Неточные совпадения
Темь. Слякоть. Только окна «Каторги» светятся красными огнями сквозь закоптелые стекла
да пар выходит из отворяющейся то
и дело двери.
— Ах, как бы я хотел посмотреть знаменитый Хитров рынок
и этих людей, перешедших «рубикон жизни». Хотел бы,
да боюсь. А вот хорошо, если б вместе нам отправиться!
— Ха-ха-ха, ха-ха-ха! Так он
и принес сдачу.
Да еще папирос! Ха-ха-ха!
Убитый был «кот». Убийца — мститель за женщину. Его так
и не нашли — знали,
да не сказали, говорили: «хороший человек».
Ужасные иногда были ночи на этой площади, где сливались пьяные песни, визг избиваемых «марух»
да крики «караул». Но никто не рисковал пойти на помощь: раздетого
и разутого голым пустят
да еще изобьют за то, чтобы не лез куда не следует.
Да так голый домой
и вернулся.
—
Да, очень. Вот от него мне памятка осталась. Тогда я ему бланк нашей анкеты дал, он написал, а я прочел
и усомнился. А он говорит: «Все правда. Как написано — так
и есть. Врать не умею».
— Да-с… Юрка к Замайскому поступил… Игроки с деньгами! У старьевщиков покупают… Вьюн… Голиаф… Ватошник… Кукиш
и сам Цапля. Шуруют вон, гляди…
Он ухаживал со страстью
и терпением за какой-нибудь серебряной крышкой от кружки
и не успокаивался, пока не приобретал ее. Я знаком был с М. М. Зайцевским, но трудно было его уговорить показать собранные им редкости.
Да никому он их
и не показывал. Сам, один любовался своими сокровищами, тщательно их охраняя от постороннего глаза.
— За какую?
Да я ничего
и не видал!
Толпа уши развесит. От всех балаганов сбегаются люди «Юшку-комедианта» слушать. Таращим
и мы на него глаза, стоя в темноте
и давке, задрав головы. А он седой бородой трясет
да над нами же издевается. Вдруг ткнет в толпу пальцем
да как завизжит...
— Это что, толпа — баранье стадо. Куда козел, туда
и она. Куда хочешь повернешь. А вот на Сухаревке попробуй! Мужику в одиночку втолкуй, какому-нибудь коблу лесному, а еще труднее — кулугуру степному,
да заставь его в лавку зайти,
да уговори его ненужное купить. Это, брат, не с толпой под Девичьим, а в сто раз потруднее! А у меня за тридцать лет на Сухаревке никто мимо лавки не прошел. А ты — толпа. Толпу… зимой купаться уговорю!
Да никто из окружающих
и не смеет к ним подступиться с подобным вопросом.
— Нахлынули в темную ночь солдаты — тишина
и мрак во всем доме. Входят в первую квартиру — темнота, зловоние
и беспорядок, на полах рогожи, солома, тряпки, поленья. Во всей квартире оказалось двое: хозяин
да его сын-мальчишка.
Эти приемы всегда имели успех:
и сконфуженный студент,
и горемыка-мать,
и купчиха уступали свои вещи за пятую часть стоимости, только видавший виды чиновник равнодушно твердит свое
да еще заступается за других, которых маклаки собираются обжулить. В конце концов, он продает свой собачий воротник за подходящую цену, которую ему дают маклаки, чтобы только он «не отсвечивал».
—
Да бери, голубок, бери, мы ведь силой не отнимаем, — говорит торговка
и вдруг с криком ужаса: —
Да куды ж это делось-то? Ах, батюшки-светы, ограбили, среди белого дня ограбили!
— У меня только в лавку зайди, не надо,
да купит! Уговорю!.. — скажет хороший «зазывала».
И действительно уговорит.
—
Да уж расшибись на рупь-целковый, всех угощай. Вон
и барон мучится с похмелья…
— Верно, господин, он настоящий барон, — зашептал мне Оська. — Теперь свидетельства на бедность
да разные фальшивые удостоверения строчит… А как печати на копченом стекле салит! Ежели желаете вид на жительство — прямо к нему.
И такция недорогая… Сейчас ежели плакат, окромя бланка, полтора рубля, вечность — три.
Тут полковница перебила его
и, пересыпая речь безграмотными французскими фразами, начала рассказывать, как ее выдали подростком еще за старика, гарнизонного полковника, как она с соседом-помещиком убежала за границу, как тот ее в Париже бросил, как впоследствии она вернулась домой,
да вот тут в Безымянке
и очутилась.
—
Да ведь не один же я? Вот
и молодой человек не пьет.
—
Да очень просто: сделать нужно так, чтобы пьеса осталась та же самая, но чтобы
и автор
и переводчик не узнали ее. Я бы это сам сделал,
да времени нет… Как эту сделаете, я сейчас же другую дам.
—
Да ведь он же режиссер. Ну, пришлют ему пьесу для постановки в театре, а он сейчас же за мной. Прихожу к нему тайком в кабинет. Двери позатворяет, слышу — в гостиной знакомые голоса, товарищи по сцене там, а я, как краденый. Двери кабинета на ключ. Подает пьесу — только что с почты —
и говорит...
—
Да. Великое дело — персидская ромашка. Сам я это изобрел. Сейчас их осыплешь —
и в бороду,
и в голову,
и в белье, у которых есть… Потом полчасика подержишь в сенях,
и все в порядке: пишут, не чешутся,
и в комнате чисто…
Ну вот, я
и удумал,
да так уж
и начал делать: дам приказчику три копейки
и скажу: «Вот тебе три копейки, добавь свои две, пойди в трактир, закажи чайку
и пей в свое удовольствие, сколько хочешь».
Хлебосольный Шиловский на последние рубли в своей небольшой, прекрасно обставленной квартире угощал своих гостей ужинами с винами — художники стали стесняться бывать
и ужинать на чужой счет,
да еще в непривычной барской обстановке.
—
Да ты кто будешь-то? —
И всматривается в лицо подслеповатыми глазами.
— Ах ты батюшки,
да это, Санька, ты? А я
и не узнала было… Ишь франт какой!..
Да что ты мне много даешь?
Ну я
и говорю: «Ваше сиятельство, не обессудьте уж, не побрезгуйте моим…»
Да вот эту самую мою анютку с хвостиком, берестяную —
и подношу…
Успенский, А. М. Дмитриев, Ф. Д. Нефедов
и Петр Кичеев вспоминали «Ад»
и «Чебыши»,
да знали подробности некоторые из старых сотрудников «Русских ведомостей», среди которых был один из главных участников «Адской группы», бывавший на заседаниях смертников в «Аду»
и «Чебышах».
Считалось особым шиком, когда обеды готовил повар-француз Оливье, еще тогда прославившийся изобретенным им «салатом Оливье», без которого обед не в обед
и тайну которого не открывал. Как ни старались гурманы, не выходило: то,
да не то.
— Чего ржете! Что я, вру, что ли? Во-о какие, хвостатые
да рыжие! Во-о какие! Под ногами шмыгают… —
и он развел руками на пол-аршина.
—
Да как же-с? Водку кушали, пирожки кушали, папирос, сигар не спрашивали, —
и загибает пальцы. — По рюмочке три рюмочки, по гривеннику три гривенника — тридцать, три пирожка — тридцать. По гривеннику — три гривенника, по рюмочке три рюмочки
да три пирожка — тридцать. Папиросочек-сигарочек не спрашивали — два рубля тридцать…
Ловкий Петр Кирилыч первый придумал «художественно» разрезать такой пирог. В одной руке вилка, в другой ножик; несколько взмахов руки,
и в один миг расстегай обращался в десятки тоненьких ломтиков, разбегавшихся от центрального куска печенки к толстым румяным краям пирога, сохранившего свою форму. Пошла эта мода по всей Москве, но мало кто умел так «художественно» резать расстегаи, как Петр Кирилыч, разве только у Тестова — Кузьма
да Иван Семеныч. Это были художники!
То-то, мол, говорим, ресторан! А ехали мы сюда поесть знаменитого тестовского поросенка, похлебать щец с головизной, пощеботить икорки ачуевской
да расстегайчика пожевать, а тут вот… Эф бруи… Яйца-то нам
и в степи надоели!
— Вот там;
да ее не заводим: многие гости обижаются на машину — старье, говорят! У нас теперь румынский оркестр… —
И, сказав это, метрдотель повернулся, заторопился к другому столу.
— Пишут, что чуть дышут, а живут страсть богато, гребут золото лопатой, а дерьмо языком,
и ни рубах, ни порток ни на ком!
Да вот еще вам бурмистр письмо привез…
Черный хлеб, калачи
и сайки ежедневно отправляли в Петербург к царскому двору. Пробовали печь на месте,
да не выходило,
и старик Филиппов доказывал, что в Петербурге такие калачи
и сайки не выйдут.
Бегом вбежал в пекарню Филиппов, схватил решето изюма
да в саечное тесто, к великому ужасу пекарей,
и ввалил.
Начал торговать сперва вразнос, потом по местам, а там
и фабрику открыл. Стали эти конфеты называться «ландрин» — слово показалось французским… ландрин
да ландрин! А он сам новгородский мужик
и фамилию получил от речки Ландры, на которой его деревня стоит.
Это было первое революционное выступление рабочих
и первая ружейная перестрелка в центре столицы,
да еще рядом с генерал-губернаторским домом!
— До сих пор одна из них, — рассказывал мне автор дневника
и очевидец, — она уж
и тогда-то не молода была, теперь совсем старуха, я ей накладку каждое воскресенье делаю, — каждый раз в своем блудуаре со смехом про этот вечер говорит… «
Да уж забыть пора», — как-то заметил я ей. «
И што ты… Про хорошее лишний раз вспомнить приятно!»
—
Да ведь ваши шубы сгорят! — оправдывается швейцар. Саркуша рассовывает по карманам деньги, схватывает со стола лоток карт
и с хохотом швыряет в угол.
Сейчас, перечитывая бессмертную комедию, я еще раз утверждаюсь, что забаллотированный Чатский
и есть Чацкий. Разве Фамусов, «Аглицкого клоба верный сын до гроба», — а там почти все были Фамусовы, — потерпел бы Чацкого в своей среде? А как забаллотировать?
Да пустить слух, что он… сумасшедший!..
Краса инспекции московской
И всей губернии краса.
Иван Иванович Красовский,
Да где же ваши волоса?
—
Да, долой!.. — грянул он, грозно подняв руки,
и ближайшие смолкли.
Из этого периода дошла до нас только одна легенда, сохранившаяся у стариков соседей
да у отставных полицейских Тверской части, которые еще были живы в восьмидесятых годах
и рассказывали подробности.
Вода, жар
и пар одинаковые, только обстановка иная. Бани как бани! Мочалка — тринадцать, мыло по одной копейке. Многие из них
и теперь стоят, как были,
и в тех же домах, как
и в конце прошлого века, только публика в них другая,
да старых хозяев, содержателей бань, нет,
и память о них скоро совсем пропадет, потому что рассказывать о них некому.
—
Да вот в том-то
и дело, что есть,
и долг обязательный…
С пяти часов утра до двенадцати ночи голый
и босой человек, только в одном коротеньком фартучке от пупа до колена, работает беспрерывно всеми мускулами своего тела, при переменной температуре от 14 до 60 градусов по Реомюру,
да еще притом все время мокрый.