Неточные совпадения
И вот этот-то страшный человек
должен был приехать к нам. С утра во всем доме было необыкновенное волнение: я никогда прежде
не видал этого мифического «брата-врага», хотя и родился у него в доме, где жил мой отец после приезда из чужих краев; мне очень хотелось его посмотреть и в то же время я боялся —
не знаю чего, но очень боялся.
Пить чай в трактире имеет другое значение для слуг. Дома ему чай
не в чай; дома ему все напоминает, что он слуга; дома у него грязная людская, он
должен сам поставить самовар; дома у него чашка с отбитой ручкой и всякую минуту барин может позвонить. В трактире он вольный человек, он господин, для него накрыт стол, зажжены лампы, для него несется с подносом половой, чашки блестят, чайник блестит, он приказывает — его слушают, он радуется и весело требует себе паюсной икры или расстегайчик к чаю.
Я забыл сказать, что «Вертер» меня занимал почти столько же, как «Свадьба Фигаро»; половины романа я
не понимал и пропускал, торопясь скорее до страшной развязки, тут я плакал как сумасшедший. В 1839 году «Вертер» попался мне случайно под руки, это было во Владимире; я рассказал моей жене, как я мальчиком плакал, и стал ей читать последние письма… и когда дошел до того же места, слезы полились из глаз, и я
должен был остановиться.
Голицын был удивительный человек, он долго
не мог привыкнуть к тому беспорядку, что когда профессор болен, то и лекции нет; он думал, что следующий по очереди
должен был его заменять, так что отцу Терновскому пришлось бы иной раз читать в клинике о женских болезнях, а акушеру Рихтеру — толковать бессеменное зачатие.
Иная восторженность лучше всяких нравоучений хранит от истинных падений. Я помню юношеские оргии, разгульные минуты, хватавшие иногда через край; я
не помню ни одной безнравственной истории в нашем кругу, ничего такого, отчего человек серьезно
должен был краснеть, что старался бы забыть, скрыть. Все делалось открыто, открыто редко делается дурное. Половина, больше половины сердца была
не туда направлена, где праздная страстность и болезненный эгоизм сосредоточиваются на нечистых помыслах и троят пороки.
Наш доктор знал Петровского и был его врачом. Спросили и его для формы. Он объявил инспектору, что Петровский вовсе
не сумасшедший и что он предлагает переосвидетельствовать, иначе
должен будет дело это вести дальше. Губернское правление было вовсе
не прочь, но, по несчастию, Петровский умер в сумасшедшем доме,
не дождавшись дня, назначенного для вторичного свидетельства, и несмотря на то что он был молодой, здоровый малый.
Губернатор Корнилов
должен был назначить от себя двух чиновников при ревизии. Я был один из назначенных. Чего
не пришлось мне тут прочесть! — и печального, и смешного, и гадкого. Самые заголовки дел поражали меня удивлением.
Чиновник повторил это во второй и в третьей. Но в четвертой голова ему сказал наотрез, что он картофель сажать
не будет ни денег ему
не даст. «Ты, — говорил он ему, — освободил таких-то и таких-то; ясное дело, что и нас
должен освободить». Чиновник хотел дело кончить угрозами и розгами, но мужики схватились за колья, полицейскую команду прогнали; военный губернатор послал казаков. Соседние волости вступились за своих.
У него своя юриспруденция. Он велел освободить виновных от платежа, потому, написал он собственноручно, как и напечатано в сенатской записке, «что члены комиссии
не знали, что подписывали». Положим, что митрополит по ремеслу
должен оказывать смирение, а каковы другие-то вельможи, которые приняли подарок, так учтиво и милостиво мотивированный!
Желая везде и во всем убить всякий дух независимости, личности, фантазии, воли, Николай издал целый том церковных фасад, высочайше утвержденных. Кто бы ни хотел строить церковь, он
должен непременно выбрать один из казенных планов. Говорят, что он же запретил писать русские оперы, находя, что даже писанные в III Отделении собственной канцелярии флигель-адъютантом Львовым никуда
не годятся. Но это еще мало — ему бы издать собрание высочайше утвержденных мотивов.
Вот этот-то народный праздник, к которому крестьяне привыкли веками, переставил было губернатор, желая им потешить наследника, который
должен был приехать 19 мая; что за беда, кажется, если Николай-гость тремя днями раньше придет к хозяину? На это надобно было согласие архиерея; по счастию, архиерей был человек сговорчивый и
не нашел ничего возразить против губернаторского намерения отпраздновать 23 мая 19-го.
Ребенок
должен был быть с утра зашнурован, причесан, навытяжке; это можно было бы допустить в ту меру, в которую оно
не вредно здоровью; но княгиня шнуровала вместе с талией и душу, подавляя всякое откровенное, чистосердечное чувство, она требовала улыбку и веселый вид, когда ребенку было грустно, ласковое слово, когда ему хотелось плакать, вид участия к предметам безразличным, словом — постоянной лжи.
Это
не было ни отчуждение, ни холодность, а внутренняя работа — чужая другим, она еще себе была чужою и больше предчувствовала, нежели знала, что в ней. В ее прекрасных чертах было что-то недоконченное, невысказавшееся, им недоставало одной искры, одного удара резцом, который
должен был решить, назначено ли ей истомиться, завянуть на песчаной почве,
не зная ни себя, ни жизни, или отразить зарево страсти, обняться ею и жить, — может, страдать, даже наверное страдать, но много жить.
Вечером я пришел к ним, — ни слова о портрете. Если б муж был умнее, он
должен бы был догадаться о том, что было; но он
не был умнее. Я взглядом поблагодарил ее, она улыбкой отвечала мне.
— Я
не мог остаться во Владимире, я хочу видеть NataLie — вот и все, а ты
должен это устроить, и сию же минуту, потому что завтра я
должен быть дома.
Он
не мог грубо порвать узы Naturgewalt'a, [власти природы (нем.).] связывавшего его с нею, ни крепкие узы симпатии, связывавшие с нами; он во всяком случае
должен был изойти кровью, и, чувствуя это, он старался сохранить ее и нас, — судорожно
не выпускал ни ее, ни наших рук, — а мы свирепо расходились, четвертуя его, как палачи!
Круг Станкевича
должен был неминуемо распуститься. Он свое сделал — и сделал самым блестящим образом; влияние его на всю литературу и на академическое преподавание было огромно, — стоит назвать Белинского и Грановского; в нем сложился Кольцов, к нему принадлежали Боткин, Катков и проч. Но замкнутым кругом он оставаться
не мог,
не перейдя в немецкий доктринаризм, — живые люди из русских к нему
не способны.
— Итак, на том и останется, что я
должен ехать в Вятку, с больной женой, с больным ребенком, по делу, о котором вы говорите, что оно
не важно?..
Не вызванный ничем с моей стороны, он счел нужным сказать, что он
не терпит, чтоб советники подавали голос или оставались бы письменно при своем мнении, что это задерживает дела, что если что
не так, то можно переговорить, а как на мнения пойдет, то тот или другой
должен выйти в отставку.
Зачем я
не подумал о последствиях и
не остановился
не перед самим поступком, а перед темотражением, которое он
должен был вызвать в существе, так неразрывно, тесно связанном со мною?
Такого круга людей талантливых, развитых, многосторонних и чистых я
не встречал потом нигде, ни на высших вершинах политического мира, ни на последних маковках литературного и артистического. А я много ездил, везде жил и со всеми жил; революцией меня прибило к тем краям развития, далее которых ничего нет, и я по совести
должен повторить то же самое.
Развитие Грановского
не было похоже на наше; воспитанный в Орле, он попал в Петербургский университет. Получая мало денег от отца, он с весьма молодых лет
должен был писать «по подряду» журнальные статьи. Он и друг его Е. Корш, с которым он встретился тогда и остался с тех пор и до кончины в самых близких отношениях, работали на Сенковского, которому были нужны свежие силы и неопытные юноши для того, чтобы претворять добросовестный труд их в шипучее цимлянское «Библиотеки для чтения».
Учитель истории
должен разоблачать мишурные добродетели древних республик и показать величие
не понятой историками Римской империи, которой недоставало только одного — наследственности!..
Разумеется, такой голос
должен был вызвать против себя оппозицию, или он был бы совершенно прав, говоря, что прошедшее России пусто, настоящее невыносимо, а будущего для нее вовсе нет, что это «пробел разумения, грозный урок, данный народам, — до чего отчуждение и рабство могут довести». Это было покаяние и обвинение; знать вперед, чем примириться, —
не дело раскаяния,
не дело протеста, или сознание в вине — шутка и искупление — неискренно.
В мире
не было ничего противуположнее славянам, как безнадежный взгляд Чаадаева, которым он мстил русской жизни, как его обдуманное, выстраданное проклятие ей, которым он замыкал свое печальное существование и существование целого периода русской истории. Он
должен был возбудить в них сильную оппозицию, он горько и уныло-зло оскорблял все дорогое им, начиная с Москвы.
Он горячо принялся за дело, потратил много времени, переехал для этого в Москву, но при всем своем таланте
не мог ничего сделать. «Москвитянин»
не отвечал ни на одну живую, распространенную в обществе потребность и, стало быть,
не мог иметь другого хода, как в своем кружке. Неуспех
должен был сильно огорчить Киреевского.
— Кстати, — сказал он мне, останавливая меня, — я вчера говорил о вашем деле с Киселевым. [Это
не П. Д. Киселев, бывший впоследствии в Париже, очень порядочный человек и известный министр государственных имуществ, а другой, переведенный в Рим. (Прим. А. И. Герцена.)] Я вам
должен сказать, вы меня извините, он очень невыгодного мнения о вас и вряд ли сделает что-нибудь в вашу пользу.
Я
не могу надеяться, чтоб одно возвращение мое могло меня спасти от печальных последствий политического процесса. Мне легко объяснить каждое из моих действий, но в процессах этого рода судят мнения, теории; на них основывают приговоры. Могу ли я,
должен ли я подвергать себя и все мое семейство такому процессу…
Я с ранних лет
должен был бороться с воззрением всего, окружавшего меня, я делал оппозицию в детской, потому что старшие наши, наши деды были
не Фоллены, а помещики и сенаторы. Выходя из нее, я с той же запальчивостью бросился в другой бой и, только что кончил университетский курс, был уже в тюрьме, потом в ссылке. Наука на этом переломилась, тут представилось иное изучение — изучение мира несчастного, с одной стороны, грязного — с другой.
— Что же это значит? Пользуясь тем, что я в тюрьме, вы спите там, в редакции. Нет, господа, эдак я откажусь от всякого участия и напечатаю мой отказ, я
не хочу, чтоб мое имя таскали в грязи, у вас надобно стоять за спиной, смотреть за каждой строкой. Публика принимает это за мой журнал, нет, этому надобно положить конец. Завтра я пришлю статью, чтоб загладить дурное действие вашего маранья, и покажу, как я разумею дух, в котором
должен быть наш орган.
— Я
должен вам покаяться, что я поторопился к вам приехать
не без цели, — сказал я, наконец, ему, — я боялся, что атмосфера, которой вы окружены, слишком английская, то есть туманная, для того, чтоб ясно видеть закулисную механику одной пьесы, которая с успехом разыгрывается теперь в парламенте… чем вы дальше поедете, тем гуще будет туман. Хотите вы меня выслушать?