Скитания. Книга о Н. В. Гоголе

Валерий Есенков, 2022

Это глубокий рассказ о том, как Н.В. Гоголь работал над вторым томом «Мёртвых душ», работал трагически-тяжело. Первая книга о Н.В. Гоголе под названием «Совесть» была опубликована в ж-ле «Подъем» в 1983 г. и издательстве «Армада» в 1998 г. «Скитания» посвящены периоду жизни Гоголя, с начала 40-х годов XIX века до ее окончания. Через внутренний мир ее героя, гениального русского писателя, перед читателем проходит все периоды его жизни, становление, духовные искания, душевная борьба между призванием таланта писателя, гражданина и высшей мудростью гения, понимавшего, что его идеи были преждевременно привнесены в жизнь России, и её пробуждение не произойдет мгновенно через живое слово. Автор «Скитаний» собирает внутренне убедительный для него и читателя образ героя, правдоподобность которого подтверждается всплывающими в памяти где-то и когда-то увиденными портретами или прочитанными книгами. По сути дела, писатель занимается творческой реконструкцией образа реального человека, причем именно творческой личности, чей образ можно «вычитать» не только из документов, но и из книг, им, Гоголем, созданных. Книга создана на основе обширного документального материала и ее отличает, как и все другие книги автора, биографичность, художественная манера изложения материала и большая степень фактографической точности. Рассчитана на подготовленного читателя и на тех, кому дорого творчество Н.В. Гоголя.

Оглавление

Глава пятая

Встаньте! Идите!

В силу он выбрался наконец и, разумеется, везде опоздал. Из Берлина надо было тотчас проехать к Жуковскому, да где обитался Жуковский, кто это знал, понапрасну же на Франкфурт заворачивать крюк не хотел и поворотил на Гастейн, чтобы в Гастейне приободрить бравшего воды Языкова, надеясь там же приняться и за «Мёртвые души».

Но, как нарочно и как это бывает в такие минуты жизни всегда, взяться за «Мёртвые души» оказалось нельзя. Он месяцев с пять, в Гастейне, в Венеции и потом даже в Риме, где он вновь водрузился на виа Феличе, 126, занявши третий этаж, тогда как Языков жил во втором, перекраивал свои драматические отрывки, в последний порядок приводил «Ревизора» и дописывал «Театральный разъезд», составляя из них четвёртый том своих сочинений, поражая Языкова своей способностью водвориться повсюду, как будто бы дома, целое утро писать, решительно никому не отворяя дверей, после обеда непременно — делать прогулку или дремать на диване, а в девять ложиться, да всё это до того аккуратно и просто, словно часы.

Тем не менее, и благополучно приделав это скучное дело, состоявшее в том, что по полдня копался в старых полузабытых, едва разборчивых рукописях, до того слабо и скверно написанных, что надо бы бросить, если бы не затеялось собрание сочинений, в которых определено было быть четвёртому тому.

И все-таки, наконец получивши свободу, он никак за вторую часть приняться не мог. Всё как-то снова запуталось, словно чёрт взмутил чистую воду своим мохнатым хвостом. Он ждал откликов на первый том, чтобы разузнать не по одним своим наблюдениям, каково состояние мыслей в России, на что уже готова она и на что ей ещё готовиться долго, чуть не века.

Как на грех, ничего не долетало к нему, а без этих вестей как же было начать, да и ожидание взвинчивало, отвлекая его от труда. Он всё надеялся, что вот завтра, вот опять завтра доставятся почтой известия от Аксаковых, от Шевырева, от Хомякова, от Прокоповича или Плетнёва, и потому со дня на день откладывал начало труда.

К тому же, денег не стало, и как-то вдруг, он и сообразить не поспел. Собрание сочинений затягивалось, верно, печатаньем, и Прокопович молчал. С «Мёртвыми душами» что-то тоже поворачивалось, должно быть, неладное, и Степан, аккуратный и верный, тоже молчал. Других источников получения денег он не имел.

Терпеливо продумавши месяц, он решился составить послание московским друзьям, которых просил взять на себя сообща все заботы о материальном его положении. Не потому, чтобы он не умел без посторонней помощи распорядиться своими делами. Нет, даже очень умел. Да это всё чересчур отвлекало от его единственного и главнейшего дела. Сама мысль, что надо истощать свои силы, убивать быстротекущее время на добывание прозаических средств для продления физической жизни, лишь бы нашлось на что есть и чем внести квартирную плату старому пьянице Челли, убивала воображение и отнимала возможность труда.

На это предложение ему тоже никто не ответил. Ему вообще никто не писал, точно землетрясение приключилось в Москве. Да ещё прибавлялось одно: поставить на ноги наобещал он Языкова и по весне совершенно здоровым отпустить восвояси домой. По этой причине он хлопотал над скорбящим поэтом почти деспотически. В полдень всякий день вывозил больного в открытой коляске по городу. Решился, притом, что не терпел в своей комнате лишнего стула, поставить у себя биллиард. Лишь бы отвлечь от неизменно мрачных, тягостных мыслей, катал с ним без всякого смысла шары. Ничто не помогало и, верно, помочь не могло. Языков хандрил, делать ничего не хотел, совершенно забросил перо и у него на глазах погибал, не столько от болезни своей, сколько от крайней слабости и неготовности духа, что было в особенности больно, обидно и непереносимо ему.

В общем, если правду сказать, варилось всё как всегда, да уже сам он был не тот, как всегда. В его глазах всё прежнее было только забава, безделки, пробы молодого пера, а дельное дело наставало только теперь. Он уже отчасти приготовился к этому важнейшему делу. Он точно созрел и ничем иным заниматься уже не умел.

Другая сторона его главного дела ещё было только одно: он повсюду пробовал русского человека, как этого требовал от него второй том, то есть ворошил и тревожил своих старинных друзей, каждому задавал такую задачу, исполнение которой само собой очищало бы от важных пороков, какие он в них успел разглядеть. Тревожил и ворошил также и для того, чтобы не заснулись, не залежались на месте. Тревожил и ворошил также и для того, чтобы знать, способен ли нынче русский хороший образованный человек посдвинуться с места, заслышавши это горячее, это зовущее слово: «вперед!»

Вопрос был только в том, какое он право имел тревожить и ворошить и непрошеные советы давать? Никакого права у него не имелось. Про себя он это знал хорошо. А потому долго совестно было ему начинать, как ни чувствовал, что начинать было надо. Он всё определенней видел и ощущал, что какая-то нервная смута растекается по белому свету. От этой смуты многих и многих мучит тоска, и ничего не придумано для избавления от этой тоски, кроме братской помощи всех каждому и каждого всем, и какие лекарства от этой тоски ни случится найти, мы все должны братски делиться между собой. Он же особенно знал, как трудно справляться с тоской в одиночку.

Из этого обстоятельства следовало первое право: он сильно надеялся, что в ответ на его непрошеные советы друзья сильно ему помогут своими советами. Другое право имел он как человек, многие годы проведший в непрестанной борьбе с собой, со своими пороками и лишеньями добившийся до этого права. Наконец, он находил, что советы всегда нужно давать и никак не следует останавливаться сознаньем того, что сам к тому ещё не готов, о чем дал другому совет, потому что, давши совет, становится стыдно, когда вдруг увидишь, что всё это следует прежде обратить на себя, и кончится тем, что наконец придет в ум исправиться самому, а он, исправляя других, шибко надеялся, что благодаря этому много скорее исправится сам.

Всё это он понимал. Понимал он также и то, проникнувши несколько в загадочную нашу природу, что осторожность надобно соблюдать чрезвычайную, как ни в чем прочем и остальном. Тут надобно в соображение принимать, что мы все вообще уже слишком привыкли к резкости выражений и мало глядим на себя, когда другим подаем совет да упрек. От этого наш совет да упрек бывает всегда недействителен. И всё же резкость выражений чаще всего не от желания зла, а лишь оттого, что повсюду перельет человеческая природа, доведя всё до излишества. Ей беспристрастие невозможно, так что она, защищая даже наисвятейшую середину, в слове своем покажет увлечение человеческое, не достойное предмета защиты и низкое по этой причине.

Смиренней нам надо быть. Нам надо смотреть на себя, когда упрекаем других. Своей душе нам надо давать спокойное и мирное настроение, чтобы совет и упрек наполнились великим смирением духа, чтобы ни резкого, ни самоуверенного, ни самонадеянного привкуса не слышалось в нем. Только тогда не останется на земле человека, который бы мог устоять против смирения перед ним и против братской любви.

И вот он каждому сообщал довольно прозрачным намеком, что думал о нем, какие видел в нем средства и какие способности находил в природе его, разумеется, в той только мере, как об этом может проведать человек посторонний, основываясь единственно на познании человеческой духовной природы, которое, как он всё явственней слышал в себе, сама мудрость небес вложила в самую душу его и которое, разумеется, слишком было ещё далеко от того, чтобы он умел судить обо всем без ошибки.

Стало быть, ошибки были возможны, очень и очень. Следовало ли ему утаивать то, что успелось познать, до тех пор, когда истинность познания достигнет до абсолютного? Ответ был очевиден: не следовало, ибо для человека абсолютное не достижимо ни в чем. Он должен был говорить и утешал себя тем, что то, что уже открылось ему, во всяком случае может быть полезно другим, хотя бы наведя на размышление о себе и заставляя взглянуть поглубже на то, по чему доселе скользилось прощающим взором.

К первому приступил он к Нащокину, слишком славному человеку, чтобы его не любить, слишком закисшему и погубившему попусту все свои богатырские дарования, чтобы его не вставить в поэму. В поэме, где дал имя Хлобуева довольно похожему на него персонажу, он уже наметил для бедного друга верный путь возрождения. Только это всё пока что было вымысел и мечта, а для верности успеха всего дела Павел Воинович, с Божьей и с его слабой помощью, должен был, заглянувши в себя, возродиться действительно, что спасся в Нащокине человек, а сам он стал ещё тверже уверен, что на верном пути, начертавши дорогу Хлобуеву.

Несколько дней составлял он обдуманное послание, стараясь быть деликатным, убедительным и простым, держа тон приятеля на самой короткой ноге:

«Вы, может быть, удивитесь, Павел Воинович, что я до сих пор не уведомил вас о разговоре, который я имел об вас в Петербурге с Бенардаки. Но прежде хотелось всё обдумать на месте и на просторе, а не отделаться двумя строчками с дороги кое-как и впопыхах, тем более, что дело, как вы увидите сами, стоит того. Теперь я сижу на месте, в Гастейне, и пишу к вам.

Вы знаете уже причины, вследствие которых я хлопочу о вас. Это не вследствие дружеских отношений наших, не вследствие одного личного уважения качеств души вашей, но вследствие ваших сведений, познания людей и света, верного взгляда на вещи и ясного, светски просвещенного, опытного ума, которые должны быть определены в дело, и был бы грех на душе моей, если бы с своей стороны я не способствовал к тому.

Я давно размышлял об вашей участи и о крайности теперешнего вашего положения, хотя вам не говорил об этом. К служебным казенным местам путь вам закрыт — это я видел ясно. Вы провели, по примеру многих, бешено и шумно вашу первую молодость, оставив за собою в свете название повесы. Свет остается навсегда при раз установленном от него же названии. Ему нет нужды, что у повесы была прекрасная душа, что в минуты самых повестничеств сквозили её благородные движения, что ни единого бесчестного дела не было им сделано, что бывший повеса уже давно умудрен опытом и жизнью, что он уже не юноша, но отец семейства, выполняющий строго свои обязанности к Богу и к людям и приобретший себе твердого вожатая в вере, которого часто не бывает вовсе у тех, которые произносят суд над другими. Но свету нет нужды до этого, это не принимается в строку, и название пустого человека, придаваемое всякому неслужившему, заграждает ему путь навеки к казенным местам. Вот почему я думал, что вам лучше всего нужно сойтись с Бенардаки, человеком, понимающим глубже вещи, нежели другие, владеющим ясным, верным взглядом и умом, глубоко практическим, стало быть, оценящим вас более, чем другие.

Я ему рассказал всё, ничего не скрывая, что вы промотали всё свое имение, что провели безрасчетно и шумно вашу молодость, что были в обществе знатных повес и игроков и что среди всего этого вы не потерялись ни разу душою, не изменили ни разу её благородным движениям, умели приобресть невольное уважение достойных и умных людей и с тем вместе самую искреннюю дружбу Пушкина, питавшего её к вам преимущественно перед другими до конца своей жизни. И будучи низринуты в несчастие, в самые крайние положения, от которых бы закружилась и потерялась у всякого другого голова, вы не впали в отчаяние, не прибегнули ни к одному бесчестному средству, которое бы мог вас могло выпутать из крайности, не вдались ни в один из тех пороков, в которые способен вдаться русский, приведенный в отчаяние, что умели вынести с высоким христианским терпением испытания, умели благословлять свои несчастия и несете свой крест с тою покорностью и верой, какая не является ныне. И в заключение сказал я, что если у него есть такое место, в которое потребовался бы честнейший и благороднейший человек, то он никого другого не употребил бы для этого с такою пользою, как вас. Он слушал меня со вниманием, и когда я кончил, он сделал такое предложение, которого я, признаюсь, совсем не ожидал: именно, не хотите ли вы быть наставником его сына? Зная, что вы никогда не имели в виду подобного места и не готовили себя на то, зная вместе с тем, что в свете на подобные места требуются семинаристы и студенты, знакомые более со школой и наукой, а не со светом и людьми, которые занимают такие места на время, пока не отыщется лучшее и выгоднейшее занятие, из насущного куска хлеба, зная это, я уже готовил было за вас решительный отказ. Но несколько слов, сказанных им тут же, объяснили мне достаточно его образ мыслей насчет воспитания. В словах и в самом голосе, с каким они были произнесены, был слышен отец, понимающий всю важность душевного внутреннего образования, а не наружного и блестящего. И, признаюсь, после таких слов уважение мое возросло к нему ещё более, и я вслед за ним делаю теперь такое же предложение с своей стороны: хотите ли быть воспитателем его сына?

Качества, которые я у вас для этого вижу, суть вот какие: об науках и ученьи вам заботиться нечего, для этого у него будут профессора и, без сомнения, лучшие, какие найдутся. Но вы можете действовать на него другою стороною. Вы можете внушить ему с самых юных лет познание людей и света в настоящем их виде. Уже одно множество происшествий, случившихся в виду и на глазах ваших, истории разорившихся владельцев, множество нечаянных случаев и событий, которые рассказываете вы так живо и увлекательно и с такою верностью, в которых так отражается наш современный русский барин и человек, со всей своей оплошностью и недостатками, которых виною всегда почти сам, одни эти живые рассказы уже могут подействовать глубоко на душу и сильнее всяких теорий и наставлений книжных заставить увидеть и свои обязанности и долг. Испытанные несчастиями и крушеньями, вы можете одни сообщить твердость душе его, которой не в силах сообщить ни один, не изведавший сам горя. Вы более, нежели кто другой, можете водрузить в его душу неколебимую веру в Бога, потому что получили сами её не внушеньями и преданьями, но нашли её сами в глубине души своей среди горнила бедствий, и потому вы один только можете внушить ему истинное мужество: не упасть духом в неудачах и не бледнея встречать несчастия. Кроме того:

Вы имеете на своей стороне светлую ровность характера, которая между прочим необходимое условие для воспитанника. Вы не можете ни в коем случае предаться минутному увлечению гнева, что обыкновенно портит характер. Вы можете скоро заставить полюбить себя, а путем любви можно передать много прекрасного в душу. Вы можете мало-помалу внушить ему желанье наблюдать людей и чрез то узнавать дурные и хорошие стороны. Не владея подробными знаниями в науках, вы имеете о них вообще светлые идеи и верные понятия. Вы в простых разговорах можете ему доставить то, чего не доставит ученый педант, потому что от него сокрыта тайна быть интересным для людей всех возрастов. Вы можете видеть уже сами, что ваше воспитание отнюдь не должно походить на так называемое гувернерское. Оно должно быть ближе к душе и к сердцу, всё в разговорах, а не в книгах. Жизнь, живая жизнь должна составить ваше учение, а не мертвая наука. Наблюдая за ним вашим светлым умом, вы более, чем кто другой, можете открыть в нем главную наклонность, стихию, предмет, к которому внушил Бог стремление ему в душу, преимущественно пред другими. И тогда вы должны обратить внимание на эту способность и на предмет, к которому оно влечется, то есть представить ему сколько возможно в заманчивой перспективе предмет и возбудить в высшей степени к нему любопытство. А там уж он со своим профессором может погрузиться в него, как в науку. Вы это можете сделать, то есть узнать главную способность, наводя разговор на всё, но этого не может сделать ученый или профессор, занятый односторонностью науки, ниже частный человек, не ознакомленный с разными сторонами жизни и людей. Вы знакомы с лучшими художниками и артистами и проводили часто среди их время, а потому можете познакомить его и с этою стороною. Искусства и художества много возвышают душу. Наконец вы можете передать ему настоящую простоту светского обращения, чуждую высокомерия и гордости или изменчивой неровности, какая бывает в человеке, вечно сомневающемся, как ему быть с другими, что немаловажно тоже, потому что ему предстоит поприще просторное в свете, а уменье обращаться непринужденно и просто всегда привлекает других. Итак, вот те качества, которые я у вас вижу, качества, говорящие за возможность вашу заняться таким делом.

Недостатки ваши могут разве в неподвижности и лени, одолевающей русского человека во время продолжительного бездействия, и в трудности подняться на дело. Но в этой же русской природе есть способность, поднявшись на дело, совершить его полно и окончательно, русский сидень делает в малое время больше, чем какой-нибудь труженик, работающий всю жизнь. К тому же бездействие не составляет вашего характера.

Итак, обратите всё внимание ваше, рассмотрите и сообразите это предложение. Прежде всего вспомните, что вы совершите подвиг, угодный Богу. Нет лучше дела, как образовать прекрасного человека. Вспомните, что тому, кого вы образуете, предстоит поприще большое, может быть даже государственное. Уже одни его богатства дадут ему всегда возможность иметь сильное влияние в России. Поэтому вы можете быть творцом многих прекрасных дел. Отец его приобрел богатства сии силою одного ума и глубоких соображений, а не удачами и слепым счастьем, и потому они не должны быть истрачены втуне. Они должны быть употреблены на прекрасные дела. Может быть, счастье многих будет зависеть от вас. Рассмотрите внимательно свою жизнь и вспомните, что всё, что ниспосылается к нам Богом, всё ниспосылается с великою целью. Бедствия, испытания, доставшиеся на вашу долю, самая эта твердость души, приобретенная вами, всё это дано вам для того, чтобы вы употребили их в дело. Теперь предстоит вам это дело: приобретенное добро вы должны передать другому. Вы умели терпеть посланные вам злоключения, умели не роптать, находили даже возможность протянуть руку помощи другому, как ни горька была ваша собственная участь. Но вы ещё не наложили на себя ни разу никакого подвига, свидетельствовавшего бы ваше самопожертвованье и любовь христианскую к брату, не предприняли дела во имя Бога, без чего все наши действия суть только оборонительные, а не наступательные. Вам предстоит теперь этот подвиг. Если вы предпримите его во имя Бога, с высоким самопожертвованием, как дело святое, то подадут вам с вышины и силы и помощь, и всё, что было трудного, обратится вам в легкое и удобоисполнимое, и много наслаждений вкусите вы в глубине души вашей. Потому что всё, предпринимаемое нами с такими мыслями и с такой верой, награждается чудными внутренними наслаждениями, которых и тени не обретет человек во внешнем мире.

Насчет условий я ничего вам не скажу, как только то, что Бенардаки очень понимает всю важность воспитания сына, что он знает ваше положение, что вы и ваши дети будут обеспечены и что он лучше, нежели кто другой, может чувствовать, чем вознаградить вас.

Итак, рассмотрите это дело, рассмотрите глубоко себя и дайте мне ваш чистосердечный, искренний ответ. Впрочем, он не может не быть чистосердечен. Я знаю вас и знаю, что вы ни в каком случае не захотите взяться за то, где вы почувствуете свое несостояние сделать пользу, как ни велика бы была крайность, вам угрожающая.

Помните, что вы должны будете переехать в Петербург, может быть, несколько изменить ваш образ жизни, может быть, даже несколько съежиться в первый год. Петербург и Москва две разные вещи. Впрочем, вы сами знаете это хорошо, и вас не подобные обстоятельства могут остановить. Я не смею вам советовать ехать теперь же в Петербург для свидания с Бенардаки, потому что не знаю, может быть, в крайности вашего положения эта незначительная поездка будет для вас значительна, но, признаюсь, мне бы желалось очень, чтобы вы с ним поскорее познакомились. Будьте с ним просты, как вы есть, и всё нараспашку, не скройте ничего, ни положения вашего, ни образа мыслей, ни характера, одним словом, чем скорее он вас узнает, тем и для вас и для него лучше. Он мне дал слово действовать тоже с своей стороны откровенно во всем. Итак, не замедлите и напишите поскорее ваш ответ. Я буду ждать его нетерпеливо. Как мое письмо к вам, так и ответ ваш я перешлю Бенардаки, ибо в этом деле, вы должны чувствовать, мы все трое должны действовать чистосердечно и добросовестно как только возможно больше. Итак, помолитесь Богу, и Он вразумит вас…"

Он начал опыт, необходимый ему для поэмы. Вопрос был серьезен и прост: можно ли поднять русского увальня, залежавшегося на месте, призывом к Богу, призывом к душе. Он сомневался, но верить в это хотел и потому приписал:

На всякий случай вот вам адрес Бенардаки. На Гагаринской пристани, в доме Неклюдова, Дмитрию Егорьевичу…»

В те же дни писал он и Бенардаки, которому тоже отводилось, заметное и значительное, место в поэме и которого хотелось бы рассмотреть не только в деле приобретения миллионов на Руси всё ещё не оцененной силой одного расчетливого ума и глубоких соображений, в чем он был убежден, но и в деле души, в том именно деле, что ему было стократно важнее других, пользуясь в то же время этой нежданно пришедшей возможностью высказать рачительному отцу свои наболевшие, нажитые мысли о воспитании, которые твердо сидели у него в голове, ожидая скорейшего и широчайшего применения:

«Посылаю вам копию с письма, которое я теперь только послал к Павлу Воиновичу Нащокину. Рассмотрите её заблаговременно и скажите, всё ли в нем как следует и согласны ли мои мысли с вашими.

«Решитесь ли вы так или иначе насчет образования вашего сына, но во всяком случае я почитаю необходимым сообщить вам при сем случае два-три слова. Предмет этот я считаю слишком важным и потому замечанья эти я считаю долгом сообщить, хотя бы они вам были уже знакомы. Бог наградил меня способностью чувствовать глубоко и чисто многое из того, что другому доставляет только тяжелые мучения впрочем, на свете бывает много таких людей, которых и опыт не научит ничему. Поэтому я вам скажу одну важную мысль относительно воспитания, превращенного в гонку. Ваш сын, кажется, уже находится в тех летах, когда, кто имеет в себе способности, становится живее к приятию всего. В эти годы имеют обычай — загромаживать множеством наук и предметов и чем более видят восприимчивости, тем более подносят ему со всех сторон. Нужно, чтобы наука памяти не отнимала свободы мыслить. Теперь слишком загромаживают ум множеством самых разнородных наук, и никто не чувствует страшного вреда, что уже нет времени и возможности помыслить и оглянуть взором наблюдателя самое приобретенное знание.

«Нынешнее обилие предметов, которые торопятся вложить в наше детище, не давая ему перевести духу и оглянуться, превращает его в путника, который спешит бегом по дороге, не глядя по сторонам и не останавливается нигде, чтобы оглянуться назад. Это правда, что он уйдет дальше вперед, чем тот, который останавливается на каждом возвышенном месте, но зато знает твердо, в каких местах лежит его дорога и где именно есть путь в двадцать раз короче. Это важная истина.

«Я в этом году особенно заметил увеличившуюся сложность наук. Старайтесь, чтобы всякая наука ему была сообщаема сколько возможно в соприкосновении с жизнью. Теперь слишком много обременяют голову, слишком сложно, слишком обширно, едва успевают перечесть и внесть в память. Зато в три года теперь не остается почти ничего в голове. Я нередко наблюдал в последнее время, как многие, считавшиеся лучшими и показавшие способности, делались препустыми людьми. И лучшими бывают часто те, которые почти выгнаны из заведений за небрежность и неуспехи.

«Зато теперь реже явленье необыкновенных умов, гениев. Самые изобретения теперешние менее и ничтожнее прежних, и прежние изобретения, произведенные людьми менее учеными, гораздо колоссальнее. Их остановили ремесла, и не являются теперь давно те умы, действительно самородные и обязанные самому себе своим образованием, как какой-нибудь простой пастух, который открывает силу целительного действия вод и разрешает, что и как нужно.

«Еще надобна осторожность в отношении к языкам. Знать несколько языков недурно, но вообще многоязычие вредит сильно оригинальному и национальному развитию мысли. Ум невольно начинает мыслить не в духе своем, национальном, природном и чрез то становится бледнее и с тем теряет живость постигать предмет.

«Эта мысль не моя, но я совершенно согласен с нею. Притом в России с каждым годом чувствуется, что меньше необходимо подражания. Вот что пока я счел долгом сказать вам, хотя, может быть, вы сами уже это чувствуете. Но воспитание сына вашего меня интересует, и вы можете понимать почему. Вследствие этого я прошу вас уведомлять обо всем, что вы предпримите для него. Прощайте. Молю вас, не позабудьте уведомить меня двумя словами, чтобы знать, что письмо дошло исправно в ваши руки…»

Как поставлено у нас обучение и воспитание, тревожило его особенно потому, что он почитал это дело важнейшим и единственным для того, чтобы явилось как можно больше людей, которые бы жили не для себя одного, а прежде направляли силы свои на подвиг самоотвержения. И ещё потому, что это был главнейший вопрос вступительной, первой главы второй части поэмы, где он выставлял напоказ молодого, полного сил и способностей человека, воспитанного именно по нашей обыкновенной дурацкой методе всезнания и верхоглядства, которую он бранил в письме к Бенардаки, предостерегая рачительного отца от злейшей ошибки. Главное, выставлял напоказ человека, доведенного этим воспитанием и верхоглядством до полнейшей неспособности сделать и самое пустейшее дело, не говоря уже о подвиге самоотвержения. И ещё, наконец, дело обучения и воспитания тревожило его потому, что понагляделся в Москве на хороших молодых способных честных людей, подобных Константину Аксакову и его университетским друзьям, тоже получившим необдуманно воспитание по этой методе всезнания и верхоглядства, тоже погруженным утомленным умом хотя бы подчас и в вопросы важнейшие, но растаскивающим это важнейшее на самые мельчайшие мелочи и не производившим ничего приметного из того, за что брались и что бы могли, на его наметанный глаз, совершить.

Константин тревожил его больше других. Он почти как сына любил этого чистейшего честного одаренного юношу, и ему было больно глядеть, с какой легкостью молодой человек хватался только что за немецкую философию и, не успевши ещё сколько-нибудь серьезно проникнуть в её лабиринты и мраки, тут же и бросив, с той же легкостью хватался за русский патриотизм, не потому, что восчувствовал сердцем в себе исконного русского человека, а больше всего потому, что о русском патриотизме вдруг на многие возмущенные голоса закричали по шумным московским гостиным. С той же легкостью, едва успев один раз пробежать его «Мертвые души», Константин в несколько дней сочинил пребольшую статью, в которой случилось несколько глубоких наблюдений и мыслей и которая в целом была не больше, как скороспелый необдуманный вздор, и он деликатно наставлял Константина через отца, подсказывая, где, по его наблюдению, возможно тому совершить свой истинный подвиг, который, разумеется, требовал от скорого на обширные замыслы Константина самого кропотливого, самого долгого и усидчивого труда:

«Я был уверен, что Константин Сергеевич глубже и прежде поймет, и уверен, что критика его точно определит значение поэмы. Но, с другой стороны, чувствую заочно, что Погодин был отчасти прав, не поместив её, несмотря на несправедливость этого дела. Я думаю просто, что ей рано быть напечатанной теперь. Молодой человек может встретить слишком сильную оппозицию в старых. Уже вопрос: почему многие не могут понять «Мертвые души» с первого раза? — оскорбит многих. Мой совет — напечатать её зимою, после двух или трех других критик. Недурно также рассмотреть, не слышится ли явно: «Я первый понял». Этого слова не любят, и вообще лучше, чтобы не слышалось большого преимущества на стороне прежде понявших. Люди не понимают, что в этом нет никакого греха, что это может случиться с самым глубоко образованным человеком, как случается всякому, в минуты хлопот и мыслей о другом, прослушать замечательное слово. Лучше всего, если бы Константин Сергеевич прислал эту критику в Рим, переписавши её на тоненькой бумажке для удобного вложения в письмо. Я слишком любопытен читать её. Ваше мнение: нет человека, который бы понял с первого раза «Мертвые души», совершенно справедливо и должно распространяться на всех…»

Однако Константин не только не переслал ему своей переписанной критики в Рим, а не стал ждать и зимы и без отлагательства обнародовал свою критику отдельной брошюрой, которая, как доходило до него из третьих рук, наделала страшный переполох во всей журналистике, сводя многие критики с «Мертвых душ» на брошюру. Молодой человек, желая оказать услугу и поэме и автору, только громко о самом себе заявил и тем сделал вред и поэме и автору.

Тогда Николай Васильевич решился писать самому Константину, не показывая и виду, что молодой человек оказал ему медвежью услугу, а беспокоясь о самом молодом человеке:

«Благодарю вас, Константин Сергеевич, за ваше письмо и за вести о «Мертвых душах». А за статью вашу или критику не благодарю, потому что не получил её.

«Я бы хотел тоже прислужиться вам кое-какими услугами, но услуги мои будут черствы, и к тому же я знаю, что вы, любя меня, не любите однако ж слушать слов моих, если они касаются лично вас. Итак, оставя услуги и просьбы, я вам посылаю просто упрек! Я не прощу вам того, что вы охладили во мне любовь к Москве. Да, до нынешнего моего приезда в Москву я более любил её, но вы умели сделать смешным самый святой предмет. Толкуя беспрестанно одно и то же, пристегивая сбоку припеку при всяком случае Москву, вы не чувствовали, как охлаждали самое святое чувство вместо того, чтобы живить его. Мне было горько, когда лилось через край ваше излишество и когда смеялись этому излишеству. Всякую мысль, повторяя её двадцать раз, можно сделать пошлою. Чувствуете ли вы страшную истину сих слов: Не приемли имени Господа твоего всуе? Но вы горды, вы не хотите сознаться в своих проступках или, лучше, не видите их. Вы двадцать раз готовы уверять и повторять, что вы ничего не говорите лишнего, что вы беспристрастны, что вы ничем не увлекаетесь, что всё то, чистая правда, что вы говорите. Вы твердо уверены, что уже стали на высшую точку разума, что не можете уже быть умнее. Не изумляйтесь, что разразилась над вами вдруг гроза такого упрека, а спросите лучше в глубине души вашей, имею ли я право сделать упрек вам. Обдумайте дело это, сообразите силу отношений и силу права этого. Войдите глубоко в себя и выслушайте сию мою душевную просьбу. Я теперь далеко от вас, слова мои теперь должны быть для вас священны: стряхните пустоту и праздность вашей жизни! Пред вами поприще великое, а вы дремлете за бабьей прялкой. Пред вами громада — русский язык! Наслажденье глубокое зовет вас, наслажденье погрузиться во всю неизмеримость его и изловить чудные законы его, в которых, как в великолепном созданьи мира, отразился предвечный Отец и на котором должно загреметь вселенная хвала Ему. Как христианин первых времен, примитесь за работу вашу. Не мыслью работайте, работайте чисто физически. Начните с первоначальных оснований. Перечитайте все грамматики, какие у нас вышли, перечитайте для того, чтобы увидать, какие страшные необработанные поля и пространства вокруг вас. Не читайте ничего, не делая тут же замечаний на всякое правило и на всякое слово, записывая тут же это замечание ваше. Испишите дести и стопы бумаги, и ничего не делайте, не записывая. Не думайте о том, как записывать лучше, и не обделывайте ни фразы, ни мысли, бросайте всё как материал. Прочтите внимательно, слишком внимательно академический словарь. На всякое слово сделайте замечание тут же на бумаге. В душе вашей заключены законы общего. Но горе вам проповедовать их теперь, они будут только доступны тем, которые сами заключают их в душе своей и то не вполне. Вы должны их хранить до времени в душе, и только тогда, когда исследуете все уклоненья, исключенья, малейшие подробности и частности, тогда только можете явить общее во всей его колоссальности, можете явить его ясным и доступным всем. А без того все ваши мысли будут иметь влияние только тогда, когда будут произнесены вами изустно, сопровождаемые жаром и пылом вашей юности, и будут вялы, тощи, затеряются вовсе, если вы их изложите на бумаге. Займитесь теперь совершенно стороною внутреннею русского языка в отношении к нему самому, мимо отношений его к судьбе России и Москвы, как бы это ни заманчиво было и как бы ни хотелось разгуляться на этом поле. Исполните эту мою просьбу, это моя последняя просьба душевного, серьезного содержания. Больше я не буду вас просить ни о чем, что относится лично к вам, и никогда не потребую, чтобы вы давали важность моим словам.

«Прощайте же! Обдумайте и помолитесь Богу!..»

Так же видя, что Степан ведет критику «Москвитянина», как в прежние годы вел критику и «Московского наблюдателя», имея твердое частное мнение по всем тем частным предметам литературы, о которых брался сию минуту судить, однако не составив по-прежнему себе такого же твердого определенного общего взгляда на явления литературы как целого, за что Виссарион Григорьевич так жестоко издевался над ним, зная также, что у Степана громадное самомнение и глубочайшая убежденность, подобная убежденности Константина, что уже взобрался на высшую точку и что быть уже не может умнее, он осторожно подталкивал и Степана на свершение этого главнейшего дела единственно тем, чтобы Степан написал хорошую критику на «Мертвые души», хотя Степановы отзывы давным-давно были известны ему, а славы он не искал:

«Пишу к тебе под влиянием самого живого о тебе воспоминания. Во-первых, я был в Мюнхене, вспомнил пребывание твое, барона Моля, переписку нашу, серебряные облатки, смутившие спокойствие невозмущаемого города Дахау. Потом в Гастейне у Языкова нашел я Москвитянин за прошлый год и прочел с жадностью все твои рецензии и критики — это доставило мне много наслаждений и родило весьма сильную просьбу, которую, может быть, ты уже предчувствуешь. Грех будет на душе твоей, если ты не напишешь разбора Мертвых душ. Кроме тебя вряд ли кто другой может правдиво и как следует оценить их. Тут есть над чем потрудиться, поприще двойственное. Во-первых, определить и дать значение сочинению, вследствие твоего собственного эстетического мерила, и потом рассмотреть впечатления, произведенные им на массу публики, дать им поверку и указать причины твоих впечатлений. (Первые впечатления, я думаю, должны быть неприятны, по крайней мере мне так кажется уже вследствие самого сюжета, а всё то, что относится к достоинству творчества, всё это не видится вначале). Притом тут тебе более, нежели где-либо, предстоит полная свобода. Узы дружбы нашей таковы, что мы можем прямо в глаза указать друг другу наши собственные недостатки, не опасаясь затронуть какой-либо щекотливой и самолюбивой струны. Во имя нашей дружбы, во имя правды, которой нет ничего святее в мире, и во имя твоего же душевного, верного чувства, я прошу тебя быть как можно строже. Чем более отыщешь ты и выставишь моих недостатков и пороков, тем более будет твоя услуга. Я знаю, есть в любящем нас человеке нежная внутренняя осторожность пройти мимо того, что кажется слишком чувствительно и щекотливо. Я вспомнил, что в некотором отношении я подал даже, может быть, сам повод думать друзьям моим обо мне, как о самолюбивом человеке. Может быть, даже самые кое-какие лирические порывы в Мертвых душах. Но в сторону всё это, верь в эту минуту словам моим: нет, может быть, в целой России человека, так жадного узнать все свои пороки и недостатки! Я это говорю в сердечном полном излиянии, и нет лжи в моем сердце. Есть ещё старое поверье, что пред публикою нужно более скрыть, чем выставить слабые стороны, что это охлаждает читателей, отгоняет покупателей. Это неправда. Голос благородного беспристрастия долговечней и доходит равно во все души. Если же уменьшится чрез то тридцать, сорок или сотня покупателей, то это ещё не беда, это временное дело и вознаградится с барышом впоследствии. Ещё: будь так добр и вели тиснуть один экземпляр (если критика будет печататься в Москвитянине) отдельно на листках потонее, чтобы можно было всю критику прислать мне прямо в письме; если не уместится в одном, можно разместить на два, на три и дать часть другим, которые будут писать ко мне письма. Прощай! Целую тебя поцелуем души. В нем много любви, а любовь развивается и растет вечно…»

Так же приметя, что между московскими друзьями не завелось ни сколько-нибудь крепкой любви, ни даже обыкновенной сердечной приязни, что из них в особенности самые близкие ему, Степан, Михаил Петрович и Сергей Тимофеевич, были слишком ревнивы друг к другу, неуступчивы и капризны, точно благородные пансионки, нередко доводя свои личные предубеждения и пристрастия до прямых размолвок и трений, он именно этим троим, надеясь водрузить первый опыт — братской любви, которой отводилось место в третьем томе поэмы, поручал всем вместе взять на себя заботы и хлопоты о его нуждах, присовокупляя к поручению сердечный совет:

«Не забудьте моей глубокой, сильной просьбы, которую я с мольбой из недр души моей вам трем повергаю: возьмите на три года попечение о делах моих, соединитесь ради меня тесней и больше и сильнее друг с другом и подвигнитесь ко мне святой христианской любовью, которая не требует никаких вознаграждений. Всякого из Вас Бог наградил особой стороной ума. Соединив их вместе, вы можете поступить мудро, как никто. Клянусь, благодеяние ваше слишком будет глубоко и прекрасно!..»

Им же, так часто громко и в наставленье другим говорившим о том, что они верные православные христиане, однако более видевшим свою обязанность, определенную верой в Христа, в постоянных и прилежных молитвах, чем в добрых делах и в сердечной братской любви, он писал:

«Мне чувствуется, что вы часто бываете неспокойны духом. Есть какая-то повсюдная нервическая душевная тоска: она долженствует быть потом ещё сильнее. В таких случаях нужна братская взаимная помощь. Я посылаю вам совет: не пренебрегайте им. Он исшел прямо из душевного опыта, испытан и сопровожден сильным к вам участием. Отдайте один час вашего дня на заботу о себе, проживите этот час внутреннею, сосредоточенною в себе жизнию. На такое состояние может навести вас душевная книга. Я посылаю вам Подражание Христу, не потому, чтобы не было ничего выше и лучше её, но потому, что на то употребление, на которое я вам назначу её, не знаю другой книги, которая была бы лучше её. Читайте всякий день по одной главе, не больше, если даже глава велика, разделите её надвое. По прочтении предайтесь размышлению о прочитанном. Переворотите во все стороны прочтенное с тем, чтобы наконец добраться и увидеть, как именно оно может быть применено к вам, именно в том кругу, среди которого вы обращаетесь, в тех именно обстоятельствах, среди которых вы находитесь. Отдалите от себя мысль, что многое тут находящееся относится к монашеской или к иной жизни. Если вам так покажется, то значит, что вы ещё далеки от настоящего смысла и видите только буквы. Старайтесь проникнуть, как это всё может быть применимо именно к жизни, среди светского шума и всех тревог. Изберите для этого душевного занятия час свободный и неутружденный, который бы служил началом вашего дня. Всего лучше немедленно после чаю или кофию, чтобы и самый аппетит не отвлекал вас. Не переменяйте и не отдавайте этого часа ни на что другое. Если даже вы и не увидите скоро от этого пользы, если чрез это остальная часть дня вашего и не сделается покойнее и лучше, не останавливайтесь и ждите. Всего можно добиться и достигнуть, если мы неотлучно и с возрастающею силою будем посылать из груди нашей постоянное к тому стремление. Бог вам в помощь! Прощайте…»

Так же часто слыша от Михаила Семеновича, что тому мало или вовсе нет настоящей работы на сцене, он решился опровергнуть в обширном письме эту недостойную мысль:

«Что же до того, что вам-де нет работы, это стыдно вам говорить. Разве вы позабыли, что есть старые заигранные, заброшенные пиэсы? Теперь-то именно, в минуту, когда горько душе, теперь-то вы должны показать в лицо свету, что такое актер. Переберите-ка в памяти вашей старый репертуар да взгляните свежими и нынешними очами, собравши в душу свою всю силу оскорбленного достоинства. Заманить же публику на старые пиэсы вам теперь легко, у вас есть приманка, именно мои клочки. Смешно думать, чтобы вы могли быть у кого-нибудь во власти. Дирекция все-таки правится публикою, а публикою правит актер. Вы помните, что публика почти то же, что застенчивая и неопытная кошка, которая до тех пор, пока её, взявши за уши, не натолчешь мордою в соус и покамест этот соус не вымазал ей и носа и губ, она до тех пор не станет есть соуса, каких ни читай ей наставлений. Смешно думать, чтоб нельзя было наконец заставить её войти глубже в искусство комического актера, искусство, такое сильное и так ярко говорящее всем в очи. Вам предстоит долг заставить, чтоб не для автора пиэсы, а для актера-автора ездили в театр. Вы спрашиваете в письме о костюмах. Но ведь клочки мои не из средних веков, оденьте их прилично, сообразно, и чтобы ничего не было карикатурного — вот и всё! Но об этом в сторону! Позаботьтесь больше всего о хорошей постановке Ревизора! Слышите ли? Я говорю вам это очень серьезно! У вас, с позволения вашего, ни в ком ни на копейку нет чутья! Да, если бы Живокини был крошку поумней, он бы у меня вымолил на бенефис себе Ревизора и ничего бы другого вместе с ним не давал, а объявил бы только, что будет Ревизор в новом виде, совершенно переделанный, с переменами, прибавленьями, новыми сценами, а роль Хлестакова будет играть сам бенефициант — да у него битком бы набилось народу в театр. Вот же я вам говорю, а вы вспомните потом мое слово, что на возобновленного Ревизора гораздо будет ездить больше, чем на прежнего. И зарубите ещё одно мое слово, что в этом году, именно в нынешнюю зиму, гораздо более разнюхают и почувствуют значение истинного комического актера. Ещё вот вам слово: вы напрасно говорите в письме, что стареетесь, ваш талант не такого рода, чтобы стареться. Напротив, зрелые лета ваши только что отняли часть того жару, которого у вас было слишком много, который ослеплял ваши очи и мешал взглянуть вам ясно на вашу роль. Теперь вы стали в несколько раз выше того Щепкина, которого я видел прежде. У вас теперь есть то высокое спокойствие. Вы теперь можете царствовать в вашей роле, тогда как прежде вы всё ещё как-то метались. Если вы этого не слышите и не замечаете сами, то поверьте же сколько-нибудь мне, согласитесь, что я могу знать сколько-нибудь в этом толк. И ещё вот вам слово: благодарите Бога за всякое препятствие. Они необыкновенному человеку необходимы: вот тебе бревно под ноги — прыгай! А не то подумают, что у тебя куриный шаг и не могут вовсе растопыриться ноги! Увидите, что для вас настанет ещё такое время, когда будут ездить в театр для того, чтобы не проронить ни одного слова, произнесенного вами, и когда будут взвешивать это слово. Итак, с Богом за дело! Прощайте и будьте здоровы!..»

Он и Петру Александровичу писал, отчасти повторив то, почти слово в слово, о чем просил его в Петербурге. Он хорошо изучил его малодушие и эту дурную способность похвально судить обо всем, даже если душа к похвале не лежит и так и просит взять да и обругать сочинение или самого человека. Да ещё не как-нибудь обругать, а наипоследнейшими словами испакостить, исхлестать, чтобы не осталось от него ничего, чтобы знал наконец человек, что есть он ничто. Однако ж нет, невозможно выпустить крик души из души. Да как же можно? Человека обидишь, испортишь с ним отношения, хлопот наживешь полон рот. Уж лучше подпустить несколько, этак немножко неправды, но в любом и каждом оставить прекрасное о себе впечатление. И вот подбираются на язык и под перо всё такие слова, что сам черт не поймет, за какие свойства нахваливают тебя, да и точно ли хвалят. Впрочем, что ж, ведь сам он тоже подлаживался, чтобы как-нибудь невзначай не обидеть его:

«Я к вам с корыстолюбивой просьбой, друг души моей Петр Александрович! Узнайте, что делают экземпляры Мертвых душ, назначенные мною к представлению государю, государыне и наследнику и оставленные мною для этого у гр. Вьельгорского. В древние времена, когда был в Петербурге Жуковский, мне обыкновенно что-нибудь следовало. Это мне теперь очень, очень было бы нужно. Я сижу на совершенном безденежье. Все выручаемые деньги за продажу книги идут до сих пор на уплату долгов моих. Собственно для себя я ещё долго не могу получить. А у меня же, как вы знаете, кроме меня, есть кое-какие довольно сильные обязанности. Я должен иногда помогать сестрам и матери, не вследствие какого-нибудь великодушия, а вследствие совершенной их невозможности обойтись без меня. Конечно, я не имею никакого права, основываясь на сих причинах, ждать вспоможения, но я имею право просить, чтобы меня не исключили из круга других писателей, которым изъявляется царская милость за подносимые экземпляры. Ради дружбы нашей, присоедините ваше участье. Теперь другая просьба, тоже корыстолюбивая. Вы, верно, будете писать разбор Мертвых душ, по крайней мере мне бы этого очень хотелось. Я дорожу вашим мнением. У вас много внутреннего глубоко эстетического чутья, хотя не брызжете внешним блестящим фейерверком, который слепит очи большинства. Пришлите мне листки вашего разбора в письме. Мне теперь больше, чем когда-либо, нужна самая строгая и основательная критика. Ради нашей дружбы, будьте взыскательны, как только можно, и постарайтесь отыскать во мне побольше недостатков, хотя бы даже они вам самим казались неважными. Не думайте, чтоб это могло повредить мне в общем мнении. Я не хочу мгновенного мнения. Напротив, я бы желал теперь от души, чтоб мне указали сколько можно более моих слабых сторон. Тому, кто стремится быть лучше, чем есть, не стыдно признаться в своих проступках пред всем светом. Без сего сознанья не может быть исправленья.

«Но вы меня поймете, вы поймете, что есть годы, когда разумное беспристрастие воцаряется в душе и когда возгласы, шевелящие юность и честолюбие, не имеют власти над душою. Не позабудьте же этого, добрый, старый друг мой! Я вас сильно люблю. Любовь эта, подобно некоторым другим сильным чувствам, заключена на дне души моей, и я не стремлюсь её обнаруживать никакими наружными знаками. Но вы сами должны чувствовать, что с воспоминанием о вас слито воспоминание о многих светлых и прекрасных минутах моей жизни. Прощайте! не забывайте и пишите…»

Он и Вяземскому, слишком занятому только собой, прежде во всем видевшему только себя, написал, всегда сожалея о том, что Петр Андреевич свой немалый и своеобразный талант разбрасывает на что ни попало, большей частью на то, что живет один час, тогда как одаренный способностью человек обязан дерзновенно желать только вечного:

«Пишу к вам письмо вследствие прочтения нескольких разрозненных листков из биографии Фонвизина, которые вы прислали Языкову. Я весь полон сего чтения. Я читал прежде отрывки, и уже в них видны следы многообъемлемости ума вашего. Теперь я прочел в большей целости — почти половину всего сочинения (многих листков из середины не достает). Не скажу вам ничего о глубоком достоинстве всего сочинения: об интересе эпохи и лица и самого героя биографии. В них меня ни один столько не занял, как сам биограф. Как много сторон его сказалось в этом сочинении! Критик, государственный муж, политик, поэт, всё соединилось в биографе, и какая строгая многообъемлемость! Все принесли ему дань, от всего взята она. Столько сторон соединить в себе может только один всемирный ум. И ваше поприще другое. Простите ли вы мне дерзость указать ваше назначение? Но Бог одарил меня предметом многих наслаждений и благодарных молитв, чутьем узнавать человека. Назначение ваше и поприще ясно. Неужели вы не видите? Вы владеете глубоким даром историка — венцом Божьих даров, верхом развития и совершенства ума. Я вижу в вас историка в полном смысле сего слова, и вечные упреки будут на душе вашей, если вы не примитесь за великий подвиг. Есть царствования, заключающие в себе почти волшебный ряд чрезвычайностей, которых образы уже стоят пред нами колоссальные, как у Гомера, несмотря на то, что и пятидесяти лет еще не протекло. Вы догадываетесь, что я говорю о царствовании Екатерины. Нет труда выше, благодарнее и который бы так сильно требовал глубокомыслия полного, многостороннего историка. Из него может быть двенадцать томов чудной истории, и клянусь — вы станете выше всех европейских историков. В этом труде вам откроется много наслаждения, вы много узнаете, чего не узнает никто и что больше всего. Вы узнаете глубже и много таких сторон, каких вы, может быть, из скромности не подозреваете в себе. Ваша жизнь будет полна!

«Во имя Бога не пропустите без внимания этих слов моих! По крайней мере предайтесь долгому размышлению, они стоят того, потому что произнесены человеком, подвигнутым к вам глубоким уважением, сильно понимающим их.

«Совесть бы меня мучила, если бы я не написал к вам этого письма. Это было веление изнутри меня, и потому оно могло быть Божье веление, итак, уважьте его вы…»

Он и сестрам своим советовал жить, как жил всегда сам, нисколько не сомневаясь, что сестры в состоянии выполнить то, что исполнил их брат:

«Лиза пишет, что письма ко мне не пишутся такие длинные и так охотно, как прежде. Я этому верю, но знаю также и то, что вы будете писать ко мне письма ещё длиннее, чем прежде. Это произойдет само собою тогда, когда вы будете больше меня любить. А для того, чтобы вам научиться более любить меня — вот вам дорога: старайтесь отыскивать в себе как можно более недостатков, недостатки эти вы должны прежде хорошенько выбранить, а потом постараться от них отказаться. Если вам трудно будет отстать от чего или пересилить себя в чем-либо, советуйтесь со мной, я человек опытный, мне тоже было весьма трудно отставать от многого и пересилить себя во многом, немало ещё и теперь предстоит работы и борьбы с собою — и потому я могу вам подать иногда очень нужный совет. Вы пишете, что разъезжаете и веселитесь — в добрый час! Но помните, что придется по месяцам просиживать дома, умейте не скучать и тогда. Не мудрость веселиться, когда вокруг всё весело. Но уметь веселиться, когда вокруг всё скучно, вот настоящая мудрость человека. Большое мое письмо не сделало на вас того впечатления, какого я ожидал, но во всяком случае вы должны помнить о нем. Везде, у кого бы вам ни случилось проживать, старайтесь прожить это время более в трудах и занятиях, чем в увеселениях. Обратите тотчас взгляд вокруг себя и старайтесь заметить, чем вы можете быть полезны хозяевам дома. Старайтесь, чтоб везде, где бы ни случилось вам прожить, осталось о вас самое приятное воспоминание и чтобы по отъезде вашем все до последнего в доме сожалели о вас. Вносите всюду с собою примирение, храни вас Бог даже от тени какой-нибудь ссоры с кем бы то ни было, хотя бы вам даже и нанесена была явная обида, напротив, если где-нибудь несогласие, старайтесь всячески примирить обе стороны. Когда же возвратитесь домой к себе, давайте всякий раз самой себе отчет во всем, рассматривайте себя пристально, чтобы узнать, что приобрели вы себе от пребывания в таком-то доме. Мы для того и окружены обществом, чтобы стараться у всякого что-нибудь украсть для нашего собственного характера. Если в ком-либо заметите какое-нибудь особенно хорошее свойство, старайтесь его в ту же самую минуту усвоить себе. В уединенную свободную минуту старайтесь иногда припомнить себя в прежнем виде, то есть как вы были назад тому два, три года, сравнивайте тогдашнюю себя с нынешнею и старайтесь узнать, чем именно сделались умней прежнего. Вот для чего советовал вам я тогда писать журнал, вы не послушали совета, потому что не понимали цели, для чего это делается, как не понимаете и доныне цели многого того, что мне случалось вам говорить. Конечно, в том человек не виноват, что не понял, но виноват сильно и даст отчет Богу за то, что не стремился, не напрягал всех сил, не хотел понять, а махнувши рукою сказал: «Это мне не понятно!», да и концы в воду. Припомните, что вам уже теперь понятно многое из того, что прежде казалось совсем непонятно или незначительно, стало быть, можно достигнуть того, чтобы понять. Можно достигнуть до всего, если только стремиться к тому…» Однако больше всего он в ту зиму возился с Языковым. Несчастный поэт! Одаренный талантом первостепенным и звучным, стать мог Языков, по его разумению, повыше всех европейских поэтов, как Петр Андреевич повыше всех европейских историков, его задушевную мысль о русских богатырях наконец доказавши воочию. Да и в самой России, как-никак уже осененной могучим гением Пушкина, мог бы взойти на вершину искусства.

Так ведь нет же. Мало того, что в своей бурной юности бедный Языков толком ничему не учился, хотя и высидел в Дерпте несколько лет. Дело известное, молодое, понятное. Как не простить, когда и сам он в такие же юные годы образовал себя мало.

Однако ж и после, войдя уже в зрелые годы, когда мужает всякое дарование и для вскормления себя требует обильнейшей пищи самых разносторонних познаний во всем, что есть жизнь и что есть человек, Языков не сделал почти ничего. То составлял обширнейший план понакупить великое множество книг и на многие годы удалиться в глухую деревню, чтобы там всё прочитать, всё усвоить себе. То составлял планы обширнейших сочинений. А глядь — забавлялся кипучими спорами в говорливой Москве и ни к чему не приготовил серьезно себя. Ни к великим свершениям. Ни к тяжким испытаниям жизни, какие непременно у каждого из живущих встают на пути и к каким всякий живущий обязан заранее приготовить себя, чтобы не впасть в противное Богу ничтожество, перед лицом неминуемых испытаний не растерять человека в себе. Не даром же сказано, что из нас свой крест у каждого и нести этот крест самому. Твой крест за тебя никто не снесет.

А крест уже был готов. При беспечном и разгульном образе жизни в теле рано угнездилась болезнь, и поэт подкосился под бременем испытаний и до того расстроился духом, что целую зиму, несмотря на все усилия с его стороны, ничего не писал. Лишь только весной, приободрясь, должно быть, под золотыми лучами итальянского солнца, набросил изящный, с брызгами своего таланта лоскутик о весне и снова надолго примолк.

Тогда Николай Васильевич отвез больного поэта снова в Гастейн, устроил его со всеми удобствами, сам же поехал ненадолго к Жуковскому и, не решившись из деликатности вслух говорить, высказывал своим мысли в обширнейших письмах, указывая дорогу к великому подвигу захандрившему, упавшему духом Языкову:

«Из письма твоего ко мне в Эмс вижу, что ты решительно хочешь ехать домой. Если так, то да благословит тебя Бог. К Призницу можно сделать путешествие в другое время. Я хотел было ехать к тебе навстречу в Дрезден, но оробел при виде расстояния, устал сильно от поездок, да и карман стал изрядно тощеват. Впрочем, всё это меня никак бы не остановило, если бы я только услышал, что присутствие мое нужно. Но, сообразивши, вижу, что могу в письме, и в коротких словах даже, сказать тебе всё то, что мне хотелось сказать тебе лично, при самом расставании. Помнишь, когда я тебе один раз сказал с такой уверенностью, что ты будешь здоров и я даже буду способствовать к твоему излечению? Эти слова сказаны были не безрассудно, они сопровождены были внутреннею молитвою, они истекли из того источника, который находится у всех нас, хотя мы редко стремимся к тому, чтобы найти его, из источника этого исходит один только свет, но он есть, стало быть, есть не даром. Мне хотелось провести с тобой вместе время в Риме и узнать совершенно состоянье твоей болезни. Я наблюдал за тобою и кое-что узнал, и говорю тебе вновь: ты будешь здоров, и выздоровление зависит от тебя. Средства физические могут отыскаться многие, из них, конечно, действительнее всех для тебя — Призниц; но тебе нужнее основание душевное. Дай мне слово говеть, приехавши в Москву, при первом случае, если в великий пост, то на первой неделе. В продолжение говения займись чтением церковных книг. Это чтение покажется тебе трудно и утомительно, примись за него, как рыбак, с карандашом в руке, читай скоро и бегло и останавливайся только там, где поразит тебя величавое, нежданное слово или оборот, записывай и отмечай их себе в материал. Клянусь, это будет дверью на ту великую дорогу, на которую ты выдешь! Лира твоя наберется тем неслыханным миром звуков и, может быть, тронет те звуки, для которых она дана тебе Богом. Сделай также следующее заведение: всякую субботу ввечеру отслужи у себя всеночную. Тебе стоит послать только за первым попом, и он отслужит у тебя в комнате. Вот всё, что я хотел тебе сказать, Бог тебе скажет Сам всё, что тебе нужно. Он водрузит в твою душу ту чудную эпоху жизни, когда и разум старости, и свежесть юности, и сила мужества, и младенчество младенца соединяются вместе, и все возрасты жизни вкушает в себе разом человек. Прощай, Бог да благословит тебя. Пиши мне всегда в Дюссельдорф на имя Жуковского…»

Послание относилось на почту, а сердце продолжало болеть за больного поэта, великая дорога которого была так ясна, только набери поэт в душу хотя немного великого. Послание отдавалось. Почтарь бросал его в сумку. Николай Васильевич уходил с надеждой в душе, да по мере того, как он удалялся, сомнения одолевали его. Он сильно страшился, что бесхарактерного поэта захватит своей ленью и своей неподатливостью на кропотливое душевное дело Москва и тем окончательно загубит и его счастливое дарование и его самого. С неспокойной душой садился он за свой стол и раскрывал свои рукописи, но при первой же вести оттуда спешил отвечать:

«Письмо твое меня обрадовало. Ты в Москве. Переезд и скука скитаний кончены — слава Богу! Не засиживайся только в комнате, делай побольше движения. Коли нельзя кататься в случае дрянной погоды, двигайся по комнате. Движенье непременно нужно в нашем климате более, чем где-либо. Когда начнутся ясные зимние дни с небольшими морозцами — пользуйся ими и выходи на воздух, упражняясь хотя сколько-нибудь в пешеходстве. Мороза не бойся, холодно в начале, пока не расходишься. Есть ли у тебя токарный станок и хорош ли? Благодарю тебя за желание наделить меня книгами, но предлагаемые тобою уже у меня есть. Но так как ты хочешь насытить мою жажду (а жажда моя к чтению никогда не была так велика, как теперь), то вот тебе те книги, которых я бы желал: 1) Розыск, Дмитрия Ростовского; 2) Трубы словес и Меч духовный, Лазаря Барановича и 3)Сочинения Стефана Яворского в 3 частях, проповеди. Да хотел бы иметь Русские летописи, изданные Археологическою комиссиею, если не ошибаюсь, есть уже три, когда не четыре тома. Да Христианское чтение за 1842 год. Вот книги, которые я хотел бы сильно достать. Переслать мне можно порознь с русскими, едущими за границу, а их выезжает всегда почти в довольном количестве. Сведения о них можно получить особенно от докторов, которые их высылают за границу, и в этом случае Иноземцев может оказать большую услугу. А если им не по дороге мне завезть, то всегда почти встретятся с другими русскими, которым по дороге. А у меня два депо: в Дюссельдорф Жуковскому и в Рим Иванову и Кривцову. А не то могут оставить во Франкфурте в нашем посольстве, хотя этим путем и не так скоро меня найдут книги. Валуев был в Дюссельдорфе и привез мне также одну книгу, но меня не застал там, и я уже получил её от Жуковского. Покупка этих книг может составить сумму, может быть, даже за 80 рублей, а потому уже это не должно быть в значении подарка, а отнесено просто на счет. Между прочим советую тебе пересмотреть эти книги. Я никогда не думал, чтобы наше Христианское чтение было так интересно: там не только прекрасные переводы всех почти отцов церкви, не только много драгоценных отрывков из рассеянных летописей первоначальных христиан, но есть много оригинальных статей, неизвестно кому принадлежащих, очень замечательных. Ты пишешь, что Петр Васильевич Киреевский совершил свой великий подвиг и послал песни в Петербург в цензуру. Слава Богу! Есть, стало быть, надежда, что мы лет через десять будем читать их, разумеется, если пропустит цензура и не помешает недосуг, которого так много в московской жизни. Иванова глаза стали гораздо лучше, и он чувствует бодрость. Дело его совершенно устроилось, и надежда есть, что ему не будут мешать, или тревожить. Авдотью Петровну поблагодари за её доброту и за всё. Надежду Николаевну также и передай ей эту маленькую записочку. Да не забывай писать, если можно, почаще. Ведь тебе теперь предстоит гораздо меньше писать писем, чем тогда, как был за границей. Уведомляй о препровождении своего времени и что читаешь, и как о том думаешь, и что вообще делается в Москве. Мне всё это интересно знать. Обнимаю тебя всею душою, говорю: до следующего письма…»

Языков же в ответных письмах повествовал о своих развлечениях, а не об усердных работах своих, и он вновь его наставлял и бодрил, советуя не ожидать, а самому искать и приготовлять вдохновенье, как делывал сам во всю свою жизнь: «Письмо твое от 1-го октября меня порадовало душевно. Порадовало потому, что я в нем, сквозь самые твои развлечения и даже мази Иноземцева, прозреваю (вследствие моего чутья внутреннего), что от тебя не так далеко время писанья и работы. Остается испросить вдохновенья. Как это сделать? Нужно послать из души нашей к нему стремление: чего не поищешь, того не найдешь, говорит пословица. Стремление есть молитва. Молитва не есть словесное дело, она должна быть от всех сил души и всеми силами души, без того она не возлетит. Молитва есть восторг. Если она дошла до степени восторга, то она уже просит о том, чего Бог хочет, а не о том, чего мы хотим. Как узнать хотение Божие? для этого нужно взглянуть разумными очами на себя и исследовать себя: какие способности, данные нам от рождения, выше и благороднее других, теми способностями мы должны работать преимущественно, и в сей работе заключено хотение Бога, иначе они не были бы нам даны. Итак, прося о пробуждении их, мы будем просить о том, что согласно с Его волею. Стало быть, молитва наша прямо будет услышана. Но нужно, чтобы эта молитва была от всех сил души нашей. Если такое постоянное напряжение хотя на две минуты в день соблюсти в продолжение одной или двух неделей, то увидишь её действие непременно…"»

Развернувши свои наблюдения над силой и свойством молитвы на две-три страницы, прибавив для большего убеждения истину, что в душе поэта таятся многие силы, гораздо большие, чем у более прозаических смертных, он преподал совет и о том, как наилучшим образом бороться со всякой болезнью:

«Вследствие этого я перехожу отсюда прямо к твоей болезни. Мне кажется, что все мази и притирания надобно понемногу отправлять в окошко. Тело твое возбуждали довольно, пора ему дать необходимый отдых, а вместо того следует дать работу духу. На болезнь нужно смотреть, как на сражение. Сражаться с нею, кажется мне, следует таким же образом, как святые отшельники говорят о сражении с дьяволом. С дьяволом, говорят они, нельзя сражаться равными силами, на такое сражение нужно выходить с большими силами, иначе будет вечное сражение. Сам его не победишь, но, возлетевши молитвой к Богу, обратишь его в ту же минуту в бегство. То же нужно применить и к болезни. Кто замыслит её победить одним терпением, тот просто замыслит безумное дело. Такого рода терпение может показать или бесчувственный, или упрямец, который стиснет на время рот свой и сокроет в себе боль, чрез что она ещё сильнее потрясет весь состав его: ибо, вырвавшись плачем, она бы уже не была так сильна. Нет, болезнь побеждать нужно высшими средствами. Как бы то ни было, ведь были такие же люди, которые страдали от жестоких болезней, но потом дошли до такого состояния, что уже не чувствовали болей, а наконец дошли до такого состояния, что уже чувствовали в то время радость, не постижимую ни для кого. Конечно, эти люди были святые. Но ведь они не вдруг же сделались святыми, вначале они были грешнее нас, они не в один день дошли до того, что стали побеждать и болезни и всё. Они стремились и стремленьем достигли до крепости духа, только постоянным пребываньем в этом вечном прошением о помощи окрепли они духом и привели его в беспрестанное восторгновение, могущее всё победить в мире. Но в один день нельзя так окрепнуть. Возрастает дерево и на голом камне, но это не делается вдруг: вначале камень покрывается едва заметной плесенью. Чрез несколько времени, наместо её, показывается уже видимый мох, потом первое растение, растение, сгнивши, приготовляет почву для дерева, наконец показывается самое дерево. Всё стройно и причинно. Бог не то, что иной писатель, который поспешит, да всех и насмешит, как говорит Измайлов. Можно и ускорить дело, потому что в нас же заключены и ускоряющие орудия. Умей только найти их. Итак, с помощью высшею возможно победить всякую болезнь. Естествоиспытатели могут и это чудо изъяснить естественным законом: именно, что состояние умиления и всего того, что умягчает душу, утишает и физические боли, делает их нечувствительными, расслабляя состав наш, подобно как операция переносится легко больным, если тело его предварительно расслаблено ваннами и диэтами. Всё это так, и им можно отвечать на всё это то же, что сказано прежде. Но пусть они разрешат вот какую задачу: отчего в таком человеке, который достиг до этого состояния посредством расслабления или утишения нервического, отчего в душе этого человека вырастает такая страшная сила и крепость, что, кажется, нет ужасов, которых бы он не встретил бестрепетно? И отчего сами врачи, если заметят одну искру такой крепости в больном, то уже надеются на его выздоровленье, хотя бы болезнь была слишком тяжела? Но довольно. Предметы сего рода стоят того, чтобы об них подумать много и долго, и я уверен, что самые слова мои, как ни бессильны они сами по себе, но наведут тебя на полнейшее и рассудительнейшее рассмотрение об этом, потому что слова истекли из наблюдений души и произвелись душевным участием. Уведомляй между прочим о том, что ты именно читал или читаешь и какого роду остался после чтения в душе результат. Мы должны помогать друг другу и делиться впечатлениями. Я так мало читал, а особенно книг духовного содержания, что мне всякое слово твое о них будет то же, что находка. Да притом хотелось бы очень знать, какие книги нужно прочесть прежде и неукоснительно. Садясь писать ко мне, пожалуйста, не задавай себе задачи написать большое письмо, а напротив, пиши впопыхах и на живую нитку и что написалось, то сейчас и отправляй. Нам нужно быть совершенно нараспашку. От этого письма непременно будут чаще и даже, к обоюдному изумлению, длиннее. Затем обнимаю тебя от всей души, прощай. Дюссельдорф я оставляю. Зима в Италии для меня необходима. В Германии она просто мерзость и не стоит подметки нашей русской зимы. В Рим по разным обстоятельствам не поеду, а зазимую в Нице, куда завтра же и выезжаю. Жуковский тоже оставляет Дюссельдорф и к весне перебирается во Франкфурт…»

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я