Неточные совпадения
Отец рассказывал лучше бабушки и всегда что-то такое,
чего мальчик не замечал за собой, не чувствовал в себе. Иногда Климу даже казалось,
что отец сам выдумал слова и поступки, о которых
говорит, выдумал для того, чтоб похвастаться сыном, как он хвастался изумительной точностью хода своих часов, своим умением играть в карты и многим другим.
Клим слышал,
что она
говорит, как бы извиняясь или спрашивая: так ли это? Гости соглашались с нею...
Варавка схватил его и стал подкидывать к потолку, легко, точно мяч. Вскоре после этого привязался неприятный доктор Сомов, дышавший запахом водки и соленой рыбы; пришлось выдумать,
что его фамилия круглая, как бочонок. Выдумалось,
что дедушка
говорит лиловыми словами. Но, когда он сказал,
что люди сердятся по-летнему и по-зимнему, бойкая дочь Варавки, Лида, сердито крикнула...
Трудно было понять,
что говорит отец, он
говорил так много и быстро,
что слова его подавляли друг друга, а вся речь напоминала о том, как пузырится пена пива или кваса, вздымаясь из горлышка бутылки.
Когда
говорили интересное и понятное, Климу было выгодно,
что взрослые забывали о нем, но, если споры утомляли его, он тотчас напоминал о себе, и мать или отец изумлялись...
Клим довольно рано начал замечать,
что в правде взрослых есть что-то неверное, выдуманное. В своих беседах они особенно часто
говорили о царе и народе. Коротенькое, царапающее словечко — царь — не вызывало у него никаких представлений, до той поры, пока Мария Романовна не сказала другое слово...
Взрослые
говорили о нем с сожалением, милостыню давали ему почтительно, Климу казалось,
что они в чем-то виноваты пред этим нищим и, пожалуй, даже немножко боятся его, так же, как боялся Клим. Отец восхищался...
— Это он со зла, напоказ людям делает, —
говорила она, и Клим верил ей больше,
чем рассказам отца.
Самое значительное и очень неприятное рассказал Климу о народе отец. В сумерках осеннего вечера он, полураздетый и мягонький, как цыпленок, уютно лежал на диване, — он умел лежать удивительно уютно. Клим, положа голову на шерстяную грудь его, гладил ладонью лайковые щеки отца, тугие, как новый резиновый мяч. Отец спросил:
что сегодня
говорила бабушка на уроке закона божия?
Отец
говорил долго, но сын уже не слушал его, и с этого вечера народ встал перед ним в новом освещении, не менее туманном,
чем раньше, но еще более страшноватом.
Варавка был самый интересный и понятный для Клима. Он не скрывал,
что ему гораздо больше нравится играть в преферанс,
чем слушать чтение. Клим чувствовал,
что и отец играет в карты охотнее,
чем слушает чтение, но отец никогда не сознавался в этом. Варавка умел
говорить так хорошо,
что слова его ложились в память, как серебряные пятачки в копилку. Когда Клим спросил его:
что такое гипотеза? — он тотчас ответил...
О боге она
говорила, точно о добром и хорошо знакомом ей старике, который живет где-то близко и может делать все,
что хочет, но часто делает не так, как надо.
Он смущался и досадовал, видя,
что девочка возвращает его к детскому, глупенькому, но он не мог, не умел убедить ее в своей значительности; это было уже потому трудно,
что Лида могла
говорить непрерывно целый час, но не слушала его и не отвечала на вопросы.
— Павля все знает, даже больше,
чем папа. Бывает, если папа уехал в Москву, Павля с мамой поют тихонькие песни и плачут обе две, и Павля целует мамины руки. Мама очень много плачет, когда выпьет мадеры, больная потому
что и злая тоже. Она
говорит: «Бог сделал меня злой». И ей не нравится,
что папа знаком с другими дамами и с твоей мамой; она не любит никаких дам, только Павлю, которая ведь не дама, а солдатова жена.
Говорила она вполголоса, осторожно и тягуче, какими-то мятыми словами; трудно было понять, о
чем она
говорит.
Учитель встречал детей молчаливой, неясной улыбкой; во всякое время дня он казался человеком только
что проснувшимся. Он тотчас ложился вверх лицом на койку, койка уныло скрипела. Запустив пальцы рук в рыжие, нечесанные космы жестких и прямых волос, подняв к потолку расколотую, медную бородку, не глядя на учеников, он спрашивал и рассказывал тихим голосом, внятными словами, но Дронов находил,
что учитель
говорит «из-под печки».
У него была привычка беседовать с самим собою вслух. Нередко, рассказывая историю, он задумывался на минуту, на две, а помолчав, начинал
говорить очень тихо и непонятно. В такие минуты Дронов толкал Клима ногою и, подмигивая на учителя левым глазом, более беспокойным,
чем правый, усмехался кривенькой усмешкой; губы Дронова были рыбьи, тупые, жесткие, как хрящи. После урока Клим спрашивал...
Говоря о Томилине, Иван Дронов всегда понижал голос, осторожно оглядывался и хихикал, а Клим, слушая его, чувствовал,
что Иван не любит учителя с радостью и
что ему нравится не любить.
Совершенно ясно,
что больше всех мужчин ей нравится Варавка, она охотнее
говорит с ним и улыбается ему гораздо чаще,
чем другим.
Он всегда
говорит о чем-нибудь новом и так, как будто боится,
что завтра кто-то запретит ему
говорить.
Мать нежно гладила горячей рукой его лицо. Он не стал больше
говорить об учителе, он только заметил: Варавка тоже не любит учителя. И почувствовал,
что рука матери вздрогнула, тяжело втиснув голову его в подушку. А когда она ушла, он, засыпая, подумал: как это странно! Взрослые находят,
что он выдумывает именно тогда, когда он
говорит правду.
Клим думал, но не о том,
что такое деепричастие и куда течет река Аму-Дарья, а о том, почему, за
что не любят этого человека. Почему умный Варавка
говорит о нем всегда насмешливо и обидно? Отец, дедушка Аким, все знакомые, кроме Тани, обходили Томилина, как трубочиста. Только одна Таня изредка спрашивала...
Находя,
что Люба
говорит глупости, Клим перестал слушать ее, а она все
говорила о чем-то скучно, как взрослая, и размахивала веткой березы, поднятой ею с панели.
— Просто — тебе стыдно сказать правду, — заявила Люба. — А я знаю,
что урод, и у меня еще скверный характер, это и папа и мама
говорят. Мне нужно уйти в монахини… Не хочу больше сидеть здесь.
Но Клим почему-то не поверил ей и оказался прав: через двенадцать дней жена доктора умерла, а Дронов по секрету сказал ему,
что она выпрыгнула из окна и убилась. В день похорон, утром, приехал отец, он
говорил речь над могилой докторши и плакал. Плакали все знакомые, кроме Варавки, он, стоя в стороне, курил сигару и ругался с нищими.
— Пятнадцать лет жил с человеком, не имея с ним ни одной общей мысли, и любил, любил его, а? И — люблю. А она ненавидела все,
что я читал, думал,
говорил.
— Не забывай, Иван,
что, когда человек —
говорит мало, — он кажется умнее.
Клим решил
говорить возможно меньше и держаться в стороне от бешеного стада маленьких извергов. Их назойливое любопытство было безжалостно, и первые дни Клим видел себя пойманной птицей, у которой выщипывают перья, прежде
чем свернуть ей шею. Он чувствовал опасность потерять себя среди однообразных мальчиков; почти неразличимые, они всасывали его, стремились сделать незаметной частицей своей массы.
Такие добавления к науке нравились мальчику больше,
чем сама наука, и лучше запоминались им, а Томилин был весьма щедр на добавления.
Говорил он, как бы читая написанное на потолке, оклеенном глянцевитой, белой, но уже сильно пожелтевшей бумагой, исчерченной сетью трещин.
Он снова молчал, как будто заснув с открытыми глазами. Клим видел сбоку фарфоровый, блестящий белок, это напомнило ему мертвый глаз доктора Сомова. Он понимал,
что, рассуждая о выдумке, учитель беседует сам с собой, забыв о нем, ученике. И нередко Клим ждал,
что вот сейчас учитель скажет что-то о матери, о том, как он в саду обнимал ноги ее. Но учитель
говорил...
Но иногда рыжий пугал его: забывая о присутствии ученика, он
говорил так много, долго и непонятно,
что Климу нужно было кашлянуть, ударить каблуком в пол, уронить книгу и этим напомнить учителю о себе. Однако и шум не всегда будил Томилина, он продолжал
говорить, лицо его каменело, глаза напряженно выкатывались, и Клим ждал,
что вот сейчас Томилин закричит, как жена доктора...
Настоящий Старик, бережно переставляя одеревеневшие ноги свои, слишком крепко тычет палкой в пол, кашляет так,
что у него дрожат уши, а лицо и шея окрашиваются в цвет спелой сливы; пристукивая палкой, он
говорит матери, сквозь сердитый кашель...
— Ну, пусть не так! — равнодушно соглашался Дмитрий, и Климу казалось,
что, когда брат рассказывает даже именно так, как было, он все равно не верит в то,
что говорит. Он знал множество глупых и смешных анекдотов, но рассказывал не смеясь, а как бы даже конфузясь. Вообще в нем явилась непонятная Климу озабоченность, и людей на улицах он рассматривал таким испытующим взглядом, как будто считал необходимым понять каждого из шестидесяти тысяч жителей города.
— Он, очевидно, только
что пришел, но я все-таки пойду,
поговорю с ним об этом.
«Мама хочет переменить мужа, только ей еще стыдно», — догадался он, глядя, как на красных углях вспыхивают и гаснут голубые, прозрачные огоньки. Он слышал,
что жены мужей и мужья жен меняют довольно часто, Варавка издавна нравился ему больше,
чем отец, но было неловко и грустно узнать,
что мама, такая серьезная, важная мама, которую все уважали и боялись,
говорит неправду и так неумело
говорит. Ощутив потребность утешить себя, он повторил...
А
говорил он высоким голосом дьячка, всегда что-то особенно памятное и так,
что нельзя было понять, серьезно
говорит он или шутит.
— Скажу,
что ученики были бы весьма лучше, если б не имели они живых родителей.
Говорю так затем,
что сироты — покорны, — изрекал он, подняв указательный палец на уровень синеватого носа. О Климе он сказал, положив сухую руку на голову его и обращаясь к Вере Петровне...
Вслушиваясь в беседы взрослых о мужьях, женах, о семейной жизни, Клим подмечал в тоне этих бесед что-то неясное, иногда виноватое, часто — насмешливое, как будто говорилось о печальных ошибках, о том,
чего не следовало делать. И, глядя на мать, он спрашивал себя: будет ли и она
говорить так же?
— Он даже перестал дружиться с Любой, и теперь все с Варей, потому
что Варя молчит, как дыня, — задумчиво
говорила Лидия. — А мы с папой так боимся за Бориса. Папа даже ночью встает и смотрит — спит ли он? А вчера твоя мама приходила, когда уже было поздно, все спали.
— Над
чем смеешься?
Говори!
— А ты
говорила — не надо,
что это — глупость.
— Ты не должен думать,
что понимаешь все,
что говорят взрослые…
— Это — глупо, милый. Это глупо, — повторила она и задумалась, гладя его щеку легкой, душистой рукой. Клим замолчал, ожидая,
что она скажет: «Я люблю тебя», — но она не успела сделать этого, пришел Варавка, держа себя за бороду, сел на постель, шутливо
говоря...
Клим находил,
что голова Дронова стала такой же все поглощающей мусорной ямой, как голова Тани Куликовой, и удивлялся способности Дронова ненасытно поглощать «умственную пищу», как
говорил квартировавший во флигеле писатель Нестор Катин.
Он считал товарищей глупее себя, но в то же время видел,
что оба они талантливее, интереснее его. Он знал,
что мудрый поп Тихон
говорил о Макарове...
Перед этим он стал
говорить меньше, менее уверенно, даже как будто затрудняясь в выборе слов; начал отращивать бороду, усы, но рыжеватые волосы на лице его росли горизонтально, и, когда верхняя губа стала похожа на зубную щетку, отец сконфузился, сбрил волосы, и Клим увидал,
что лицо отцово жалостно обмякло, постарело.
— Это смешно, а — хорошо, —
говорила она, осторожно вытирая платком выпученные глаза. — Хорошо, потому
что не современно.
— Учиться — скучно, —
говорила она. — И зачем знать то,
чего я сама не могу сделать или
чего никогда не увижу?
Но
говорила без досады, а ласково и любовно. На висках у нее появились седые волосы, на измятом лице — улыбка человека, который понимает,
что он родился неудачно, не вовремя, никому не интересен и очень виноват во всем этом.
Нестор Катин носил косоворотку, подпоясанную узеньким ремнем, брюки заправлял за сапоги, волосы стриг в кружок «à la мужик»; он был похож на мастерового, который хорошо зарабатывает и любит жить весело. Почти каждый вечер к нему приходили серьезные, задумчивые люди. Климу казалось,
что все они очень горды и чем-то обижены. Пили чай, водку, закусывая огурцами, колбасой и маринованными грибами, писатель как-то странно скручивался, развертывался, бегал по комнате и
говорил...