Неточные совпадения
— Да, он ручки у тебя все лижет. По-французски не говорит, — эка беда! Я
сама не сильна во французском «диалехте». Лучше бы он ни по-каковски не говорил: не лгал бы. Да вот он, кстати, легок на помине, — прибавила Марфа Тимофеевна, глянув на улицу. — Вон он шагает, твой приятный человек. Экой длинный, словно аист!
Так оно и следует: порядочным людям стыдно говорить хорошо по-немецки; но пускать в ход германское словцо в некоторых, большею частью забавных, случаях — можно, c’est même très chic, [Это —
самый шик (фр.).] как выражаются петербургские парижане.
Отец его играл на валторне, мать на арфе;
сам он уже
по пятому году упражнялся на трех различных инструментах.
Она ни во что не вмешивалась, радушно принимала гостей и охотно
сама выезжала, хотя пудриться,
по ее словам, было для нее смертью.
Он
сам недолго пережил ее, не более пяти лет. Зимой 1819 года он тихо скончался в Москве, куда переехал с Глафирой и внуком, и завещал похоронить себя рядом с Анной Павловной да с «Малашей». Иван Петрович находился тогда в Париже, для своего удовольствия; он вышел в отставку скоро после 1815 года. Узнав о смерти отца, он решился возвратиться в Россию. Надобно было подумать об устройстве имения, да и Феде,
по письму Глафиры, минуло двенадцать лет, и наступило время серьезно заняться его воспитанием.
Но — чудное дело! превратившись в англомана, Иван Петрович стал в то же время патриотом,
по крайней мере он называл себя патриотом, хотя Россию знал плохо, не придерживался ни одной русской привычки и по-русски изъяснялся странно: в обыкновенной беседе речь его, неповоротливая и вялая, вся пестрела галлицизмами; но чуть разговор касался предметов важных, у Ивана Петровича тотчас являлись выражения вроде: «оказать новые опыты самоусердия», «сие не согласуется с
самою натурою обстоятельства» и т.д. Иван Петрович привез с собою несколько рукописных планов, касавшихся до устройства и улучшения государства; он очень был недоволен всем, что видел, — отсутствие системы в особенности возбуждало его желчь.
Отца он дичился, да и
сам Иван Петрович никогда не ласкал его; дедушка изредка гладил его
по головке и допускал к руке, но называл его букой и считал дурачком.
Какие появились в разных уютных уголках прелестные дорожные несессеры, какие восхитительные туалетные ящики и кофейники, и как мило Варвара Павловна
сама варила кофе
по утрам!
Шурочка была мещаночка, круглая сирота, Марфа Тимофеевна взяла ее к себе из жалости, как и Роску: и собачонку и девочку она нашла на улице; обе были худы и голодны, обеих мочил осенний дождь; за Роской никто не погнался, а Шурочку даже охотно уступил Марфе Тимофеевне ее дядя, пьяный башмачник, который
сам недоедал и племянницу не кормил, а колотил
по голове колодкой.
С Настасьей Карповной Марфа Тимофеевна свела знакомство на богомолье, в монастыре;
сама подошла к ней в церкви (она понравилась Марфе Тимофеевне за то, что,
по ее словам, очень вкусно молилась),
сама с ней заговорила и пригласила ее к себе на чашку чаю.
Перед ним на пригорке тянулась небольшая деревенька; немного вправо виднелся ветхий господский домик с закрытыми ставнями и кривым крылечком;
по широкому двору, от
самых ворот, росла крапива, зеленая и густая, как конопля; тут же стоял дубовый, еще крепкий амбарчик.
В то
самое время в других местах на земле кипела, торопилась, грохотала жизнь; здесь та же жизнь текла неслышно, как вода
по болотным травам; и до
самого вечера Лаврецкий не мог оторваться от созерцания этой уходящей, утекающей жизни; скорбь о прошедшем таяла в его душе как весенний снег, — и странное дело! — никогда не было в нем так глубоко и сильно чувство родины.
Он усердно насаживал червяков, шлепал
по ним рукою, плевал на них и даже
сам закидывал удочку, грациозно наклоняясь вперед всем корпусом.
Лаврецкий оделся, вышел в сад и до
самого утра ходил взад и вперед все
по одной аллее.
Паншин начал с комплиментов Лаврецкому, с описания восторга, с которым,
по его словам, все семейство Марьи Дмитриевны отзывалось о Васильевском, и потом,
по обыкновению своему, ловко перейдя к
самому себе, начал говорить о своих занятиях, о воззрениях своих на жизнь, на свет и на службу; сказал слова два о будущности России, о том, как следует губернаторов в руках держать; тут же весело подтрунил над
самим собою и прибавил, что, между прочим, ему в Петербурге поручили «de populariser l’idée du cadastre».
Марья Дмитриевна не слишком ласково приняла Лаврецкого, когда он явился к ней на следующий день. «Вишь, повадился», — подумала она. Он ей
сам по себе не очень нравился, да и Паншин, под влиянием которого она находилась, весьма коварно и небрежно похвалил его накануне. Так как она не считала его гостем и не полагала нужным занимать родственника, почти домашнего человека, то и получаса не прошло, как он уже шел с Лизой в саду
по аллее. Леночка и Шурочка бегали в нескольких шагах от них
по цветнику.
— Вы ли это говорите, Федор Иваныч? Вы
сами женились
по любви — и были ли вы счастливы?
— От нас, от нас, поверьте мне (он схватил ее за обе руки; Лиза побледнела и почти с испугом, но внимательно глядела на него), лишь бы мы не портили
сами своей жизни. Для иных людей брак
по любви может быть несчастьем; но не для вас, с вашим спокойным нравом, с вашей ясной душой! Умоляю вас, не выходите замуж без любви,
по чувству долга, отреченья, что ли… Это то же безверие, тот же расчет, — и еще худший. Поверьте мне — я имею право это говорить: я дорого заплатил за это право. И если ваш бог…
Лаврецкий проворно вбежал наверх, вошел в комнату и хотел было броситься к Лемму; но тот повелительно указал ему на стул, отрывисто сказал по-русски: «Садитесь и слушить»;
сам сел за фортепьяно, гордо и строго взглянул кругом и заиграл.
Она по-прежнему шла к обедне, как на праздник, молилась с наслажденьем, с каким-то сдержанным и стыдливым порывом, чему Марья Дмитриевна втайне немало дивилась, да и
сама Марфа Тимофеевна, хотя ни в чем не стесняла Лизу, однако старалась умерить ее рвение и не позволяла ей класть лишние земные поклоны: не дворянская, мол, это замашка.
— Теодор! — продолжала она, изредка вскидывая глазами и осторожно ломая свои удивительно красивые пальцы с розовыми лощеными ногтями, — Теодор, я перед вами виновата, глубоко виновата, — скажу более, я преступница; но вы выслушайте меня; раскаяние меня мучит, я стала
самой себе в тягость, я не могла более переносить мое положение; сколько раз я думала обратиться к вам, но я боялась вашего гнева; я решилась разорвать всякую связь с прошедшим… puis, j’ai été si malade, я была так больна, — прибавила она и провела рукой
по лбу и
по щеке, — я воспользовалась распространившимся слухом о моей смерти, я покинула все; не останавливаясь, день и ночь спешила я сюда; я долго колебалась предстать пред вас, моего судью — paraî tre devant vous, mon juge; но я решилась наконец, вспомнив вашу всегдашнюю доброту, ехать к вам; я узнала ваш адрес в Москве.
Сыгранный ею
самою вальс звенел у ней в голове, волновал ее; где бы она ни находилась, стоило ей только представить себе огни, бальную залу, быстрое круженье под звуки музыки — и душа в ней так и загоралась, глаза странно меркли, улыбка блуждала на губах, что-то грациозно-вакхическое разливалось
по всему телу.
Неточные совпадения
Городничий (дрожа).
По неопытности, ей-богу
по неопытности. Недостаточность состояния…
Сами извольте посудить: казенного жалованья не хватает даже на чай и сахар. Если ж и были какие взятки, то
самая малость: к столу что-нибудь да на пару платья. Что же до унтер-офицерской вдовы, занимающейся купечеством, которую я будто бы высек, то это клевета, ей-богу клевета. Это выдумали злодеи мои; это такой народ, что на жизнь мою готовы покуситься.
Городничий. Тем лучше: молодого скорее пронюхаешь. Беда, если старый черт, а молодой весь наверху. Вы, господа, приготовляйтесь
по своей части, а я отправлюсь
сам или вот хоть с Петром Ивановичем, приватно, для прогулки, наведаться, не терпят ли проезжающие неприятностей. Эй, Свистунов!
Я
сам,
по примеру твоему, хочу заняться литературой.
Почтмейстер.
Сам не знаю, неестественная сила побудила. Призвал было уже курьера, с тем чтобы отправить его с эштафетой, — но любопытство такое одолело, какого еще никогда не чувствовал. Не могу, не могу! слышу, что не могу! тянет, так вот и тянет! В одном ухе так вот и слышу: «Эй, не распечатывай! пропадешь, как курица»; а в другом словно бес какой шепчет: «Распечатай, распечатай, распечатай!» И как придавил сургуч —
по жилам огонь, а распечатал — мороз, ей-богу мороз. И руки дрожат, и все помутилось.
По правую сторону его жена и дочь с устремившимся к нему движеньем всего тела; за ними почтмейстер, превратившийся в вопросительный знак, обращенный к зрителям; за ним Лука Лукич, потерявшийся
самым невинным образом; за ним, у
самого края сцены, три дамы, гостьи, прислонившиеся одна к другой с
самым сатирическим выраженьем лица, относящимся прямо к семейству городничего.