучаются,
и смотреть жалости,
да и всё в доме навынтараты пошло. Детей, сударь, пожалеть надо. Повинитесь, сударь. Что делать! Люби кататься…
У Живахова было триста тысяч долгу
и ни копейки за душой,
и он жил же,
да еще как!
—
Да, — сказал Алексей Александрович
и, встав, заложил руки
и потрещал ими. — Я заехал
еще привезть тебе денег, так как соловья баснями не кормят, — сказал он. — Тебе нужно, я думаю.
Сергей Иванович — Москвич
и философ, Алексей Александрович — Петербуржец
и практик;
да позовет
еще известного чудака энтузиаста Песцова, либерала, говоруна, музыканта, историка
и милейшего пятидесятилетнего юношу, который будет соус или гарнир к Кознышеву
и Каренину.