Неточные совпадения
Солнце закатилось, и ночь последовала за днем без промежутка, как это обыкновенно бывает на юге; но благодаря отливу снегов мы легко могли различать дорогу, которая все еще шла в гору,
хотя уже
не так круто.
— Преглупый народ! — отвечал он. — Поверите ли? ничего
не умеют,
не способны ни к какому образованию! Уж по крайней мере наши кабардинцы или чеченцы
хотя разбойники, голыши, зато отчаянные башки, а у этих и к оружию никакой охоты нет: порядочного кинжала ни на одном
не увидишь. Уж подлинно осетины!
— Послушай, Казбич, — говорил, ласкаясь к нему, Азамат, — ты добрый человек, ты храбрый джигит, а мой отец боится русских и
не пускает меня в горы; отдай мне свою лошадь, и я сделаю все, что ты
хочешь, украду для тебя у отца лучшую его винтовку или шашку, что только пожелаешь, — а шашка его настоящая гурда [Гурда — сорт стали, название лучших кавказских клинков.] приложи лезвием к руке, сама в тело вопьется; а кольчуга — такая, как твоя, нипочем.
— Послушай, — сказал твердым голосом Азамат, — видишь, я на все решаюсь.
Хочешь, я украду для тебя мою сестру? Как она пляшет! как поет! а вышивает золотом — чудо!
Не бывало такой жены и у турецкого падишаха…
Хочешь? дождись меня завтра ночью там в ущелье, где бежит поток: я пойду с нею мимо в соседний аул — и она твоя. Неужели
не стоит Бэла твоего скакуна?
— Она за этой дверью; только я сам нынче напрасно
хотел ее видеть: сидит в углу, закутавшись в покрывало,
не говорит и
не смотрит: пуглива, как дикая серна. Я нанял нашу духанщицу: она знает по-татарски, будет ходить за нею и приучит ее к мысли, что она моя, потому что она никому
не будет принадлежать, кроме меня, — прибавил он, ударив кулаком по столу. Я и в этом согласился… Что прикажете делать? Есть люди, с которыми непременно должно соглашаться.
Когда я ему заметил, что он мог бы побеспокоиться в пользу
хотя моего чемодана, за которым я вовсе
не желал лазить в эту бездну, он отвечал мне: «И, барин!
Итак, погодите или, если
хотите, переверните несколько страниц, только я вам этого
не советую, потому что переезд через Крестовую гору (или, как называет ее ученый Гамба, le Mont St-Christophe) достоин вашего любопытства.
Наконец я ей сказал: «
Хочешь, пойдем прогуляться на вал? погода славная!» Это было в сентябре; и точно, день был чудесный, светлый и
не жаркий; все горы видны были как на блюдечке. Мы пошли, походили по крепостному валу взад и вперед, молча; наконец она села на дерн, и я сел возле нее. Ну, право, вспомнить смешно: я бегал за нею, точно какая-нибудь нянька.
Он был
хотя пьян, но пришел: осмотрел рану и объявил, что она больше дня жить
не может; только он ошибся…
На другой день рано утром мы ее похоронили за крепостью, у речки, возле того места, где она в последний раз сидела; кругом ее могилки теперь разрослись кусты белой акации и бузины. Я
хотел было поставить крест, да, знаете, неловко: все-таки она была
не христианка…
В Коби мы расстались с Максимом Максимычем; я поехал на почтовых, а он, по причине тяжелой поклажи,
не мог за мной следовать. Мы
не надеялись никогда более встретиться, однако встретились, и, если
хотите, я расскажу: это целая история… Сознайтесь, однако ж, что Максим Максимыч человек, достойный уважения?.. Если вы сознаетесь в этом, то я вполне буду вознагражден за свой, может быть, слишком длинный рассказ.
Максим Максимыч сел за воротами на скамейку, а я ушел в свою комнату. Признаться, я также с некоторым нетерпением ждал появления этого Печорина;
хотя, по рассказу штабс-капитана, я составил себе о нем
не очень выгодное понятие, однако некоторые черты в его характере показались мне замечательными. Через час инвалид принес кипящий самовар и чайник.
С первого взгляда на лицо его я бы
не дал ему более двадцати трех лет,
хотя после я готов был дать ему тридцать.
Грустно видеть, когда юноша теряет лучшие свои надежды и мечты, когда пред ним отдергивается розовый флер, сквозь который он смотрел на дела и чувства человеческие,
хотя есть надежда, что он заменит старые заблуждения новыми,
не менее проходящими, но зато
не менее сладкими…
Перечитывая эти записки, я убедился в искренности того, кто так беспощадно выставлял наружу собственные слабости и пороки. История души человеческой,
хотя бы самой мелкой души, едва ли
не любопытнее и
не полезнее истории целого народа, особенно когда она — следствие наблюдений ума зрелого над самим собою и когда она писана без тщеславного желания возбудить участие или удивление. Исповедь Руссо имеет уже недостаток, что он читал ее своим друзьям.
Итак, одно желание пользы заставило меня напечатать отрывки из журнала, доставшегося мне случайно.
Хотя я переменил все собственные имена, но те, о которых в нем говорится, вероятно себя узнают, и, может быть, они найдут оправдания поступкам, в которых до сей поры обвиняли человека, уже
не имеющего отныне ничего общего с здешним миром: мы почти всегда извиняем то, что понимаем.
Может быть, некоторые читатели
захотят узнать мое мнение о характере Печорина? — Мой ответ — заглавие этой книги. «Да это злая ирония!» — скажут они. —
Не знаю.
Я там чуть-чуть
не умер с голода, да еще вдобавок меня
хотели утопить.
Хочу ее оттолкнуть от себя — она как кошка вцепилась в мою одежду, и вдруг сильный толчок едва
не сбросил меня в море.
Лодка закачалась, но я справился, и между нами началась отчаянная борьба; бешенство придавало мне силы, но я скоро заметил, что уступаю моему противнику в ловкости… «Чего ты
хочешь?» — закричал я, крепко сжав ее маленькие руки; пальцы ее хрустели, но она
не вскрикнула: ее змеиная натура выдержала эту пытку.
Я его понял, и он за это меня
не любит,
хотя мы наружно в самых дружеских отношениях.
Ботинки couleur puce [красновато-бурого цвета (фр.).] стягивали у щиколотки ее сухощавую ножку так мило, что даже
не посвященный в таинства красоты непременно бы ахнул,
хотя от удивления.
Он скептик и матерьялист, как все почти медики, а вместе с этим поэт, и
не на шутку, — поэт на деле всегда и часто на словах,
хотя в жизнь свою
не написал двух стихов.
Мы друг друга скоро поняли и сделались приятелями, потому что я к дружбе неспособен: из двух друзей всегда один раб другого,
хотя часто ни один из них в этом себе
не признается; рабом я быть
не могу, а повелевать в этом случае — труд утомительный, потому что надо вместе с этим и обманывать; да притом у меня есть лакеи и деньги!
— Княгиня сказала, что ваше лицо ей знакомо. Я ей заметил, что, верно, она вас встречала в Петербурге, где-нибудь в свете… я сказал ваше имя… Оно было ей известно. Кажется, ваша история там наделала много шума… Княгиня стала рассказывать о ваших похождениях, прибавляя, вероятно, к светским сплетням свои замечания… Дочка слушала с любопытством. В ее воображении вы сделались героем романа в новом вкусе… Я
не противоречил княгине,
хотя знал, что она говорит вздор.
Я
хотел ей отвечать, чтоб она была спокойна, что я никому этого
не скажу!
— Нет еще; я говорил раза два с княжной,
не более, но знаешь, как-то напрашиваться в дом неловко,
хотя здесь это и водится… Другое дело, если бы я носил эполеты…
— Да я вовсе
не имею претензии ей нравиться: я просто
хочу познакомиться с приятным домом, и было бы очень смешно, если б я имел какие-нибудь надежды… Вот вы, например, другое дело! — вы, победители петербургские: только посмотрите, так женщины тают… А знаешь ли, Печорин, что княжна о тебе говорила?
Княжна, кажется, из тех женщин, которые
хотят, чтоб их забавляли; если две минуты сряду ей будет возле тебя скучно, ты погиб невозвратно: твое молчание должно возбуждать ее любопытство, твой разговор — никогда
не удовлетворять его вполне; ты должен ее тревожить ежеминутно; она десять раз публично для тебя пренебрежет мнением и назовет это жертвой и, чтоб вознаградить себя за это, станет тебя мучить, а потом просто скажет, что она тебя терпеть
не может.
Я
хотел уже вернуться, чтоб
не нарушить ее мечтаний, когда она на меня взглянула.
Вера больна, очень больна,
хотя в этом и
не признается; я боюсь, чтобы
не было у нее чахотки или той болезни, которую называют fievre lente [Fievre lente — медленная, изнурительная лихорадка.] — болезнь
не русская вовсе, и ей на нашем языке нет названия.
Наконец мы расстались; я долго следил за нею взором, пока ее шляпка
не скрылась за кустарниками и скалами. Сердце мое болезненно сжалось, как после первого расставания. О, как я обрадовался этому чувству! Уж
не молодость ли с своими благотворными бурями
хочет вернуться ко мне опять, или это только ее прощальный взгляд, последний подарок — на память?.. А смешно подумать, что на вид я еще мальчик: лицо
хотя бледно, но еще свежо; члены гибки и стройны; густые кудри вьются, глаза горят, кровь кипит…
— Ага, — сказал он, — так-то вы! А еще
хотели не иначе знакомиться с княжной, как спасши ее от верной смерти.
— Послушай, — сказал Грушницкий очень важно, — пожалуйста,
не подшучивай над моей любовью, если
хочешь остаться моим приятелем…
По крайней мере я
хочу сберечь свою репутацию…
не для себя: ты это знаешь очень хорошо!..
Она
не дослушала, отошла прочь, села возле Грушницкого, и между ними начался какой-то сентиментальный разговор: кажется, княжна отвечала на его мудрые фразы довольно рассеянно и неудачно,
хотя старалась показать, что слушает его со вниманием, потому что он иногда смотрел на нее с удивлением, стараясь угадать причину внутреннего волнения, изображавшегося иногда в ее беспокойном взгляде…
Но я вас отгадал, милая княжна, берегитесь! Вы
хотите мне отплатить тою же монетою, кольнуть мое самолюбие, — вам
не удастся! и если вы мне объявите войну, то я буду беспощаден.
Но это спокойствие часто признак великой,
хотя скрытой силы; полнота и глубина чувств и мыслей
не допускает бешеных порывов: душа, страдая и наслаждаясь, дает во всем себе строгий отчет и убеждается в том, что так должно; она знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она проникается своей собственной жизнью, — лелеет и наказывает себя, как любимого ребенка.
— Нет, пожалуйста,
не говори… Я
хочу ее удивить…
— То зачем же ее преследовать, тревожить, волновать ее воображение?.. О, я тебя хорошо знаю! Послушай, если ты
хочешь, чтоб я тебе верила, то приезжай через неделю в Кисловодск; послезавтра мы переезжаем туда. Княгиня остается здесь дольше. Найми квартиру рядом; мы будем жить в большом доме близ источника, в мезонине; внизу княгиня Лиговская, а рядом есть дом того же хозяина, который еще
не занят… Приедешь?..
Очень рад; я люблю врагов,
хотя не по-христиански. Они меня забавляют, волнуют мне кровь. Быть всегда настороже, ловить каждый взгляд, значение каждого слова, угадывать намерения, разрушать заговоры, притворяться обманутым, и вдруг одним толчком опрокинуть все огромное и многотрудное здание из хитростей и замыслов, — вот что я называю жизнью.
Она подняла на меня томный, глубокий взор и покачала головой; ее губы
хотели проговорить что-то — и
не могли; глаза наполнились слезами; она опустилась в кресла и закрыла лицо руками.
— Да я вас уверяю, что он первейший трус, то есть Печорин, а
не Грушницкий, — о, Грушницкий молодец, и притом он мой истинный друг! — сказал опять драгунский капитан. — Господа! никто здесь его
не защищает? Никто? тем лучше!
Хотите испытать его храбрость? Это нас позабавит…
Ее сердце сильно билось, руки были холодны как лед. Начались упреки ревности, жалобы, — она требовала от меня, чтоб я ей во всем признался, говоря, что она с покорностью перенесет мою измену, потому что
хочет единственно моего счастия. Я этому
не совсем верил, но успокоил ее клятвами, обещаниями и прочее.
Признаюсь, я испугался,
хотя мой собеседник очень был занят своим завтраком: он мог услышать вещи для себя довольно неприятные, если б неравно Грушницкий отгадал истину; но, ослепленный ревностью, он и
не подозревал ее.
Доктор согласился быть моим секундантом; я дал ему несколько наставлений насчет условий поединка; он должен был настоять на том, чтобы дело обошлось как можно секретнее, потому что
хотя я когда угодно готов подвергать себя смерти, но нимало
не расположен испортить навсегда свою будущность в здешнем мире.
Я решился предоставить все выгоды Грушницкому; я
хотел испытать его; в душе его могла проснуться искра великодушия, и тогда все устроилось бы к лучшему; но самолюбие и слабость характера должны были торжествовать… Я
хотел дать себе полное право
не щадить его, если бы судьба меня помиловала. Кто
не заключал таких условий с своею совестью?
— Ни за что на свете, доктор! — отвечал я, удерживая его за руку, — вы все испортите; вы мне дали слово
не мешать… Какое вам дело? Может быть, я
хочу быть убит…
Я до сих пор стараюсь объяснить себе, какого рода чувство кипело тогда в груди моей: то было и досада оскорбленного самолюбия, и презрение, и злоба, рождавшаяся при мысли, что этот человек, теперь с такою уверенностью, с такой спокойной дерзостью на меня глядящий, две минуты тому назад,
не подвергая себя никакой опасности,
хотел меня убить как собаку, ибо раненный в ногу немного сильнее, я бы непременно свалился с утеса.
Не доезжая слободки, я повернул направо по ущелью. Вид человека был бы мне тягостен: я
хотел быть один. Бросив поводья и опустив голову на грудь, я ехал долго, наконец очутился в месте, мне вовсе
не знакомом; я повернул коня назад и стал отыскивать дорогу; уж солнце садилось, когда я подъехал к Кисловодску, измученный, на измученной лошади.