Война и воля

Владимир Конончук, 2019

Уважаемые читатели! Произведение «Война и воля» в первую очередь адресуется тем, кто скучает по настоящей русской прозе с её внутренним светом подлинного человеколюбия. Тем, кто судит о жителе не по чину и доходу, а по излучению души, главному богатству человека. В основе повествования лежат судьбы обитателей как бы спрятанной от мировой суеты небольшой деревушки западно-белорусского Полесья. Хронологически оно охватывает события периода 1905–1958 годов. Многим из них в нашей литературе по разным причинам прежде не отдавалось слов, и вот они здесь. Поелику автор родом из западного Полесья, ему не пришлось «байдарить» по Карелам или «горнолыжить» на красных полянах в поисках изобильных слов, – родные, они сами приходили к нему в воспоминаниях земляков о жизни и войне. Если точнее, о жизни, связанной с войной. Сначала то были участники событий, затем их дети, сохранившие в памяти рассказы отцов. Любопытны они были тем и потому, что категорически не укладывались в канву популярного в нашей литературе о войне жертвенного героизма, выше собственной жизни возносящего жизнь государства. Хорошо, когда это одна из форм взаимной любви и заботы. Тогда никто не чувствует своей сиротливости. Отдадим должное воспитанию патриотизма, занятию вполне пристойному, когда оно не использует недосказанности, как формы лжи обыкновенной. Ибо у автора есть святое убеждение, что только фактами, а не идеологически выдержанными красками можно писать картины истинного видения событий прошлого для строительства подлинно человеческого будущего. Ложь – призрачная подушка фундамента. Дом на ней не пригоден для жизни. Он рано или поздно рухнет. У всякого человека мыслящего – своя правда. У красных – одна, у белых – другая. Их носители каждый свою считают истинной. И правда противоположного взгляда должна быть искренне уважаема только за то, что она также правда, а не отвергаема за то, что несёт кому-то неудобный смысл. Ибо опираются в развитии на оппозицию. Через отрицание отрицания, как помним. Отсутствие же критического посыла не даёт развития жизни к счастью, оно суть убийство мира. Наверное, книга ещё и об этом. Доброго всем чтения.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Война и воля предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

5
7

6

Ветра и люди.

Полученного взамен оторванной ноги Георгия четвертой степени, потому первый парень на деревне, почтальон Петрусь тщательно отполировал намедни высохшей, а прежде отмоченной в озерной воде портянкой, затем обмотал ею единственную свою ступню, вдел в навощенный свиным жиром сапог, приладил к обрезанной деревянную «ногу», подошел к висящему украшением стены маленькому круглому зеркальцу, водрузил боевую награду на льняную, домотканого материала рубаху ровно насупротив сердечного стука и с удовольствием на себя посмотрел, не смущаясь трехдневной щетины и похмельного блеска глаз.

Не каждый день в поход идем, пришло ему на ум, имеется важный смысл выглядеть культурно. «Пока ещё живой», — нечаянно опалила лицо дурная мысль; по причине ее прихода Петя искренне перекрестился.

Так, первым делом двинем к Марусе. Вот бы обойтись в данном желании без «к», однако таки утро, просмотр ведется буквально наскрозь. Башка моя — беда моя. Спаси и сохрани.

Опять оглядел себя Петр; стал доволен. Отсутствие ноги не докучало, кое в каких занятиях так и вовсе не хранило значения. К тому же способствует для маскировки на случай, ежели кто захочет иметь супротив тебя козни и желает сражения. Ну, какой тебе, хороший господин, может быть врагом инвалид одноногий, бедненький такой, щупленький такой инвалид. Смотришь, у супротивника бдительность как рукой сняло, а это нам только подавай. Притом он на двух, а мы на трех опорах стоим: нога обычная, нога из дуба, крепкая палка из дуба молодого с набалдашником медным — дополнительная нога. Попробуй нас сшиби! Конечно, речь ведется о трезвом образе. Беда, что только о трезвом и когда земля стоит твердая. По болоту пехом очень неудобно. А с перепою, да проронивши ненароком чё? — хоть палку, к примеру. Конец счастью и грязные штаны. Где напастись мыла? Мордой в землю тоже случалось. Когда двуногих земля не держит, одноногому вовсе кранты.

Но посмотрел из зеркала в глаза Петру вполне симпатичный мужчина хоть куда собой и удалил неважные мысли. Всё! Готов!

В никому не желаемой жизни без опоры, в нашем случае без мужей, вспахивающих теперь поля войны, деревенские солдатки, молодые, ночами снящие мужнину ласку, въявь и грезить об утехе боялись по причине бдительной родни и возможного позора. Остановись какой ушлый мужичок подле калиточки перекинуться с молодушкой парой слов за погоду аль виды на урожай, — уже повод для пересудов; а не приведи господь за порог ступит, — целое подозрение организуется, большой соблазн у старых баб на любимую тему меж собой пошамкать слова во ртах беззубых. Уж как веселы они тогда, глазки уж и не видят ни хрена, а блестят, будто кто в них постного масла налил.

Кульгавого бабоньки не чурались. Почтальон — это раз; визит оправдан. Инвалид — считай, что два: защита от грубого домогательства вполне бабе по силам, да и при живой супруге пребывает человек. Так рассуждали хранители достойного поведения своих своячениц, одиноких по причине подлой вселенской бойни. Петрусь был мужик умный и даже по пьянке языком не бренькал, и совсем не случайно молодухами был очень уважаем; всяк его визит в уезд сопровождён был искренними во взглядах переживаниями за соколика.

В тот утренний час отметила сторона наблюдения подозрительно длительное вручение Петру треугольного послания любимому и незабвенному законному мужу от «верной по гроб жизни» златокудрой и острой на язычок Маруси, весомый пузырек с не слишком прозрачным содержанием и деревянной пробочкой — на дорожку от Анюты в дополнение к явно имеющимся, закуску разную в белом, наверняка омытом слезами рушнике из белых, по детски пухленьких Настюшкиных рук, молчаливый плач Верки и черные, бесконечно черные платки на плечах у всех молодых солдаток; надежда крепила их печальную дружбу.

Село на взгляд высоко летящего журавля ложилось крестом. По центру выдавалась церковь, один из лучей — отходящим от нее кладбищем, еще три образовывали улицы, под прямыми углами идущие к храму, где после провожания молились наши молодые женщины во имя успешного пути почтальона и добрых вестей.

Лошадка Петра, кем-то сдуру названная полной доходягой, в упрямый ответ получила имя Ласточка, после чего для сбережения спокойствия хозяйских нервов, а дубовой палки — от работы, никакой шутник по её поводу худого сказать уже не желал. Телега, накануне смазанная в осях дегтем, скрипу не издавала и по ходу дела настроение не гробила. Брошено туда было три охапки свежестью приятно пахнущего сена аккурат поверх винтовочного обреза на случайный дурной глаз и три емкости самогона на предмет доброго к себе отношения.

В тот день дождь не обещался, иначе знахарка дала бы прогноз; лениво общались меж собой собаки, ветерок едва-едва щекотал усы, из далей дальних не прослушивался кашель выхаркивающих снаряды пушек, тем боле отсыревшей в окопах братвы, соплями при том гремящей. В Антарктиде ни в какую не таяли льды, в Африке аборигены кушали неведомые бананы и прочие кокосы, жарились на сильном солнце и еще пуще чернели; их родичи в Америке хотели стать равно такими, как белые над ними начальники; в стране Китай вполне обоснованно некоторые приятные женщины поминали словом добрым русского богатыря Петра, особенно если средь бамбука шастал веселый не совсем азиатской наружности карапуз. В городе Тула клепали винтовочки. В городе Москва кумекали, где чего купить-продать. В стольном граде Петра пролетарии (откуда и куда они пролетают, совсем было невдомек) хотели за свои труды, за пушки-снаряды и проч. военную утварь больше хлеба и масла, не здорово понимая, откуда, ведь крестьянин сплошь воюет и ему недосуг пахать и косить. Но некоторый пролетевший, прозрев будто третьим глазом и оковы тяжкие, значит, на себе вдруг найдя, кричать стал, что цепи эти надо сбрасывать исключительно сообща и при этом, а то ведь не спадут иначе, коллективно набить кому-нибудь жирную морду. На сей момент они еще не очень понимали, кому, но ребят, желающих им это подробно объяснить, числом пребывало. Надвигалась всеобщая потеря разума, чувствовал Петр. Еще бы, коли все разнообразия и безобразия мира крутились на разном своем удалении от своего спокойного абсолютно, потому центра — полесского села Радостино и позволяли пребывать в трезвом о них размышлении…

Никакой здесь, т. е. в деревне, хреновиной пока и не пахло; собака с последнего перед лесом двора гавкала на ворону, та обижалась — за что?! — и возмущенно каркала; встретился волокущий мешок боровиков дед Антонин, только кивнул в ответ, поди усталый, а затем враз пропали из виду избы и погрузился путь в тихий гуд деревьев, в неумолчное стрекотание из трав, в крики и напевы птах. Нет, не завидовал наш путник свободе полета, но, от природной безмятежности одуревая, немедленно возжелал выпить. Разумеется, за здоровье природы и населяющих ее обитателей.

Извлек Петруша шкалик, откупорил, перекрестил им во все четыре стороны безмятежную вокруг идиллию — «живите и размножайтесь» — и одним махом «уконтропупил» половину емкости. На травках исполнен был первак, прилежно. Помянув Анюту ласковым словом, обождал Петруша «прихода» и, когда опустилось тепло в пах, стал он сильно душевный и глубоко начал жалеть мужиков, одной косьбой-молотьбой занятых, и баб — за их неуемный недосып. И до того пробрало его сочувствие к изо дня в день однообразному, радости поющего полета лишенного человеческому существованию, что сам бог велел кончить шкалик. Или черт попутал?

Как сказывал он потом, «Анюткин первачок ни при чем был, это все блятска жалость повинна, шибко бьет жизнеустойчивость и больно ослабляет целый организм и отдельные члены».

В переводе на теперешнее исчисление поместил Петя внутрь без малого литр и, значит, повалился на мягкое сено. Сначала, ясно, песни затеял горланить, душе подпевая, вот на каком-то слове рухнул в темную яму и полную глухоту. Словом, крепчайше уснул. А повалившись нежданно для себя на бок, придавил левый повод и крепко его натянул, чем сильно смутил умное животное — кобылу Ласточку.

Лошадка, ведая дорогу, что собственное копыто, брела себе при отпущенных поводьях, имея на уме остановку только перед гатью, где хозяин пойдет впереди, ее взяв под уздцы и гладя по морде. Когда же повод повелел ей идти налево, в уме у лошадки случился конфуз от непонимания, но помня, как хозяин воспитывает при непослушании, она подчиненно свернула с колеи и вторглась в чащу, соображая, куда и как можно длить путь, но скоро уж и возможности не сыскала.

Наш охломон, накушавшись снов сладких, обильно похрапев и накрутившись во все стороны до ломоты телесной, проснулся в добром состоянии, подминая при том — обратите внимание — правый повод. Разумеется, он сходу сообразил, не увидев дороги, что Ласточка правильного воспитания, хозяина слушается даже пьяного, службу несет верно, велели — и свернула вправо. Молодца. Остановилась, соснуть хозяину позволила в спокойствии, безо всякой тряски. Ещё раз умница.

Здесь необходимо сказать о нежнейшем отношении Петра к Ласточке. Поколачивать слегка, видит бог, случалось, ну да как без этого в любовном-то деле. Но слова, слова он ей говорил такие, что жена его Станислава, украинская баба с польской кровью, сильно ревновала. «Если бы ты мне, — обижалась она, — если бы ты мне ну хоть разик сказал вот эти ласковы слова, я бы тебе, — клялась она, — я бы тебе заместо костыля готова была бы быть на всю твою судьбу». «Хорошая у меня жена, — не однажды хвастался Петр, — одноногого взяла, по любви считай, а не другой какой причине».

Смотрела виновато Ласточка на хозяина одним видимым тому глазом, хлопала часто ресницей и не возражала Кульгавому пребывать в душевном состоянии сердца сколь тому надобно, обиды на себя не вызывая. Еще полулежа определил Петр искать дорогу слева, считая задачку простой, но, когда встал, пошел по едва видимым следам тележных колес и, только обнаружив, что они исчезли в буйной растительности, — во весь рост успела подняться примятая травка, — последовал задумке и поковылял сквозь чащобу. Как уже понятно, не туда. Рыскал долго. Отчаялся. Вернулся к «транспорту», отдыхал и соображал. Солнце сваливало небом вон. Вдруг развернулась лошадь мордой к дому, подумал. Пошел, следуя новому соображению; солнце драпало себе. Удивительно: в тридцати, не больше, своих шагах обнаружил тропу; распряг Ласточку, — ей было и ни туды и ни сюды, — развернул телегу, опять запряг животное; солнце пошло под откос. Двинулись в путь, достигли переправы и с трудами преодолели; стало краснеть светилко, будто стыдно ему стало за свое поведение. Ругнулся Петрусь на солнце, но толку чуть: не по своей воле оно их покидало, никакой свободы нет даже в нём, отчего грусть. Мутным взором заглянули в зенки сумерки, страсть комарья налетело.

— Что, вовремя употребил горилки? — вопросительно посмотрела лошадка на хозяина, для значимости отражая два плачущих в ее глазах заката. — Хочешь, чтоб меня волк скушал?

— Не смотри, бы черт, — вслух ответил тот, — я ж тя за оплошку не ругал. Дойдем, красотка, верст не боле семи, не лякайся.

— Успокаиваю Ласточку ночи не пугаться, — объяснял потом Петр, — а самому в душу тошнота заплывает. А та смотрит на меня, в зенках огонь красный, чистый дьявол, и берет меня жуть, не к добру, думаю, ох не к добру.

— Дальше, дальше что и как было? — вопрошали слушатели.

— Ну, значится, вкруг сплошь темень. Кобыла в испуге, но свое дело знает туго, нюхом дорогу чует, идет самостоятельно, стегать без надобы. Занял круговую оборону. Обрезик под руку приладил и, главное, смастерил цигарку, подпалил, пыхаю во всю мочь, воняю окрест человечьим запахом, пугаю лесного ворога. Имею намерение непрерывно содержать огонь. А где его непрерывно содержать в такой ситуации? Ясно, во рту. Почти весь извел табачок за дорогу, почти весь. А что делать? Как увижу тварей, думаю, сразу окурок — в сено, огонек раздую, на землю скину и образую немедля костерок. Где наша не пропадала? Так и едем. Пока курю одну, кручу другую. Правду сказать, без затяжки дым пускаю, чтоб от этого дела не сдуреть. Один сплошной перевод махорки случился, но остались здоровеньки и живеньки, чего вам всем непременно желаю. А кто это у нас наливать забывает!? Кто это у нас потерял все внимание!?… Добрались без ущерба, хоть бы кто где завыл, никак вымерли волки. Или кто распугал. Чудеса…

Так, направо да налево крутя головой, из главного леса и выбрались; дальше начинались поля и перелески. Вскоре двинулись по большаку — гравийной сухой дороге, что вела из уездного городка в Свары, соседскую, считай, деревню. В Свары, прикинул Петр, версты с две, но как бы в сторону удаления от конечного пункта, до какого по гравийке шесть с малым гаком. Оно бы и к соседям завернуть не худо, много там добрых людей, (сватов немало в Радостино приходило и девок на выданье уступлено), хоть и называется странно, в переводе на русский означает «много ругани». Однако исключительно славные там люди проживают, в чем состояла главнейшая опаска: трезвым у этих сварынцев возможности быть не существовало, очень не любили они, когда гость слабо выпивает, считали, верно, не уважает хозяина. В наличие на этом свете непьющих не верили, болезнь признавали причиной отказа, но лечили опять же настоями на травах. Какие то были травы, неизвестно, на чем настаивали, ясен черт. На том самом сварынском, лучшем в свете самогоне. Не-е, нам туда нельзя, решил Петрусь, и без того лошадка косо смотрит, как бы крепко не осерчала, дьявол ее забирай.

Город стыл тих и мрачен; в редком окне мерцало.

Найти ночлег не представляло труда: предоставить путнику кров было святым делом для простого жителя, сродни спасению утопающего. «Гость от бога». Все мы гости… Луна была слабовата, тучки на звездах паслись, опять же мешая видимости, собак слыхать мало. Гавкнет, подбежав к забору, и наутек. Странные, отметил Петр, собаки стали.

Не желая стеснять бедных, высмотрел путник домишко посолиднее соседних, остановился, слез и поковылял отворять калитку. Навстречу выбежал пес и залаял, неся службу, нервно и взахлеб. Отворена была створочка окна, судя по тонкому скрипу петель, и мужской голос негромко спросил: «Будьте ласка, кто это пришел до нас?»

— Заночевать нужда принесла, — ответил Петр. — Очень простите за тревогу, из Радостин иду, зовут Петром. Кульгавым еще кличут.

— Одну маленькую минуточку, — послышалось в ответ, оконце закрылось, а вскоре отворилась дверь, осветив ступеньки порога: со свечой навстречу вышел, по ходу осадив лай, невысокий, но несуетливый мужичок при огромных светлых усах. — Приятно знакомству. Казимир я. Пожалуйте до нас, уважаемый, будьте как дома. Коня сам во двор поставлю. Класть ли коню сена, дорогой человек? Распрячь ли?

— Ой да спасибочки! Не надо лишних трудов. Моя дамочка привычная ночевать в разном положении. Прошу прощения за вопрос, но имя Ваше мне любопытное, у нас в деревне нет таких; очень интересно, польской ли Вы нации или невероятным для меня гостеприимством жидовской?

— Православный я. И батька и мать белорусами были, меня только не спросили, какое имя хочу. Вот и получаю вопросы.

— Не обижайтесь только. Из уважения спрошено.

— Ничего страшного, мил человек… Места у нас в достатке, — продолжил хозяин, вводя под уздцы лошадь внутрь изгороди, — и экипаж разместится, и пассажир. Никак, дорожка Вам непростой выдалась. Сейчас дам коню свободы; вижу, мне это куда попроще, нет в том труда, кроме удовольствия. Нашего коника, на жаль, уж год как вспоминаем. Маленькую минуточку терпения и пойдем отдыхать.

В доме хозяйка уже чистила картошку, бросив в печь дровишек сухих и потоньше, дабы быстрее разыгрались; пока хозяин пил встречную с гостем и приглашал закусить квашеной пополам с антоновкой капустой, маринованными маслятами из подпола, а еще моченой брусникой и всякими другими припасами. К третьему лафетничку жареная картошечка уже испаряла аромат над столом, а рядом в сковороде, с луком обжаренные и травами осыпанные, в сказочном озерце золотистого цвета плавали шкварки, как бы в полном удовольствии, что сейчас их будут сильно хвалить. Шкварки частенько ведут себя как румяные и доступные хохотушки.

Дело у мужиков не ржавело, скоро пошли песни, обнимашки и целования. Гость в доме — праздник в доме…

Постелили Петру толстенную перину в горнице, на полу у окошка; рядышком банку рассола поставили, дабы не искал в жажде похмельной, где не знает, спокойно почивать велели. В превосходном состоянии он и уснул, сначала будто в небытие провалился, потом сны стал видеть совсем к моменту ненужные, мать честная, про то, как он по лугам на двух своих бегает и японца воюет, потому винтовка в руках и вроде враг навстречу пуляет. Характерно пули гудят, живым образом. «Ты мне про баб вынь да положь», — приказал кому-то во сне переключить тему Петр, плохо ему стало с непривычной беготни. Пришлось для того проснуться, как уж не единожды на сущий миг бывало, для прогона вон непрошеного господина Кошмаровича. Дальше случался новый сон или пропадал конечно. Здесь нашему герою, еще с нетрезвой головной мутью пребываемому, прогнать его захотелось прочно прочь, желая прекратить издевательство над своим превосходным, как уже отмечалось, состоянием души, да странная вещь приключилась: видение пропало, а звук, — что за черт? — тихий, но не позабытый вой пуль, летающих в поисках краткой жизни, возникал да возникал. Петр протрезвел и стал думать. Или стал думать и потому протрезвел? В любом случае процесс принес плод. Или наоборот, что, впрочем, никому не важно. Мужик приподнялся и выглянул в окно; в редких местах проглядываемый сквозь сад горизонт мерцал частыми сполохами, будто там, где давно закатилось солнце, неведомая нечистая сила обратила его вон и предвестила свой, убивающий время рассвет. Но, только распахнув затем окно и вслушавшись, он задумчиво осознал надвижение сюда смертельной линии войны и с удивляющей самого покорностью воспринял происшествие будничным, потому совершенно безразлично; даже утешила мысль, что окончательно сброшен дурной сон. Тревоги, вызываемой обычно смутой неясности и разбродом дум, здесь — ясен случай — и не возникло. Чему быть — того не минуть.

Не желая потревожить ночь людям, Петр закрыл окно вместе с плохими звуками, дополз до стола, где в бутыли оставлено было на опохмел, употребил славно и вернулся утонуть в перине. Сквозь дрему он еще слышал некий со стороны шляха (тот надвое делил городок) отнюдь не природный шум, но подобный то шипению гадюк, то непрерывно раскатистому глухому стуку от мимо бредущего громадного табуна потерявших подковы коней. Но скоро окрест мир утих и обычным способом затем свет стер ночь.

Разбудили ранняя детская трескотня. Деток, как выяснилось, прежде себя не выказывавших, на полатях существовало трое и теперь они, сдвинув занавесь, развернулись разом в сторону Петра и с интересом на него глядя, вели живое обсуждение; а то как же: лежит на их полу дядька бородатый, а рядом — ай да любопытно — деревянная хреновина, по виду большая бутыль, и многие ремешки при ней прочные из сыромятной кожи. Вышел тут из спаленки глава семейства, как прояснилось, дедушка «этой шкоды», устыдил шепотом, но, увидев, что гость проснулся, пожелал ему здравия и получил ответно. Полюбопытствовал сразу Петр о том, слышал ли «добрый дядька» большой в ночи шухер, далеко ли отстоит кайзер от родимых мест и «неужто сволочь решил нас взять»?

— А возьмет так возьмет, — махнул рукой хозяин. — Третьего дня верстах в двадцати стоял. Нехай себе и возьмет, лишь бы по хатам не стрелял, не вел войну супротив таких вот (показал рукой на детей) сопляков. А нам уже ни хуже, ни лучше не будет. У нас уже без того почти все отнято. Немецко-ж войско, слыхивал я, поменьше таки грабительства себе позволяет, чем родненькие наши охранители, архаровцы голодненькие наши. Коли не врут, то и нехай себе. Выживем! А куда ж нам на хрен деваться, мил мой человек? Если не будет грабежу, легко выживем!

— Случаем как бы нас уже не взяли, дядька добрый — произнес гость. — Ночью такое чувство было, что пули в саду гуляют.

— Не впервой гуляют. Сам знаю, — не сегодня, так завтра германца встретим. Так что — не спать? Аппетит от оскомины такой истратить? Любовь запретить? Деток кормить перестать? Бежать? Куда-а-а-а?

… Утро лежало в тишине. Сады истекали запахом созревших плодов, упавших и согревающих своим гниением землю. После завтрака всегда имея нужду закурить, не стал на сей раз крутить самокрутку Петр и дал волю себе надышаться. Так пахнут сады, взращенные для детей и внуков, так пахнет тоска по родным местам, но понимать это способен лишь унесенный судьбой в далекую от родины даль, тот, кому этот запах пусть единожды воплотил сладкий яд ностальгии. «Наверно, никогда не забуду Китай потому, что там никогда не забывал этот запах», — думал Петрусь. — «Ежели существует магнит, прилепляющий душу, так только тот это край, в каком дал ее тебе Господь».

Неспешно двигаясь по проулку сквозь грустно-веселый запах под успокоительное щебетание созданий для неба, достигли Ласточка с Петром главной улицы и загрохотали. Громкий лязг железных обручей и цокот подков не заставил, однако, ни единого пса бежать к забору и лаять, что было бы нормальным; нежданно гулкая громкость тележного хода вдруг насторожила Петра и дала понять, что улицы городка этим утром странно пусты, — ни человечка, — лавки, прежде бодрящие звоночками входящих посетителей, молчат, прикрывши свои зазывные взгляды веками ставней. Вывески пропали. Где торговля Ёси Матусевича? Из какого места старый Изя Гриндберг «имеет к предложению теплые, белые, сладкие булки»? Тишь да гладь. Ой не к добру — пришло на ум — явно проснулись жители, да замкнули хаты и в окно боятся глянуть, будто на свежем, до синевы чистом воздухе прогуливается невидим страшный дед Кондратий и душит каждое живое сердце своей костлявой, мерзлой своей ручонкой.

Лошадка тоже пребывала в неважном самочувствии и шла неохотно, вяло реагируя на понукания. Почта размещалась в здании управы, после единственного на главной улице поворота и, уже достигнув его, закричал в сердцах Петр: «Не замерзай, дура этакая, чуток осталось!» — и осекся, посмотрев подальше своего носа. Страшно удивительная имелась перспектива: что первое, не висел над крыльцом державный стяг; во вторых, стояла там необычная хреновина, по виду телега на дорогом резиновом ходу при полном отсутствии оглоблей. Автомобиль, — смекнул начитанный Петя. В другой час он рысью помчался бы изучить только по картинке известное чудо техники, но сейчас… Люди в незнакомой военной форме копошились, страх пришел от них, и сказал Петя Ласточке: «Тпр-ру, скотина слепая! Куда на немца прешь?!» «Ах ты мать моя честная, — пронзила последовавшая мысль, — Георгия снять не успею. И почто цеплял, задавака? А и хрен с ним. Где бог скажет, там и ляжем».

Остановились. Разворачиваться нельзя, пальнуть могут. Вперед, на рожон, дурных здесь нет. Вон, один уже винтарь с плеча дернул. Холодок ножом вскрыл грудь и встал близ сердца, съедая тепло его беспомощного трепыханья, а затем сноровисто распространился вниз, к паху и дальше, так что здоровая нога сама собой стала деревянной. Кровь как бы не удержала своего градуса.

С трудом он слез на землю родную, когда помахали ему ручкой, мол, родной ты наш дурак ты наш наиполнейший, слезай, свинья русская, ручонки чисты предъяви — и убедительно винтовкин мертвый глаз промеж его двух очень желающих жить издаля вонзили. Убедительно так, ознобно. А как вспомнил Петруня о своей винтовочке, в телеге под сеном дремлющей, едва устоял вертикально.

— Ком цу мир, — бравым, показалось, веселым голосом прокричал бдительный немчик и, в правой содержа оружие, левой рукой воздух к своему рту стал подгребать; подойти требует.

Ну так ежели «мир» говорят, отчего ж не подойти, не захромать по призыву да приободриться отчего-то и выпалить неожиданно для себя же все из немецкого языка, что в знании имеешь.

— Вас ис дас, — заорал он громко, выступив за край телеги, — вас, япона мать, ис дас.

Значения этих слов он не знал, но где-то слышал и что по-немецки теперь сказал, имел уверенность. И мы не лыком пошиты.

Ой как солдатики иноземные рассмеялись, ну меринами заржали, ладошками на землю замахали; стой, значит, не ходи. Сами, смех неся, двинули к Петру, к Ласточке погрустневшей, к винтовке под сеном, спаси и помилуй, к военному, пронеси господь, оружию. Подошли, трое, с какой-то радости захлопали по плечам инвалида, благодушные до ужаса, еще чуток, — и поцелуют. Дас ист унзере лайд, — говорят по-своему, — унзере лайд. Как позже узнал Петя, объясняли ему, что земля эта теперь в их владении, а он, как дурак, ничего не понимая, кроме сберечься от обыску, разулыбался, выясняется, вредному такому заявлению, засмеялся аж, если по секрету; быстренько взял да пошарил ручонкой под сеном и извлек ворогу — во до чего дожил! — предпоследнюю бутылочку первачка, на травах, редкого вкуса. Закусь не зажилил, вытащил всю-всю, даже резерв на обратный путь — а и пропадай, шкура дороже будет. И так что вы себе думаете? По слухам на водку слабые, тут немчики из горла в легкую выдули почти литр, мало оставив Петру, и захрустели малосольными огурцами, одобрительно жестикулируя и просто дружелюбными глядя. По очереди трогали легонько георгиевский крест, и каждый счел обязанным палец большой вверх затаращить, восхищаясь. Приятели, да и только, сбоку если глянуть. Хорошо, не русские люди, — на одной бутылке угомонились, меру знают. А если б самовольно отправились под сено искать следующую? — страх подумать. И коня отняли б, и героя шлепнули б, ровно муху. Такая вот содержалась перспектива в этом эпизоде и без того волнительной Петру жизни.

— Почта! Почта! — закричал он, воротясь умом к цели приезда и ткнув пальцем в сторону управы, отвлекая оккупантов от возможной мысли на предмет дополнительно выпить.

Следом прокричали в ту же сторону молоденькие его собутыльники, мальчики безусые, и стоявший на грузовике солдатик извлек невесть откуда русский державный флаг, замахал им торжественно и, гад, бросил святыню наземь, спрыгнул и пустился на распластанной ткани плясать иноземный — на взгляд Петра — танец. «Ай да говнюк», — никак не выдал оскорбления русский инвалид.

— Пост фиють, — объяснили собутыльники, изобразив лет птиц. — Дайке, кароши камрад. Водка кароши, камрад.

Еще бы не рады, подумал Петя. Водка с неба в рот упала, как тут не порадоваться; не солдатска, чай, каша-малаша. Миленькие, однако, сволочи. Не грохнули для забавы.

А когда все трое взяли да помогли забраться инвалиду в телегу, вручили ему поводья и погладили бережно Ласточку, как обычно пугливые дети, даже жалость прищемила Петрово сердце: люди ведь они, таки ведь белые люди, тоже им война не мать родна; с ними будь по-хорошему, и они не станут сеять пустую злобу. Но, отъехав немного, в предчувствии неутешной встречи с земляками, подумал и постановил, что все-таки волки они поганые и сукины дети: почту закрыли, какой никакой, а работы, нужной работы лишили. А женщинам бедненьким без весточек каково в тоске? Убийство одно…

Возвращались. Петрусь весь путь в голове, что в котелке каком, варил кислые думы, выходила одна безотрадность. Лошадка бодро ступала по августовскому, отошедшему от ночной прохлады дню, несла в себе радость скорого и полного успокоения.

Осень тысяча девятьсот пятнадцатого года уже наливала листья осин кровью.

7
5

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Война и воля предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я