Неточные совпадения
По поводу этой свадьбы пошли
самые разнообразные толки. Поступок молодой генеральши объясняли алчностью к деньгам и низостью ее характера, и за
то предсказывали ей скорую смерть, как одной из жен Рауля Синей Бороды, но объяснения остаются и доселе в области догадок, а предсказания не сбылись.
Ныне,
то есть в
те дни, когда начинается наш рассказ, Александре Ивановне Синтяниной от роду двадцать восемь лет, хотя,
по привычке ни в чем не доверять ей, есть охотники утверждать, что генеральше уже стукнуло тридцать, но она об этом и
сама не спорит.
—
То есть еще и не своя, а приятеля моего, с которым я приехал, Павла Николаевича Горданова: с ним
по лености его стряслось что-то такое вопиющее. Он черт знает что с собой наделал: он, знаете, пока шли все эти пертурбации, нигилистничанье и всякая штука, он за глаза надавал мужикам
самые глупые согласия на поземельные разверстки, и так разверстался, что имение теперь гроша не стоит. Вы ведь, надеюсь, не принадлежите к числу
тех, для которых лапоть всегда прав пред ботинком?
— Да;
то есть тебе,
самый влиятельный член
по крестьянским делам, некто Подозеров. Этого, я думаю, ты уж совсем живо помнишь?
— Не знаю, какой вы его чтитель, но, по-моему, все нынешнее курение женскому уму вообще — это опять не что иное, как вековечная лесть
той же
самой женской суетности, только положенная на новые ноты.
Он давал мне взаймы… но разве мое нынешнее положение при нем не
то же
самое, что положение немца, которого Блонден носил за плечами, ходя
по канату?
Висленев вышел со двора, раскрыл щегольской шелковый зонт, но, сделав несколько шагов
по улице, тотчас же закрыл его и пошел быстрым ходом. Дождя еще не было; город Висленев знал прекрасно и очень скоро дошел
по разным уличкам и переулкам до маленького, низенького домика в три окошечка. Это был опять
тот же
самый домик, пред которым за час пред этим Синтянина разговаривала с Форовой.
Глафира Васильевна Бодростина возвратилась домой с небольшим через четверть часа после
того, как она вышла от Горданова. Она
сама отперла бывшим у нее ключом небольшую дверь в оранжерею и через нее прошла
по довольно крутой спиральной лестнице на второй этаж, в чистую комнату, где чуть теплилась лампада под низким абажуром и дремала в кресле молодая, красивая девушка в ситцевом платье.
Не признающей брака Казимире вдруг стала угрожать родительская власть, и потому, когда Казимира сказала: «Князь, сделайте дружбу, женитесь на мне и дайте мне свободу», — князь не задумался ни на одну минуту, а Казимира Швернотская сделалась княгиней Казимирой Антоновной Вахтерминской, что уже
само по себе нечто значило, но если к этому прибавить красоту, ум, расчетливость, бесстыдство, ловкость и наглость, с которою Казимира на первых же порах сумела истребовать с князя обязательство на значительное годовое содержание и вексель во сто тысяч, «за
то, чтобы жить, не марая его имени»,
то, конечно, надо сказать, что княгиня устроилась недурно.
Висленев даже мог улучшить свое положение, написав сестре, которой он уступил свою часть, но ему это никогда не приходило в голову даже в
то время, когда его питала Ванскок, а теперь… теперь
самый жизнелюбивый человек мог бы свободно поручиться головой, что Висленев так и дойдет до гроба
по своей прямой линии, и он бы и дошел, если бы… если бы он не потребовался во всесожжение другу своему Павлу Николаевичу Горданову.
Это были груды газет с громадным подбором
самых разноречивых статей
по одному и
тому же предмету, направо были
те,
по которым дело выходило белым, налево
те,
по которым оно выходило черным.
— Очень может быть, я даже и
сама уверена, что надувают, но
по крайней мере так говорят, и потому надо этому помогать, а к
тому же есть другая новость: возвратился Горданов и он теперь здесь и кается.
Видясь с нею после этого в течение нескольких дней в № 7 квартиры Кишенского, где была семейная половина этого почтенного джентльмена, Горданов убедился, что он сдает Висленева в такие ежовые рукавицы, что даже после
того ему
самому, Горданову, становилось знакомым чувство, близкое к состраданию, когда он смотрел на бодрого и не знавшего устали Висленева, который корпел над неустанною работой
по разрушению «василетемновского направления», тогда как его
самого уже затемнили и перетемнили.
— Я и спешу; я тебе говорю, что я готов бы возить на
самом себе
по городу моих собственных лошадей, если бы мне за это что-нибудь дали, чтобы я мог скорее довести мой капитал до
той относительно ничтожной цифры, с которою я дам верный, неотразимый удар моему почтенному отечеству, а потом… потом и всему миру, ходящему под солнцем.
— Да я дура, что ли, в
самом деле, что я этого не понимаю? Нет, я плачу о
том, что она точно искра в соломе, так и гляжу, что вспыхнет. Это все
та, все
та, — и Форова заколотила
по ладони пальцем. — Это все оттого, что она предалась этой змее Бодростинихе… Эта подлая Глафирка никогда никого ни до чего доброго не доведет.
— Даже жалею, что я с ним когда-нибудь сходился Этот человек спокоен и скромен только
по внешности; бросьте искру, он и дымит и пламенеет: готов на укоризны целому обществу, зачем принимают
того, зачем не так ласкают другого. Позвольте же наконец, милостивый государь, всякому
самому про себя знать, кого ему как принимать в своем доме! Все люди грешны, и я
сам грешен, так и меня не будут принимать. Да это надо инквизицию после этого установить! Общество должно исправлять людей, а не отлучать их.
Он ей был не лишний: она в
самом деле зябла, но вдруг чуть только всколыхнулась дверная портьера и вошедшая девушка произнесла: «Генрих Иваныч», Бодростина сейчас же вскочила, велела просить
того, о ком было доложено, и пошла
по комнате, высоко подняв голову, со взглядом ободряющей и смущающей ласки.
Он мне от слова и до слова повторял кипучие речи его отца; я их теперь забыл, но смысл их
тот, что укоризны их
самим им принесут позор; что он любил жену не состоянья ради, и что для одного
того, чтобы их речи не возмущали покоя ее новой жизни, он отрекается от всего, что мог
по ней наследовать, и он, и сын его, он отдает свое, что нажито его трудом при ней, и…
Я же, хотя тоже была против принципов Бодростиной, когда она выходила замуж, но как теперь это все уже переменилось и все наши, кроме Ванскок, выходят за разных мужей замуж,
то я более против Глафиры Бодростиной ничего не имею, и вы ей это скажите; но писать ей
сама не хочу, потому что не знаю ее адреса, и как она на меня зла и знает мою руку,
то может не распечатать, а вы как служите,
то я пишу вам
по роду вашей службы.
— То-то еще хорошо ли это, я… этого,
по правде вам сказать, и
сам достоверно не знаю. Я, как настоящий нигилист,
сам свои убеждения тоже, знаете… невысоко ставлю. Черт их знает: кажется, что-нибудь так, а… ведь все оно может быть и иначе… Я, разумеется, в жизнь за гробом не верю и в Бога не верю… но…
Коренастый майор не только
по виду был совершенно спокоен, но его и в
самом деле ничто не беспокоило; он был в
том же своем партикулярном сюртуке без одной пуговицы; в
той же черной шелковой, доверху застегнутой жилетке; в военной фуражке с кокардой и с толстою крученою папироской.
По исконному обычаю масс радоваться всяким напастям полиции, у майора вдруг нашлось в городе очень много друзей, которые одобряли его поступок и передавали его из уст в уста с
самыми невероятными преувеличениями, доходившими до
того, что майор вдруг стал чем-то вроде сказочного богатыря, одаренного такою силой, что возьмет он за руку — летит рука прочь, схватит за ногу — нога прочь.
«Неужто же, — подумал он, — все это вчера было притворство? Одно из двух: или она теперешним весельем маскирует обнаружившуюся вчера свою ужасную болезнь, или она мастерски сыграла со мною новую плутовскую комедию, чтобы заставить меня оттолкнуть Ларису.
Сам дьявол ее не разгадает. Она хочет, чтоб я бросил Ларису; будь
по ее, я брошу мою Ларку, но брошу для
того, чтобы крепче ее взять. Глафира не знает, что мне
самому все это как нельзя более на руку».
Всеобщее нетерпение
по ту и
по другую сторону завесы давно тихо шепчет слово «пора» и, наконец, это слово громко произносится
самим гением всей истории, Глафирой.
Михаил Андреевич расходовался
сам на свои предприятия и платил расходы Казимиры, платил и расходы Кишенского
по отыскиванию путей к осуществлению великого дела освещения городов удивительно дешевым способом, а Кишенский грел руки со счетов Казимиры и рвал куртажи с
тех ловких людей, которым предавал Бодростина, расхваливая в газетах и их
самих, и их гениальные планы, а между
тем земля, полнящаяся слухами, стала этим временем доносить Кишенскому вести, что
то там,
то в другом месте, еще и еще проскальзывают
то собственные векселя Бодростина,
то бланкированные им векселя Казимиры.
Кишенский прятался и писал в своих фельетонах намеки на
то самое мошенничество, которое
сам устроил; Михаил Бодростин был смущен полученными им
по городской почте анонимными письмами, извещавшими его, что указываемое в такой-то газете дело о фальшивых векселях непосредственно касается его.
Княгиня ни за что не хотела расстаться со своим скрипачом. Даже сознавшись, под страшными угрозами Горданова, в
том, что фальшивые векселя от имени Бодростина фабриковал скрипач и что он же делал от его имени ручательные подписи на обязательствах, которые она
сама писала
по его просьбам, княгиня ни за что не хотела оставить своего возлюбленного.
Во все это время уста его что-то шептали, иногда довольно слышно, а руки делали вздрагивающие движения, меж
тем как
сам он приближался
по диагонали к Бодростиной и вдруг, внезапно остановясь возле ее кресла, тихо и как будто небрежно взял с ее колен письмо Кишенского и хотел его пробежать, но Глафира, не прекращая чтения другого письма, молча взяла из рук Висленева похищенный им листок и положила его к себе в карман.
А Кишенский не мог указать никаких таких выгод, чтоб они показались Глафире вероятными, и потому прямо писал: «Не удивляйтесь моему поступку, почему я все это вам довожу: не хочу вам лгать, я действую в этом случае
по мстительности, потому что Горданов мне сделал страшные неприятности и защитился такими путями, которых нет на свете презреннее и хуже, а я на это даже не могу намекнуть в печати, потому что, как вы знаете, Горданов всегда умел держаться так, что он ничем не известен и о нем нет повода говорить; во-вторых, это небезопасно, потому что его протекторы могут меня преследовать, а в-третьих, что
самое главное, наша петербургская печать в этом случае уподобилась
тому пастуху в басне, который, шутя, кричал: „волки, волки!“, когда никаких волков не было, и к которому никто не вышел на помощь, когда действительно напал на него волк.
Это, разумеется, было очень неприятно и
само по себе, потому что добрый и любящий Жозеф ожидал совсем не такого свидания, но сюда примешивалась еще другая гадость: Глафира пригласила его налету ехать за нею в Прагу, что Жозеф, конечно, охотно бы и исполнил, если б у него были деньги, или была,
по крайней мере, наглость попросить их тут же у Глафиры; но как у Иосафа Платоновича не было ни
того, ни другого,
то он не мог выехать, и вместо
того, чтобы лететь в Прагу с следующим поездом, как желало его влюбленное сердце, он должен был еще завести с Глафирой Васильевной переписку о займе трехсот гульденов.
Принужденное сообщество с таким человеком, разумеется, и не могло приносить Вислеиеву особого удовольствия,
тем более, что Иосаф Платонович с первых же слов своего попутчика убедился, что
тот стоял на
самой невысокой степени умственного развития и,
по несомненному преобладанию в нем реализма, добивался только сравнительных выводов своего положения при баронессе и положения Висленева при его госпоже Бодростиной.
Теперь он только соображал о положении, в котором очутился, и о
том, какое взято
самою Глафирой, конечно,
по собственной своей воле.
Теперь здесь, в спиритском кружке Парижа, он делался monsieur Borné, что ему тоже, конечно, не было особенно приятно, но на что он вначале не мог возразить
по обязанности притворяться не понимающим французского языка, а потом… потом ему некогда было с этим возиться: его заставили молиться «неведомому богу»; он удивлялся
тому, что чертили медиумы, слушал, вдохновлялся, уразумевал, что все это и
сам он может делать не хуже добрых людей и наконец, получив поручение, для пробы своих способностей, вопросить духов: кто его гений-хранитель? начертал бестрепетною рукой: «Благочестивый Устин».
В таком положении были дела их до
самой той минуты, когда Глафира Васильевна попросила Жозефа подождать ее за ее дверью, и он, сидя на лестничном окне, перепустил перед своими мысленными очами ленту своих невеселых воспоминаний. Но вот сердце Жозефа встрепенулось; он услыхал сзади себя бодрый голос Глафиры, которой он приготовил сегодня эффектнейший,
по его соображениям, сюрприз, вовсе не ожидая, что и она тоже, в свою очередь, не без готовности удивить его.
Оказывалось, что они состояли в
том, что вообще претензии бывают предъявляемы от сторонних лиц, а его может посадить собственная,
по его выражению, «родная жена» и мать
тех самых детей, которыми он мог бы несколько защищаться от иска лица постороннего.
Но Горданов отвечал ей, что это разумеется
само собою, что он очень хорошо понимает необходимость прежде покончить с ее мужем, но не понимает только
того, для чего предпринята была эта продолжительная спиритская комедия: поездка в Париж, слоняние
по Европе и наконец выдуманная Глафирой путаница в сношениях ее мужа с Казимирой.
Эта пора сугубо бедных содержанием беллетристических произведений в
то же
самое время была порой замечательного процветания русского искусства и передала нам несколько имен, славных в летописях литературы
по искусству живописания.
Предпочтение, которое Катерина Астафьевна оказывала в эту пору разговорам с генералом, подвигнуло и его принять участие в заботах о судьбе новобрачных, и Иван Демьянович, вытребовав к себе в одно прекрасное утро майоршу, сообщил ей, что один петербургский генерал, именно
тот самый, у которого Глафира искала защиты от Горданова, Кишенского и компании, купил в их губернии прекрасное имение и
по знакомству с Иваном Демьяновичем просил его рекомендовать из местных людей основательного и честного человека и поставить его немедленно в
том имении управителем.
— Нет, я думаю-с, и
по самому зрелому размышлению не верю в вашу добродетель. Тсс… тсс… тсс!.. позвольте мне договорить. Я всегда имел большое доверие к женщинам простого, естественного взгляда на жизнь и никогда в этом не каялся. Брехливая собачка чаше всего только полает, а молчаливая тяпнет там, где и
сама не думает; а вы ведь весь свой век все отмалчиваетесь и до сих пор вот тупите глазки, точно находитесь в
том возрасте, когда верят, что детей нянька в фартучке приносит.
— Это прескверно-с, — продолжал майор, — и если бы вы, выходя замуж, спросили старика-дядю, как вам счастливее жить с мужем,
то я,
по моей цинической философии, научил бы вас этому вернее всякой мадам Жанлис. Я бы вам сказал: не надейтесь, дитя мое, на свой ум, потому что, хоть это для вас, может быть, покажется и обидным, но я, оставаясь верным
самому себе, имею очень невысокое мнение о женском уме вообще и о вашем в особенности.
Слушатели пожелали знать в чем дело, и Жозеф рассказал содержание письма, кое-что утаив и кое-что прибавив, но все-таки не мог изменить дело настолько, чтоб и в его изложении весь поступок Подозерова перестал быть свидетельством заботливости о Ларисе, и потому в утешение Жозефу никто не сказал ни одного слова, и он один без поддержки разъяснял, что это требование ничто иное как большое нахальство, удобное лишь с очень молодыми и неопытными людьми; но что он не таков, что у него, к несчастию, в подобных делах уже есть опытность, и он, зная что такое вексель, вперед ни за что никакого обязательства не подпишет, да и признает всякое обязательство на себя глупостью, потому что, во-первых, он имеет болезненные припадки, с которыми его нельзя посадить в долговую тюрьму, а во-вторых, это,
по его выводу, было бы
то же
самое, что убить курицу, которая несет золотые яйца.
Лариса, пробыв четыре дня у Бодростиной и притом оскорбясь на
то, что она здесь гостила в
то самое время, когда муж ее был в городе, не могла придумать, как ей возвратиться с наибольшим сохранением своего достоинства, сильно страдавшего,
по ее мнению, от
той невозмутимости, с которою муж отнесся к ее отсутствию. Наблюдательное око Глафиры это видело и предусматривало все, чем можно воспользоваться из этого недовольства.
— Через час, когда разойдемся, моя дверь будет отперта, — проговорила, отстраняя его от себя, Бодростина и, возвратясь в свою половину, после
того как семейство разошлось
по своим спальням, она отпустила свою горничную, стала против окна и, глядя на
те самые звезды, которые светили теперь едущей майорше Форовой, задумалась и потом рассмеялась и сказала себе...
Синтянин удивил жену еще и
тем, что он в споре с Бодростиным обнаружил начитанность, которую приобрел, проведя год своей болезни за чтением духовных книг, и помощию которой забил вольтерьянца в угол, откуда
тот освободился лишь, представив
самое веское,
по его мнению, доказательство благого влияния своей жены на «растленные души погибающих людей».
И с этим генерал отправился в свой кабинетик писать одну из
тех своих таинственных корреспонденций, к которым он издавна приобрел привычку и в которых и теперь упражнялся
по любви к искусству, а может быть, и
по чему-нибудь другому, но как на это в доме не обращали никогда внимания,
то еще менее было повода остановиться на этом теперь, когда
самым жгучим вопросом для генеральши сделалась судьба Ларисы.
— Он ли это,
то есть
сам ли это Сумасшедший Бедуин, или это мне показалось? Фу! а нервы между
тем так и заговорили и
по всей потянуло холодом.
— И что вас это так удивляет? — сказал Филетер Иванович, заметив смущение на лице Синтяниной, — разве же она на
самом деле не хозяйка? Не все ли равно, «и с трубами свадьба, и без труб свадьба». Но эта «беструбная свадьба» не успокоила его собеседницу, и
та только пытала себя: зачем они бравируют? Горданов, по-видимому, просто щеголяет Ларой, но она…
Он прошелся
по комнате и снова повторил
то же
самое, но гораздо более резким тоном, и добавил...
Это,
по ее соображениям, был
тот самый яд, о котором брат ее разговаривал ночью с Гордановым.
Не полагаясь на
самих себя, они постановили привезть на
то из далекой деревни старого мужика,
по прозванью Сухого Мартына, да дать ему в подмогу кузнеца Ковзу, да еще Памфилку-дурачка, на
том основании, что кузнец
по своему ремеслу в огне толк знает, а Памфилка-дурак «божий человек».